Найти тему

Снег в летнем театре | Владислав Шамрай

Всю зиму лили дожди, и только сегодня с самого утра выпал белый, невесомый как перья чаек, снег. Наверное, его принесло с острова Грейт-Гулл или Литтл-Гулл — а может, с обоих сразу. Давид Соломонович глянул в кухонное окно, надеясь увидеть или хотя бы услышать птиц, но в небе висели, словно прибитые гвоздями, свинцовые тучи: Лонг-Айленд будто натягивал на себя тёмный и тесный холодный панцирь. Кудрявыми порывами, как по лекалу, снег закручивался возле самой земли. Сквозь огромный полупрозрачный занавес виднелись сонные дома.

— Папа, садись кушать.

Он развернулся и послушно побрёл к столу. Папа? А ведь утром он подумал, что эта пожилая серьёзная женщина — соседка, вдруг решившая его навестить. Давид Соломонович даже слегка рассердился, но решил игнорировать её — пускай делает что хочет. А вот как оно оказалось. Сара… Точно, Сара. Ты посмотри, как выросла!

Он улыбнулся и молча сел на стул. Приятно увидеть родного человека. Где она была раньше? Вчера и позавчера?

— Где ты была? — спросил он, глядя на полную тарелку каши.

— Здесь и была, — Сара быстро повязала ему на шею полотняную салфетку.

Сев рядом, она набрала пол-ложки остывшей сладкой манки с вишнёвым джемом и поднесла к его губам. Он послушно открыл рот, пристально глядя на её руку… Так он и поверил. Обманщица! Он сразу её узнал: по теплу, по запаху. Мама. Он широко улыбнулся, и каша потекла из уголка рта, упав капельками на отворот рубашки. Сара молча вытерла её полотенцем, набрала следующую ложку и, чуть подув, протянула к его губам.

Как давно он её не видел.

Иллюстрация Ани Мухиной
Иллюстрация Ани Мухиной

Поздней осенью 1942 года все холода Европы вздумали покуражиться в этих кварталах — от Сенной, через Еврейское кладбище и дальше — до Окопной. Сколько ему тогда было? Семь? Восемь?

В тот день с самого утра шёл снег, наметая сугробы на улицах Варшавы. Твёрдый, как железная стружка, он рассекал руки, лицо и даже тело сквозь тонкую одежду. Всё изменилось с тем снегом: и они, и гетто, и сам город. Ещё летом было невозможно и шагу ступить: между каменных домов бурлил поток суетливых, кричащих, говорливых, местных, приезжих, торопливых — а кто-то сидел посреди мостовых, — людей и не мог найти выхода.

С лета улица за улицей, семья за семьёй, человек за человеком уносились конвойными вагонами на восток к лучшей, как им говорили, жизни. Непривычная будничная тишина, как повязка со звездой Давида на рукавах у тех, до кого ещё не дошла очередь, стала особым знаком — знаком ожидания.

Время пришло — или закончилось. Со вчерашнего утра на стенах домов висели серые бумажки. Красивые печатные буквы на польском и идише приказывали семьям из нижеперечисленных улиц готовиться к отъезду. Брать можно только необходимые вещи — всем остальным обеспечат в месте переселения. Никто не знал, куда они едут — только догадывались. Отец говорил, что их отвезут километров за восемьдесят от Варшавы, в Треблинку. Там, уверяли немецкие власти, есть все условия для временного размещения и проживания еврейских семей.

— Может, это и к лучшему? — говорил отец, заламывая руки.

Голод и эпидемии унесли так много жизней в гетто, что казалось, хуже быть не может. В потёртые чемоданы уложили одежду и кружки, на дно — завёрнутые мамой в дырявое полотенце ложки, будто она и не собиралась их больше доставать. Продуктовые карточки и документы отец спрятал во внутренний карман старого пиджака. Позавтракали варёной картошкой с половинкой квашеного, покрытого белой вонючей слизью, огурца. Сидели молча. Из-за пурги сложно было определить, день сейчас или вечер. Адину, а ей было года четыре, замотали поверх одежды тремя толстыми платками, как куклу. Она испуганно наблюдала за отцом, ходившим взад-вперёд по комнате.

— Давид, ты всё взял? — зачем-то переспрашивал отец.

Можно подумать, вещей у Давида было так много, что они не вмещались в карманы. Конечно, он спрятал в подштанниках всё самое ценное: перочинный ножик да сломанную губную гармошку с резьбой на дутых костяных боках. Она завывала, но даже несмотря на это Давид научился играть первые несколько аккордов любимой маминой «У панны Андзи выходной».

Давиду не хотелось уезжать. Пусть в этой комнатушке с треснувшими стенами всегда было холодно даже под одним с родителями одеялом, пусть они ели до слёз надоевшую картошку, но зато папа и мама были рядом. Жить вместе, худеть вместе — тогда он был уверен, что другой жизни не существует. Ему не с чем было сравнивать.

Отец всегда ворчал — Давид ловил каждое его слово, помогал ему в нехитрых делах по дому. Как и все дети в округе, носил воду, взрослея с каждым ведром, но за год не вырос из штопаного пальтишка даже на сантиметр.

За время оккупации он почти не видел немцев. Иногда они заезжали в их гетто на автобусах целыми семьями, словно на экскурсию, медленно катались по опустевшим кварталам. В такие дни у отца тряслись руки, и он приказывал Давиду оставаться дома и ни в коем случае не подходить к окнам. Двоюродный брат, маленький лопоухий Изя рассказывал, что на похороны их толстой усатой тёти Голды, которая умерла, как и половина улицы, от брюшного тифа, тоже приезжали немцы. Что же такого интересного в этой женщине, думал Давид, раз к ней на похороны собралось столько разных людей? Каким же глупым он был в то время. В детстве быть глупым не грех — гораздо хуже оставаться им.

Ждали долго. Когда залаяли овчарки и раздались первые выстрелы, казалось, наступил Судный день. Отец подбежал к окну и застыл, опустив голову. Мама обняла их с Адиной и сквозь слезы всё громче и громче читала молитву.

— Нет! — вдруг крикнул отец и, схватив за руку Давида и в охапку — Адину, бросился через тёмный промёрзлый коридор к маленькому окошку, которое выходило на задний двор. Отец с силой открыл его и порезал палец. Несколько капелек крови упало на подоконник, и Давид, оцепенев, не мог оторвать от них взгляда. Вишнёвый джем.

Под окном стояла огромная деревянная бочка: раньше в ней солили капусту, а когда пузатые бока почти развалились — сбрасывали туда мусор.

— Давид, — вдруг начал заикаться отец. — Полезай в бочку, сиди до темноты, а когда всё успокоится — иди к тёте Мадлене. Дай бог, чтобы они были дома. Надеюсь, она тебя не оставит в беде.

С тех пор, как образовалось гетто и немцы построили стену, Давид с друзьями, расширив трещины и лазы в фундаменте ложками и собственными ногтями, благодаря маленькому росту и гибкому, что теряется с годами, позвоночнику, почти каждый день проникали на арийскую сторону. Рискуя быть схваченными или застреленными патрулём как его друг Сима — маленький и рыжий Салман Гольдин, они меняли на вещи или покупали за деньги продукты и возвращались с ними домой: так почти все, от Огородовой до Лешно, и выживали.

— Если, — в глазах отца заблестели слёзы, — она не сможет тебе помочь, то… То да поможет тебе Бог, Давид. Но попробовать стоит. — Он взял сына за шиворот пальто и, свесившись через подоконник, поставил его на мёрзлое деревянное дно. — Пригнись! — и когда Давид присел, ударившись коленями о деревянные рейки, бросил на него старое рваное одеяло, которым затыкали дыры в полу.

Отец собирался опустить в бочку и Адину, но та схватилась за рубашку и громко заплакала. Давиду не хотелось, чтобы Адина была рядом. У него чуть не побежали слёзы от страха, когда он подумал, что его найдут из-за неё — ноющей и нетерпеливой.

— Всё равно места не хватит! — отчаянно вскрикнул отец.

Он взял Адину в охапку, будто хотел спрятать за пазуху, и они исчезли в темноте окна.

Давид не помнил, сколько просидел в вонючей и холодной утробе — наверное, дольше, чем в животе матери. Он зажал уши руками и закрыл глаза, каждую секунду ожидая, что его вот-вот найдут и вытянут на свет: не для того, чтобы начать новую жизнь, а чтобы отправить обратно.

Он совсем закоченел. Стихли голоса, одинокие выстрелы, лай собак, гомон, шаги многих сотен ног. Давиду казалось, что его сердце, как барабан, можно было услышать на другом конце улицы. Он прижимал к нему ладошку, а оно не умолкало. Предатель!

К ночи холод победил страх. Давид вылез из бочки и, не оглядываясь, побежал по тёмным дворам одному ему известными детскими тропами. Через какое-то время он устал. Скорлупа льда вцепилась в каблуки отцовских ботинок, не давая сделать и шага. Почти на месте — ещё пять деревьев, стена…

В конце голой парковой аллеи стоял небольшой летний театр. На кирпичных, покрытых треснувшей штукатуркой боковых стенках едва угадывались фигуры ангелов с кукольными носами. За плечами у них было лишь по одному крылу, словно у демона тьмы Абезитибода. Три или четыре ряда покосившихся узких скамеек скрылись в сугробах.

Давид сел у края сцены, поджав колени, руки спрятал в карманах. Идти оставалось недалеко, но ноги уже не слушались. Хотелось спать. Лечь, укутавшись белым одеялом, и увидеть сон.

Небо просветлело, стало совсем тепло, как летом. Давид открыл глаза и увидел тёплое яркое солнце. Ни единой снежинки — ни в небе, ни на земле. Он по-прежнему сидел у края сцены, а с первого ряда, улыбаясь, на него смотрели… мама, папа, Адина! Давид легко вскочил на ноги и побежал к ним с объятиями. Ну конечно! Они вернулись!

—Мама, м-а-а-а-а-ма! — ревел он.

Отец погладил его по голове.

— Прекрати плакать, Давид, — спокойно сказал он. — Ты ведь уже совсем взрослый.

— Но как, откуда вы здесь?

— Знаешь, Давид, — отец улыбнулся, — когда человек умирает, у его души есть всего несколько минут, чтобы исполнить одно желание. Например, увидеть родственников или друзей, что-нибудь сказать им, утешить их. Совсем простое желание, но от этого не менее важное. Потому мы и здесь. — Отец гладил плечи Давида мягкой ладонью. — Когда мой отец, ребе Йосеф, ушёл от нас, в тот же вечер мама нашла в кармане его старого пальто несколько монет. Как они там оказались? Да ещё и у твоего деда с его-то характером? Может, случайно, а может, такова была его воля. И мама купила мне штаны, — отец широко улыбнулся. — Красивые, таких ни у кого не было на улице. Я долго носил их и был по-настоящему счастлив. Казалось, такая безделица…

— Значит, я умираю? — Давид крепко обнял маму и заплакал.

— Нет, — мама взяла его щёки в ладошки и поцеловала в лоб. — Ты не умираешь. Сейчас исполняется моё желание, потому мы и вместе. Хоть ненадолго.

— Но откуда это солнце? Тепло?

— А это, Давид, — вздохнул отец, — исполняется уже моё желание: чтобы ты пришёл туда, куда идёшь.

— К тёте Мадлене?

— Ну, — отец улыбнулся, — и к ней тоже.

— Я хочу быть с вами! — тоненько заскулил Давид.

— Нет, Додя. — Отец серьёзно посмотрел на него. — Первый раз в жизни уже мы не хотим, чтобы ты был с нами. — Он поцеловал Давида в лоб и с силой надвинул ему шапку на глаза. — Пора!

Маленькая Адина, которая сидела, крепко прижавшись к маме, вдруг подняла голову и помахала ему кончиками пальцев.

— А теперь, — всё закружилось как калейдоскопе, — беги!

Давид открыл глаза. Он лежал возле скамейки, полузанесённый снегом. Тепло солнца согревало ноги и живот. Давид побежал. Быстро-быстро, почти паря над землей.

С трудом протиснувшись в щель стены, он выбрался на другую сторону Сенной. Давид не помнил, как постучал в знакомую дверь, не помнил, как его растирали уксусом и кутали в одеяло. Он почти не помнил последующие месяцы и годы: в памяти остались вереницы поездов. И шаги, бесконечное множество шагов, отдалявших его от того места, где он видел их всех вместе в последний раз. Куда он шёл? К ним? Или от них?

А ещё Давид помнил птицу. Она появилась из сугроба возле стены гетто перед тем, как он пролез на другую сторону. Даже во мраке Давид разглядел, что один глаз у птицы был красным, а второй — синим. Ему рассказывали, что если видишь птицу с разными глазами, то это эйбикейт — вечность. И живет она в штойб — в пыли. Неудивительно, что она вылезла из снега: ведь он и есть небесная пыль. Само небо — прозрачная стеклянная твердь, покрытая такой пылью, и когда ангел смахивает её, чтобы посмотреть вниз на людей, идёт снег…

Он отодвинул стул и не спеша подошёл к окну, забыв тапочки под столом.

— Куда ты? — тихонько спросила Сара, продолжая помешивать кашу.

Давид Соломонович посмотрел вверх, сквозь изорванные тучи, но увидел лишь кружащийся водоворот воздуха. Если тебе никого не видно, разве это означает, что оттуда не видят тебя?

— Сара.

Она удивилась — отец впервые за несколько дней назвал её по имени! Неужели опять вспомнил?

— Что, пап?

Она подошла и обняла его за плечи, такого маленького и сгорбленного, с болезненными перьями вместо костей.

— Как ты думаешь, там есть кто-то? — не оборачиваясь, спросил он. Её или себя?

Сара тоже посмотрела в окно, невольно залюбовавшись поднявшейся стихией. Магия — в ней, а не в упорядоченном движении: в таком хаосе больше возможностей для жизни.

— Не знаю, — вздохнула Сара, поёжившись. — Но я думаю, не важно, есть ли там кто-то. Главное, чтобы кто-то был здесь.

Она молча вернулась к столу убирать тарелки.

Давид Соломонович стоял у окна и искренне улыбался беззубым, как в детстве, ртом. Да, неважно, где идёт снег — над Варшавой или Лонг-Айлендом, колючий или мягкий, белый или розоватый. Неважно, как он упадёт с высоты рождения — большими глыбами или рассыпной солью. Главное — видеть, что он идёт.

Редактор Кристина Цхе

-2

Другая современная литература: chtivo.spb.ru

Об авторе

Владислав Шамрай, город Киев, Украина. Печатался в литературном журнале «Эдита» (Гельзенкирхен, Германия), «Невском альманахе», альманахе «Русскоязычная вселенная» (Лондон, Великобритания), редактируемом сетевом издании «Новая литература». Лауреат VIII Открытого конкурса рассказа им. В. Г. Короленко (2020 г.), лауреат V литературного конкурса «Русский Гофман» (2020 г.). Любит океаны, моря, реки, лужи и всё, что связано с водой.

-3