Я нынче Аверченко читаю. И так это хорошо, господа, так славно, так по душе теплом разливается, что не могу не поделиться.
Маленький вам рассказик. Крохотный даже. Для оттаивания.
Трава, примятая сапогом
Аркадий Аверченко
Как ты думаешь, сколько мне лет? - спросила небольшая девочка, перепрыгивая с одной ноги на другую, потряхивая темными кудрями и поглядывая на меня сбоку большим серым глазом...
- Тебе-то? А так я думаю, что тебе лет пятьдесят.
- Нет, серьезно. Ну, пожалуйста, скажи.
- Тебе-то? Лет восемь, что ли?
- Что ты! Гораздо больше: восемь с половиной. - Ну?! Порядочно. Как говорится: старость не радость. Небось, и женишка уже припасла?
- Куда там! (Глубокая поперечная морщина сразу выползла откуда-то на ее безмятежный лоб.) Разве теперь можно обзаводиться семьей? Все так дорого.
- Господи боже ты мой. Какие солидные разговоры пошли!.. Как здоровье твоей многоуважаемой куклы?
- Покашливает. Я вчера с ней долго сидела у реки. Кстати, хочешь, на речку пойдем, посидим. Там хорошо: птички поют. Я вчера очень комичную козявку поймала.
- Поцелуй ее от меня в лапку. Но как же мы пойдем на реку: ведь в той стороне, за рекой, стреляют?
- Неужели ты боишься? Вот еще глупый. Ведь снаряды не долетают сюда, это ведь далеко. А я тебе зато расскажу стих. Пойдем?
- Ну, раз стих - это дело десятое. Тогда не лень и пойти.
По дороге, ведя меня за руку, она сообщила:
- Знаешь, меня ночью комар как укусит за ногу!
- Слушаю-с. Если я его встречу, я ему дам но морде.
- Знаешь, ты ужасно комичный.
Еще бы. На том стоим.
На берегу реки мы преуютно уселись на камушке под развесистым деревцом. Она прижалась к моему плечу, прислушалась к отдаленным выстрелам, и снова та же морщинка озабоченности и вопроса, как гнусный червяк, всползла на чистый лоб. Она потерлась порозовевшей от ходьбы щечкой о шершавую материю моего пиджака и, глядя остановившимися глазами на невозмутимую гладь реки, спросила:
- Скажи, неужели Ватикан никак не реагирует на эксцессы большевиков?..
Я испуганно отодвинулся от нее и поглядел на этот розовый ротик с будто чуть-чуть припухшей верхней губкой, посмотрел на этот ротик, откуда только что спокойно вылетела эта чудовищная по своей деловитости фраза, и переспросил:
- Чего, чего? Она повторила.
Я тихо обнял ее за плечи, поцеловал в голову и прошептал на ухо:
- Не надо, голубчик, об этом говорить, хорошо? Скажи лучше стихи, что обещала. - Ах, стихи! Я и забыла. О Максе:
Максик вечно ноет, Максик рук не моет,
У грязнухи Макса руки точно вакса,
Волосы, как швабра, чешет их не храбро...
Правда, комичные стишки? Я их в старом «Задушевном слове» прочитала.
- Здорово сработано. Ты их маме-то читала? - Ну, знаешь, маме не до того. Прихварывает все. - Что же с ней такое?
- Малокровие. Ты знаешь, она целый год при большевиках в Петербурге прожила. Вот и получила. Жиров не было, потом эти... азотистые вещества тоже в организме не... этого... не входили...
- Бедный ты ребенок, - уныло прошептал я, приглаживая ей полосы.
- Еще бы же не бедный. Когда бежали из Петербурга, я в вагоне кроватку куклиную потеряла да медведь нищать перестал. Не знаешь, отчего это он мог перестать нищать?
- Очевидно, азотистых веществ ему не хватило. Или просто саботаж.
- Ну, ты прямо-таки прекомичный! На мою резиновую собачку похож. А ты можешь нижней губой до носа достать?
- Где там! Всю жизнь мечтал об этом - не удается.
- А знаешь, у меня одна знакомая девочка достает; очень комично.
С противоположного берега дунуло ветерком, и стрельба сразу сделалась слышней.
- Вишь ты, как пулеметы работают, - сказал я, прислушиваясь.
- Что ты, братец, какой же это пулемет? Пулемет чаще тарахтит. Знаешь, совсем как швейная машина щелкает. А это просто пачками стреляют. Вишь ты: очередями жарят.
Ба-бах!
- Ого, - вздрогнул я, - шрапнелью ахнули.
Ее серый лукавый глаз глянул на меня с откровенным сожалением:
- Знаешь, если ты не понимаешь - так уж молчи. Какая же это шрапнель? Обыкновенную трехдюймовку со шрапнелью спутал. Ты знаешь, между прочим, шрапнель, когда летит, так как-то особенно шуршит. А бризантный снаряд воет, как собака. Очень комичный.
- Послушай, клоп! - воскликнул я, с суеверным страхом оглядывая ее розовые пухлые щечки, вздернутый носик и крохотные ручонки, которыми она в этот момент заботливо подтягивала спустившиеся к башмачкам носочки. - Откуда ты все это знаешь?!
- Вот комичный вопрос, ей-богу! Поживи с мое, не то еще узнаешь.
А когда мы возвращались домой, она, забыв уже о «реагировании Ватикана» и «бризантных снарядах», щебетала, как воробей, задрав кверху задорный носик:
- Ты знаешь, какого мне достань котеночка? Чтобы у него был розовенький носик и черные глазки. Я ему голубенькую ленточку с малюсеньким таким золотым бубенчиком привяжу, у меня есть. Я люблю маленьких котенков. Что же я, дура! Я и забыла, что мой бубенчик был с маминым золотом в сейфе и коммунисты его по мандату комфина реквизировали!
По зеленой молодой травке ходят люди в огромных, тяжелых сапожищах, подбитых гвоздями. Пройдут по ней, примнут ее. Прошли - полежал, полежал примятый, полураздавленный стебелек, пригрел его луч солнца, и опять он приподнялся и под теплым дыханием дружеского ветерка шелестит о своем, о малом, о вечном.
* Вообще, заголовок - цитата из статьи о писателе, в которой есть такие строчки: "... а Ленин мечтал, чтобы высокоталантливый, но «озлобленный почти до умопомрачения белогвардеец», эмигрировавший после революции, вернулся на родину... Аверченко искренне считал, что, будучи оппозиционным к власти журналистом (пусть и сатириком), он не имеет морального права принимать знаки монаршей милости".
P.S.: С другой стороны, где вы еще сегодня почитаете Аверченко...