Почему в России слово «оттепель» в названии книги, фильма или сериала так неотвратимо цепляет, словно рыбу за жабры, что зрителей, что читателей?
Может быть, срабатывает генетическая память жителей Севера, заложников долгих зим, так и не выросших толком детей, которые зачитывались «Снежной королевой» и ждали-ждали-ждали первых проталин? Или мы привыкли думать, что история повторяется и политический климат России – неизбежная смена долгих заморозков короткими потеплениями, а затем снова наступают морозы? Но если так, какие уроки можно извлечь из цикличности природы, которая диктует свою волю? «Мама, мама, что мы будем делать, когда наступят зимни холода?..»
Про «оттепель» заговорили после выхода в свет повести Ильи Эренбурга в 1954-м году. Про «оттепель» запели, когда физик-бард Сергей Никитин положил на музыку стихи лирика и вольнодумца Эренбурга «Да разве могут дети юга…» В этом – без преувеличения – поэтическом шедевре более всего волновали нас такие строки:
…Что значит в мартовские стужи,
Когда отчаянье берёт,
Все ждать и ждать, как неуклюже
Зашевелится грузный лёд.
Впрочем, эмоции не приближают нас к пониманию социокультурного феномена той первой, пятидесятых годов «оттепели». Что она означала, какие надежды вызвала, какие перемены с собой принесла – и кто воспользовался плодами этих перемен? Обратимся к чуткому и внимательному свидетелю времени – литературному критику Игорю Дедкову.
«Шестидесятые… Когда они закончились, я знаю. А когда начались? Как считать?» И далее: «…Шестидесятые – это не только то, что шло из Москвы, благословлялось или порицалось Москвой. Это также то, что прорастало и поднималось по всей стране, в глубине российской провинции, вся совокупность тогдашних идейных поисков, практической повседневной работы, внутренне ориентированной против идеологических страхов и фетишей, и, конечно, знаний, самостоятельно отыскиваемых и наращиваемых знаний, освобождающих ум от железной хватки «Краткого курса».
Отметим два момента: слово «оттепель» Дедков не использует, а говорит о «шестидесятых» (термин менее эмоциональный) и специально подчёркивает: перемены шли не только сверху, из Москвы, их рождала сама российская почва, низовая народная жизнь, требовавшая освобождения от «догм» и «фетишей». Но что такое эти «догмы» и «фетиши»? Дедков, по сути, сводит их к «Краткому курсу», то есть сталинской версии истории партии и страны, чиновному высокомерию и невежеству, идеологическому прессингу.
«За каждым углом мерещились ревизионисты, абстракционисты, злобные антисоветские элементы».
В российском сериале «Оттепель» главному герою, кинооператору Виктору Хрусталёву обвинений в антисоветчине никто не предъявляет. Для следствия он проходит как свидетель, а потом и подозреваемый по делу о смерти сценариста Кости Паршина. Есть ли основания для таких подозрений?
Для зрителя, быстро распознавшего в Хрусталёве своего, социально и эстетически близкого, разумеется, нет. Однако похожий на упырька следователь Цанин надеется выдавить (выбить уже не получится, не те времена!) из Хрусталёва признательные показания, а не преуспев в этом подлом деле, приходит пьяным на съёмочную площадку и провоцирует оператора на мордобой. Сцена вкусная, мясистая, врезается в память.
Как восклицает златоуст нашей либеральной интеллигенции Дмитрий Быков: «Это величайший эпизод в новейшей истории отечественного кино. <…> Он им всем дал в рожу. Фильм-то, как ни странно, именно об этом - всё остальное к нему лишь приложено».
Всё, да не всё. Было бы странно, если б в сериале про «оттепель» не нашлось место теме художника, человека мятущегося, восприимчивого к всякому дыханию жизни, совестливого - и при том нервного, ранимого. История его вынужденной борьбы с Левиафаном-государством предопределена – нравственная победа и физическое поражение.
Снова слово Дедкову: «Не всегда большое утешение сознавать, что ты был прав, что история как бы на твоей стороне – жизнь-то прошла, истрачена! – но всё-таки легче оглядываться: не зря, выходит, ты в меру отпущенных сил противостоял лжи, казёнщине, назойливой всепроникающей опеке, дурному пошлому вкусу, возведённому в ранг политической добродетели и благонадёжности».
Дедков говорит здесь не только о своих друзьях – художниках, учёных, краеведах, живших в Костроме в годы «оттепели», но вспоминает и свой опыт, который лёгким не назовешь.
А вот что думает о художниках человек иной эпохи и другого опыта Дмитрий Быков: «<…> они бездарны во всех отношениях, кроме эстетического, — бездарны в человеческом отношении, в прагматическом, в бытовом. Хрусталев, который маниакально сосредоточен на творческом процессе, в жизни абсолютно безжалостен, потому что для него всё подчинено искусству, — и это огромное, очень важное высказывание в защиту человека искусства. Не смейте его судить! Он занят делом более важным, чем ваше!»
От верности призванию до маниакальной сосредоточенности – оказывается, всего один шаг; от «оттепели» хрущёвской до «Оттепели» Валерия Тодоровского – немногим более полувека. Фраза: «Не смейте его судить!» произнесена почти за четыре года до дела режиссёра Кирилла Серебренникова; вот она, обратка!
Чем же таким важным занят кинооператор Хрусталёв, помимо водки и любовных похождений? Что он снимает? Какому кинематографу преданно служит, как видит мир? Судя по кадрам, показанным нам в последней серии «Оттепели», это лубочно-клиповая эстетика «Старых песен о главном», близкая народным чаяниям – как их представляют себе современные продюсеры.
О таком ли кино мечтали «шестидесятники»? Подобные фильмы Игорь Дедков называл «бестактным искусством»; как видим, этические и эстетические границы с тех пор значительно сдвинулись. Упрощённая картинка, обработанная в фотошопе, вместо глубокого кадра, насыщенного игрой света и тени. Жизнеподобие, заменившее исследование жизни. Обесцвеченная, фальшивая речь, вытеснившая естественный язык. Но основная подмена в том, что же признают главным результатом «оттепели». Какие надежды она породила, какие перемены принесла, чем закончилась?
Для Дедкова и его друзей, живших в те годы в Костроме, смысл перемен был в том, чтобы расширить территорию свободы – не какой-то отдельной группы, клана или прайда, а всех людей. Родных, близких, соседей, знакомых и незнакомых, образованных и малограмотных, реабилитированных вчерашних зэков и самоуверенных партийных работников. Всем нужна свобода, даже если они об этом и не задумываются – эта наследственная иллюзия придавала временную устойчивость хрущёвской «оттепели», начатой в рамках аппаратной игры и затянувшейся на годы.
Святая вера шестидесятых – все мы достойны свободы! Именно поэтому художники, поэты, кинорежиссёры стремились вернуть в искусство жизнь обыкновенных людей.
От этого посыла создатели сериала «Оттепель» решительным образом отказываются – при полной и безоговорочной поддержке либеральной общественности.
Дмитрий Быков заявляет прямо, не маскируясь: «Не следует думать, что жизнь общества определяется жизнью большинства. Жизнь общества определяется жизнью всех сред в их противоречивой, разнотравной, противоречивой совокупности. <…> по большому счету смысл жизни обществу дают художники».
«Оттепель» Тодоровского – лирический фельетон из жизни московской художественной элиты, претендующий на эпичность, явное подражание американскому сериалу «Mad Man» («Безумцы»). Главным выгодополучателем от смягчения политического режима в СССР здесь предстаёт богема, и она же является жертвой непоследовательности и какой-то извечно бабьей истеричности советской власти. Драматизм в том, что творец и функционер никак не могут столковаться – собственно, это фундаментальное противоречие спровоцировало протестное белоленточное движение 2013 года. Никаких ощутимых результатов – ни в сфере политики, ни в сфере поэтики – либеральная интеллигенция так и не добилась.
Возможно, всё дело в той модели мира, которая была в сознании людей, живших во времена «оттепели» и художников нашего времени. Для одних - глянец мегаполисов, дизайн лофтов, пространство комфорта. Для других – окраина провинциального города – вроде той, что открылась Игорю Дедкову во время его прогулок по Костроме.
«<…> глазу почему-то не были чужими эта бедность, сирость, заброшенность, в безобразии проступало что-то более сильное, чем безобразие: какая-то горчащая и в то же время освобождающая красота и поэзия, которую ты словно знал раньше и теперь узнавал…Это была поэзия обыденности, той жизни, что растёт и существует понизу, у самой земли, у основания того, что растёт ввысь, и которая имеет способность превращать нас из кого-то, кем мы стали или кем себя мним – в людей…»