Интервьюер: Натаниэль Бенчли
Paris Review (No. 48, Осень 1969)
Перевод: Sergey Toronto.
[Джон Стейнбек согласился на интервью Paris Review в конце своей жизни. К сожалению, писатель был слишком болен, чтобы работать над данным проектом, хотя он часто думал об этом в последние месяцы перед смертью. Зная об его заинтересованности в интервью, редакторы этого журнала собрали ряд комментариев по поводу художественной литературы, которые Джон Стейнбек сделал за эти годы. Некоторые из них взяты из дневников посвященных книге “На восток от Эдема”, опубликованных в декабре 1969 года издательством Viking Press. Другие взяты из писем, часть которых была напечатана в сборнике «Стейнбек: жизнь в письмах» опубликованном в октябре 1975 года издательством Viking. Цитаты собраны под разными тематическим заголовками, а не в хронологическом порядке, как в дневниках и письмах. Натаниэль Бенчли, близкий друг автора, написал вступление к этому интервью.]
****
По правде говоря, это предисловие, введение (не знаю как его назвать), должно называться «Восхваление друга», потому что у меня нет никакого желания критиковать сочинения Джона, даже если бы кто-нибудь вдруг и согласился эту критику выслушать. Более того, меня никто об этом и не просил, поэтому, так даже лучше. Я был его другом, и я немного знаю, что он думал о писательстве, так что, пусть это станет моей лептой.
Однажды он сказал, что, для того, чтобы хорошо писать, нужно либо любить, либо очень сильно ненавидеть то о чём пишешь и эти слова, в некотором смысле, являются отражением его собственной личности. Для него всё было либо черным, либо белым, (хотя он мог изменить своё мнение, как он в конечном итоге сделал в отношении войны во Вьетнаме), если ты был на его стороне, всё что ты делал — было правильным, а если ты выступал против него, любое твое действие становилось неверным. Конечно, всё было не так просто, как могло показаться, но в его жизни, было очень мало серых областей, которыми он интересовался. И, когда он писал, ты наверняка знал, на чьей он стороне и надеялся, что на твоей.
Давным-давно он сказал, что гениальность — это маленький мальчик, бегущий за бабочкой, вверх, на вершину горы. Позже он настаивал на том, что на самом деле он говорил, что гениальность — это бабочка, летящая за маленьким мальчиком забирающимся на гору (или может быть это была гора, преследующая бабочку сидящую на плече у маленького мальчика; я забыл, какими именно были его слова), и я думаю, в некотором смысле его тяготило то, что он поймал свою бабочку так рано в этой игре. Он не любил говорить об этом (по крайней мере, при мне), но яростная преданность своему творчеству и убежденность в том, что каждое слово, которое выходит из под его пера это лучшее из всего что он мог найти, были признаками человека, который боялся, что кто-нибудь вдруг сможет сказать, что он оплошал или приложил недостаточно усилий работая над своей книгой. Однажды, по просьбе моего сына, который тогда учился в университете, он написал несколько абзацев для “The Exonian”, посвященного семьдесят шестой годовщине с начала выпуска газеты; он назвал ту статью «Трепет перед словами», и, с разрешения издательства, я воспроизведу эти строки здесь, потому что, как обычно, он говорит об этих вещах больше для себя чем для других.
Человек, который пишет книгу, вынужден вкладывать в неё все свои знания и все свои чувства. Догматы начертанного слова наказывают и за глупость, и за нечестность. Писатель живет в благоговейном трепете перед словами, потому что они могут быть жестокими или добрыми, и они способны менять своё значение прямо на глазах. Они впитывают ароматы и запахи, как масло в холодильнике. Конечно, есть и нечестные писатели, которым какое-то время удаётся обманывать читателя, но это длится недолго, да, совсем недолго.
Писатель из глубин своего одиночества, пытается передать некое послание, словно далёкая звезда, посылающая сигналы. Он не говорит, не учит и не приказывает. Скорее он стремится установить отношения через смыслы, чувства, наблюдения.
Мы существа пораженные одиночеством и проводим всю жизнь, пытаясь стать чуть менее одинокими. Один из древнейших способов справиться с одиночеством, это рассказать историю, умоляя слушателя почувствовать… и произнести в ответ: «Да, так оно и есть, по крайней мере, я чувствую также. Ты не столь одинок, как думал».
Конечно, писатель перекраивает жизнь, сжимает время, обостряет события и придумывает начало, середину и конец своего рассказа. А перед нашими глазами ежедневно поднимается и опускается занавес — утро, день, ночь, рождение, взросление, смерть…, но история продолжается и она никогда не будет завершена.
Для писателя, окончание работы над книгой исполнено печали. Это словно маленькая смерть. Он пишет последнее слово, и всё — дело сделано. Но, в действительности, это ещё не конец. История движется вперед и оставляет писателя позади, потому что ни одна история никогда не заканчивается.
Читая некрологи, я нашёл много аналитических статей о его работе, а один человек даже рискнул написать, что Джона считали застенчивым, но нигде я не увидел ни слова об одной из самых лучших сторон его характера — юморе. Вы знаете, хороший юмор не поддается анализу (Э. Б. Уайт, сравнивал анализ юмора с лягушкой, которая умирает при вскрытии), и это особенно верно по отношению к чувству юмора Джона, потому что это не были какие-то там хохмочки, его юмор был результатом изобретательности ума, огромного запаса знаний, которыми он обладал и точности использования слов.
Это уважение к словам и меткое их применение, заставляли его избегать почти всех форм ненормативной лексики; в тех ситуациях где обычный человек просто выплеснул бы ярость через банальную матерщину, он умудрялся сочинить диатрибу, которая позволяла ему выпустить пар и при этом ещё повеселить всех вокруг. Достаточно одного примера: как-то раз, на пасху, было это года три тому назад, мы были в гостях у Стейнбека в Саг-Харборе, и мы с Джоном проснулись рано утром, чтобы приготовить дамам завтрак.
Он возился на кухне, мурлыкая какую-то мелодию, с видом человека, изобретающего новую форму для тостов, и тут внезапно закипел кофейник, разбрызгивая потоки гущи по плите так, что всё скрылось в клубах пара. Джон кинулся к выключателю с криком: «Вот чёрт! Какой же я растяпа! Неудивительно, что меня так никто и не позвал замуж! Чёрт!» Как раз к концу этой фразу и он, и кофе уже не кипели. Я думаю, что это был как раз тот день, в который он категорически отрицал похмелье, хотя после минутного раздумья и произнёс: «Конечно, у меня действительно болит голова, которая начинается у основания позвоночника. . . » В знак протеста, остаток утра он провел, раскрашивая пасхальные яйца в чёрный цвет.
Как ни странно, в нем осталось много ребяческого, если под этим понимать интерес ко всему новому, желание найти или придумать какое-то развлечение, увлечённость различными техническими штучками и способность радоваться мелочам. Он был единственным из всех взрослых которых я знал, кто постоянно смеялся над воскресными комиксами в газете; он устроил настоящий ад на нашей кухне пытаясь сделать папье-маше в блендере, смешав для этого вместе бумагу, воду и муку; и он часто заходил в магазин игрушек пососедству, иногда просто поглазеть, а иногда чтобы что-то купить, например, пистолет с пистонами, в качестве подарка на День святого Валентина для своей жены. Быть с ним, означало находиться на постоянной вечеринке, будь она реальная или интеллектуальная, и единственным, человеком, кого это сбивало с толку, была няня его детей, которая однажды сказала: “Я не понимаю, почему мистер Стейнбек и мистер Бенчли ходят по барам, если дома и так есть всякое спиртное и оно бесплатно”.
А поздно ночью, попивая дома «бесплатную» выпивку, он иногда читал переводы сонетов Петрарки, а потом плакал. И виновато в этом было вовсе не спиртное, а мелодия слов и боль в сердце Петрарки, и был один сонет, который я ни разу не слышал, чтобы он прочитал до конца.
— Натаниэль Бенчли
О начале работы
Обычно, когда человек собирается написать что-то, что будет опубликовано, он застывает как истукан, словно его фотографируют. Самый простой способ преодолеть это оцепенение — написать кому-нибудь, вроде меня. Напишите то, что вы планировали, в виде письма адресованного одному, конкретному человеку. Этот способ позволит преодолеть страх обращения к большой и безликой аудитории, а также, (как вы обнаружите), даст вам чувство свободы и избавит от застенчивости.
А теперь, позвольте мне поделиться с вами опытом того, как справиться с ужасом перед четырёхстами пустыми страницами, которые тебе нужно заполнить. Я знаю, на самом деле, мало кому интересно учиться на чужом опыте, особенно если им делятся так просто, но всё таки, вот некоторые из тех вещей, которые мне пришлось осознать и сделать для того, чтобы не сойти с ума.
1. Откажись от мысли, что ты когда-нибудь закончишь. Забудь о четырехстах страницах, которые ты должен написать. Пиши всего по одной странице в день — это помогает. Знаешь, потом, всегда удивляет тот момент, когда вдруг книга оказывается написана.
2. Пиши свободно и так быстро, как только можешь. Выплесни всё на бумагу. Никогда не исправляй и не переписывай, до тех пор пока всё не будет закончено. Процесс исправления, обычно используется автором для того, чтобы не писать. Плюс ко всему, это прерывает поток и нарушает ритм письма, возникающий только через некую бессознательную связь с текстом.
3. Забудь о некой обобщенной аудитории. Во-первых, такие безымянные и безликие зрители, пугают до смерти, а во-вторых, это не театр и здесь их не существует. В литературе, твоя аудитория — это один единственный читатель. Я обнаружил, что иногда бывает полезным выбрать одного человека — настоящего, которого ты знаешь, или воображаемого — и писать для него.
4. Если сцена или отрывок тебе не даются, а ты всё таки считаешь, что они необходимы — пропусти их и продолжай писать. Когда ты полностью закончишь книгу, ты сможешь вернуться к этому месту, и тогда, может быть, ты поймешь, что причина, по которой у тебя возникли проблемы, в том, что они не нужны.
5. Берегись тех сцен, которые становятся для тебя более важными чем всё остальное. Обычно обнаруживается, что они прописаны с нарушением перспективы.
6. Когда пишешь диалоги — произноси их вслух. Только тогда они будут звучать естественно.
Об удаче
Знаете, у меня на левой руке, на подушечке, прямо под мизинцем, есть тёмно-коричневое пятно. И на левой ноге, точно на том же месте, ещё одно, почти такое же. Как-то раз, один китаец, увидев это пятно на моей руке, очень им заинтересовался, а когда я рассказал ему о пятне на ноге, он был сильно изумлён и сказал, что в китайской хиромантии такой знак на руке является знаком величайшей удачи, а пятно на ноге удваивает её. Эти пятна ничто иное, как обычная пигментация. Они у меня с рождения. На самом деле, это так называемые родинки. Но причина по которой я вообще о них заговорил, заключается в том, что последние полтора года они темнеют. А если я верю в хиромантию, это должно означать, что моя удача становится сильнее. И, конечно же, у меня есть Элейн [миссис Стейнбек]. А что может быть лучшим проявлением удачи, чем это? Но пятна продолжают темнеть, и, возможно, это означает, что я допишу книгу. И это тоже будет большой удачей.
О рабочих привычках
Марк Твен писал в постели, так же как и наш величайший поэт. Но мне интересно, как часто они делали это в постели? Может быть так случилось раз или два, а история прижилась? Такое бывает. Ещё мне хотелось бы знать, о чём именно они писали в постели, а о чём сидя за столом? Все это должно быть связано с удобством работы и ценностью написанного. Я думаю, что если телу комфортно, то разуму легче сосредоточиться.
Вы знаете, я всегда курю трубку, когда работаю — по крайней мере, раньше так делал, а теперь снова принялся за старое. Странно, как только вкус трубки становится приятен, сигареты начинают казаться безвкусными. Теперь я выкуриваю все меньше и меньше сигарет. Может быть, я смогу полностью отказаться от них на время. Это было бы очень кстати. Даже с такими небольшими изменениями мой хронический кашель курильщика уходит. Несколько месяцев без этого кашля стали бы для меня настоящим облегчением.
Я зря потратил большую часть свободного времени, рассеянно что-то вырезая на куске красного дерева, но, наверное, в те часы, я тоже думал. Кто знает. Вот я сижу сейчас в каком-то странном ступоре и называю это размышлением.
Я снова оттёр стол, и положил под низ зелёную промокашку. Меня вечно не устраивает поверхность стола на котором я пишу.
Мои карандаши Mongol 2 3/8 F, лежат на чёрном калькуляторе, украденном на Fox Films, они долго не тупятся и хорошо пишут, гораздо лучше, чем карандаши Fox. Я куплю еще четыре или шесть дюжин таких же и сложу их в пенал.
Я нашёл новые карандаши — они лучшие из всех, которые у меня когда-либо были. Стоят они конечно втрое дороже, но они яркие, мягко пишут и не ломаются. Думаю, буду пользоваться ими постоянно. Название марки “Blackwings”, и они действительно парят по бумаге.
Уже перед самым рассветом, я почувствовал непреодолимое желание разобрать электрическую точилку для карандашей. Она работала с перебоями и, кроме того, мне всегда хотелось узнать как она устроена. Так я и сделал и обнаружил, что на заводе, некоторые части были собраны халатно. Я всё исправил, почистил, смазал детали маслом, и теперь, впервые с тех пор, как она у меня появилась, машинка работает на отлично. По крайней мере, хоть какая-то польза от того, что не спишь.
Сегодня день безделья. Кажется они у меня чередуются. Сначала я целый день работаю, а потом бездельничаю, наслаждаясь триумфом. То есть сегодня как раз такой день. Самое безумное, что в любом случае, ежедневно у меня получается написать примерно одинаковое количество слов. С утра я очень крепко сжимаю карандаш, и это нехорошо. Значит, я напряжён. А в этой книге я хочу быть максимально расслабленным. Может быть, это еще одна причина, по которой я бездельничаю. Хочется, чтобы во мне воцарилось приятное, обволакивающее спокойствие, почти такое же как мой кашемировый халат.
Сегодня был хороший день. Спокойный. Долго сидел за столом, писал. На улице очень тепло и солнечно. Цветы вот-вот распустятся. Думаю, хорошо, что я стал писателем. Наверное, я слишком ленив для чего-то другого.
На безымянном пальце правой руки у меня образовалась огромная мозоль, просто от того, что изо дня в день я пишу по многу часов кряду. Она уже превратилась в большую, не проходящую шишку, которая иногда очень грубая на ощупь, а иногда, как сегодня, блестит, словно стекло. Удивительно, насколько придирчивым можно стать в мелочах. Карандаши должны быть круглыми. Шестигранные режут пальцы, ведь я пишу почти по шесть часов каждый день. Конечно, такая придирчивость может показаться странной, но это правда. Я просто человек у которого на руке огромная мозоль.
Сегодня я по-настоящему бездельничаю, ведь то что я хочу написать, находится у меня в голове, а не на бумаге. Многие писатели слишком много говорят о своих ненаписанных книгах и поэтому не пишут их. Думаю, я тоже в этом виновен. Я действительно очень много говорю о своей работе со всеми кто готов меня слушать. Если бы я ограничился разными измышлениями и молчал о своих делах, вероятно, я бы написал намного больше.
Мозоль на безымянном пальце сегодня очень болит. Возможно, мне придется сточить её наждачкой. Она становится всё больше и больше.
Вся нелепость в том, что я могу справится практически с любым объемом работы, но я не терплю путаницы.
О вдохновении
Я случайно узнал, что вы не можете писать. Боже! Мне так хорошо знакомо это чувство. Я думал, что этого больше никогда со мной не случится, но однажды утром оно опять вернулось. Около года назад Боб Андерсон [драматург] обратился ко мне с той же проблемой. Я посоветовал ему писать стихи, не ради денег и даже не для того, чтобы их кто-то увидел — нет, просто стихи, которые потом можно выбросить. Поэзия — это математика литературы тесно связанная с музыкой. К тому же это лучшая терапия для души, потому что, иногда, с помощью стихов удаётся понять свои проблемы. Что ж, он последовал моему совету и в течение полугода писал стихи. Я получил от него три восторженных письма и в них он сообщил, что это сработало. Просто сочиняйте стихи — такие, которые никто кроме вас не увидит. Это прекрасная возможность побыть наедине с самим собой. Я советую использовать этот приём, только в том случае, если писательский ступор длится уже слишком долго делая вас глубоко несчастным. Вы можете выбраться из него в любой момент. У меня это получилось и теперь слова сражаются друг с другом стремясь прорваться наружу.
О поэзии
Определенные события, такие как любовь, национальное бедствие или месяц май, давят на человека, и если напор достаточно силён, из него обязательно выльется что-то похожее на стихи. Национальных бедствий и любви было мало в моей жизни, и я не всегда поддаюсь влиянию мая. Мои первые стихи вызвали весьма резкую критику, хотя в то время я считал их крайне уместными. Они были опубликованы на дощатом заборе в форме верлибра и звучали примерно так:
Герти любит Тома,
А Том любит Герти.
Это стихотворение было единственным моим творением, которое обратило на себя внимание читателей, и то внимание, которое оно привлекло, заставило меня отказаться от публикации любых более поздних работ.
О рассказах
Хотя, должно быть прошло уже тысячу лет с тех пор, как в Стэнфорде, я сидел на ваших уроках литературного мастерства, но я до сих пор хорошо помню, чему вы нас учили. Глаза у меня горели, а мозг был готов впитывать как губка ту секретную формулу написания хороших, нет, даже великих рассказов, которая должна была нам открыться. Вы очень быстро избавили нас от этой иллюзии, сказав, что единственный способ написать хороший рассказ — это написать хороший рассказ. Только после того, как он будет написан, его можно разобрать и посмотреть, как он устроен. Вы сказали нам, что это очень сложная форма прозы, и доказательством этого является то, как мало в мире великих рассказов. Основное правило, которое вы нам дали, было простым и разбивающим сердце. Великий рассказ, должен передавать что-то от писателя к читателю, и величина той жертвы, которую автор приносит на алтарь своего произведения, является мерой его превосходства над другими. В остальном — нет никаких правил. История может быть о чем угодно, и в ней позволительно использовать любые средства и приемы, если только они эффективны. В подзаголовке к этому правилу, вы добавили, что писателю, конечно, необходимо знать, что именно он хочет сказать, короче говоря, понимать о чём идёт речь. В качестве упражнения, мы должны были попытаться сократить содержание наших рассказов до одного, единственного предложения, поскольку только в этом случае, мы окажемся способны понять его настолько хорошо, чтобы увеличить объем до трех, шести или десяти тысяч слов.
Так появилась волшебная формула, секретный ингредиент. Дав нам в руки лишь это, вы отправили нас по пустынному и одинокому пути писателя. И мы, должно быть, сочиняли ужасно плохие рассказы. В тайне я надеялся на похвалу моим трудам, но оценки, которые вы мне ставили, быстро лишили меня иллюзий. Может быть в тот момент, мне казалась несправедливой ваша критика, но суждения редакторов, многие годы после этого поддерживали вашу сторону, а не мою. Тогда, я думал, что это нечестно. Благодаря вашим урокам, я, прочитав прекрасный рассказ, понимал как автор смог этого добиться, но почему мне не удавалось написать также? Да, я не мог, и, может быть, причина была в том, что в мире нет двух одинаковых историй.
За эти годы я сочинил очень много рассказов, но до сих пор не понимаю, как их создавать, единственный способ, который я знаю — рискнуть и начать писать.
Если в написании рассказов и есть какое-то волшебство, а я убежден, что оно есть, то никому и никогда не удавалось свести его к рецепту, который можно передать от одного человека к другому. Возможно, формула скрыта исключительно в болезненном желании писателя передать читателю то, что он считает важным. Если у автора есть такое стремление, иногда, но далеко не всегда, ему удаётся найти способ, как это сделать.
Судить рассказ после того, как он написан, не так уж и сложно, но даже по прошествии стольких лет, меня до смерти страшит момент когда я начинаю писать. И вот, что я ещё скажу, писатель, которого всё это не пугает, к своему счастью, не осознает отдаленное и мучительное величие того с чем ему придётся столкнуться.
Интересно, помните ли вы последний совет, который мне дали? Это было во время бурного экономического роста богатых и безумных двадцатых, и я собирался сделать первые шаги в том мире и попытаться стать писателем.
Вы сказали: «Это займет много времени, а у тебя нет денег. Может, будет лучше, тебе поехать в Европу».
"Почему?" — спросил я.
«Потому что в Европе бедность — это беда, а в Америке — позор. Не знаю сможешь ли ты вынести позор бедности».
Вскоре после этого началась великая депрессия. Тогда все были бедны, и стыдно больше не было. Поэтому я никогда не узнаю, выдержал бы ли я это. Но в одном вы оказались правы, Эдит. Стать писателем заняло у меня много времени — очень много времени. И этот путь всё ещё не закончен, и проще вовсе не стало. Вы предупреждали меня и об этом.
О литературной поденщине
Думаю, что рукопись [«Убийство в полнолуние»], приложенная к этому письму, говорит сама за себя. Я страдаю. Причина в том, что у меня есть долги и это делает меня несчастным. Совершенно очевидно, что люди не хотят покупать мои книги. Поэтому, чтобы заработать нужную сумму, мне пришлось написать то, что они захотят прочитать. Другими словами, я должен ненадолго пожертвовать художественной честностью ради личной целостности. Помните об этом, когда вас начнёт тошнить от этой рукописи и помните, что от написанного мне намного хуже, чем вам.
Джозеф Конрад как-то сказал, что продаются только два типа книг: самые лучшие и самые худшее.
Благодаря моим недавним попыткам, я понял, что еще не способен писать самое лучшее. Хотя, не сомневаюсь, что смогу это сделать в будущем, но сейчас не могу. Ещё предстоит увидеть, удалось ли мне написать самое худшее.
Расскажу немного о прилагаемой рукописи. Книга была написан за девять дней. Это примерно шестьдесят две или шестьдесят три тысячи слов. На перепечатку ушло две недели. В этот текст я включил все известные мне дешевые литературные приёмы и попытался заставить их работать, придав им слегка карикатурный тон. Никто, кроме моей жены и близких, не знает, что это я написал эту книгу, и никто, кроме вас и не должен узнать. Не вижу причин, по которым я бы не мог использовать вымышленное имя. Я выбрал псевдоним — Питер Пим.
В этой истории всё подогнано лучше, чем в большинстве подобных, и я думаю, что в ней есть изрядная доля тайны. Те карикатуры, которые вставлялись в основном для того, чтобы мой желудок не выворачивало каждый раз, когда я садился за пишущую машинку, быть может немного скрасят этот текст.
О размере
Часто говорят, что романы важнее и авторитетнее рассказов. Конечно, есть исключения, но это почти всегда так. Я попытался найти разумное объяснение этому и, наконец, выдвинул свою теорию, а именно: человеческий разум, особенно в настоящее время, встревожен, затуманен и раздражён тысячами мелких деталей: налогами, беспокойством о войне, ценами на мясо. Все это обычно накатывает одновременно и приводит к семейным ссорам, потому что это самый легкий способ избавиться от внутреннего беспокойства. Теперь, подумайте о книге как о клине, вбитом в личную жизнь человека. Короткий рассказ или повесть будут входить и выходить быстро, и такой клин, возможно откроет разум и, выполнив свою работу, будет удален, оставляя после себя оголённые нервы и кровоточащую плоть. С другой стороны, длинная проза внедряется в разум очень медленно и остаётся в нём лишь на некоторое время. Вместо того, чтобы быстро разрезать и быть удалённой, она позволяет уму перестроиться, приспособиться к этому клину. Если мы продолжим аналогию то поймём, что когда убирают короткий клин, ум скорее всего быстро исцелит себя и станет точно таким же, как был до этого. В длинной прозе, возможно, заживление раны будет идти вокруг клина, так что, когда его наконец извлекут, а книгу поставят на полку, уму уже никогда не стать таким как прежде. Это моя теория, и она может объяснить важность романов в сравнении с короткой прозой. Большее время проведённое читателем с книгой придаёт ей большую силу. Если это так, то роман, пусть даже не очень хороший, гораздо эффективнее, чем отличный рассказ.
О персонажах
Очень трудно понять человека, заглянуть ему в душу. Иногда даже ощущаешь легкое отвращение к этому, но писатели и детективы не могут позволить себе роскошь невмешательства в частную жизнь. В этой книге [На восток от Эдема] я заглянул в души множества людей, и некоторые из них будут явно недовольны. Но я ничего не могу с этим поделать. Мне трудно представить себе работу, которая требует такой же долгой концентрации, как большой роман.
Иногда мне кажется, что человеческая личность, это что-то вроде зловонных джунглей, наполненных монстрами, демонами и блуждающими огоньками. Это место всегда казалось мне опасным, чем-то вроде тех туннелей на Кони-Айленде, где всякие «штуки» с криком выскакивают из темноты. Меня так часто обвиняли в том, что я пишу о ненормальных. Было бы отличной шуткой, просто бросить писать, и оставить людей в моей книге как есть. Если они запугивают меня и делают то, что хотят, я могу просто связать их по рукам и ногам. Они не сдвинутся с места до тех пор, пока я не возьму карандаш. Они замерли, превратились в ледяные статуи, стоят на одной ноге с улыбкой, застывшей у них на губах в то самое мгновение когда я прекратил писать.
О решимости
Ремесло или искусство прозы — это неуклюжая попытка найти символы для того, что нельзя передать словами. Находясь в абсолютном одиночестве писатель пытается объяснить необъяснимое и иногда, если ему очень повезло и если пришло время, малая часть того, что он пытался передать, просачивается сквозь него — совсем небольшая часть. Если автор достаточно мудр, чтобы понять, что его попытки безнадёжны, то он вовсе не писатель. Хороший писатель всегда работает над невозможным, он стремится заглянуть за линию горизонта и теряет рассудок если вдруг решается согласиться на меньшее. Отказавшись от невозможного, он перестанет писать. Не знаю, к добру это или к худу, но со мной этого не случилось. Во мне всё также горит страсть и я слепо рвусь вперёд, продолжая надеяться, что хоть чуть-чуть из того, что я пытаюсь сказать просочится наружу. От этого желания очень тяжело избавиться.
Писательство — в лучшем случае, глупое занятие. Во-первых, в том, что кто-то просто описывает жизнь, есть определенная нелепость. Во-вторых, самое смешное — нужно на время отстраниться от жизни как таковой, чтобы запечатлеть её. И, в-третьих, писатель должен исказить свой образ жизни так, чтобы суметь имитировать нормальность в описываемых им жизнях других. Пройдя через всю эту ерунду, в результате можно получить лишь бледное отражение жизни. Это действительно бестолковое и нелепое занятие. Тяжкий труд, стоны, скрежет зубовный, а в результате — “гора родившая мышь”. И, самая большая глупость состоит в том, что для того, чтобы ввязать во всё это, писатель должен поверить в то, что то, что он делает, является самым важным занятием на свете и придерживаться этой иллюзии, даже если он знает, что это неправда. Если же он не сможет убедить себя в важности своей работы, результат будет совсем никудышным.
Все это лишь прелюдия к страху и неуверенности, которые охватывают писателя, и занимаясь своей глупой работой он начинает думать, что должно быть сошел с ума и потому он такой одинокий. Если то, что он делает настолько важно, почему другие не пишут? Да, такие возникают вопросы и всё действительно кажется безнадёжным и бесполезным, и, наверняка, за этим, должно быть, очень весело наблюдать со стороны. Умные люди живут своей жизнью, пытаясь, насколько это возможно, сделать её спокойной — старайтесь быть хорошими, не волнуйтесь, придерживайтесь таких идей, которые утешают и обнадеживают, и отвергайте те, которые не таковы. Затем, прожив спокойную жизнь они умирают не мучаясь от боли постигнутых неудач, потому что они, так ни на что и не решились, а следовательно неудачи им были не страшны. Эти люди намного умнее тех глупцов, которые рвут себя на части занимаясь всякой чепухой.
В писательстве сейчас модно быть сломленным и несчастным, но я верю, что остались и те, кто не сдался. Я могу назвать дюжину фамлий, и именно на них всё и держится. Как в отношении духа, так и в отношении битв верно то, что побежденные забываются, лишь победители оставляют в истории свой след. Сегодняшние писатели, даже я, склонны прославлять упадок духа, и Бог тому свидетель, это происходит очень часто. Но дело в том, что иногда нужно этот дух поддержать. Думаю, что сейчас пришло моё время сказать это. Со стороны крутых авторов, со стороны нервных южан, наверняка посыпятся насмешки, но я верю, что великих: Платона, Лао-цзы, Будду, Христа, Павла, многих еврейских пророков, помнят не за сломленный дух или нерешительность. Не то чтобы это нужно было постоянно держать в памяти, но в писательстве, помимо того, что этим просто интересно заниматься, есть цель — возвышать, одухотворять, ободрять, — это долг писателя. Если печатное слово хоть как-то и способствовало нашему развивающемуся виду и нашей наполовину развитой культуре, то это проявилось в том, что великие произведения были посохом, на который можно опереться, матерью, с которой нужно было советоваться, мудростью поддерживаюшей спотыкающуюся глупость, силой в окружающей слабости и мужеством подпирающем больную трусость. Поэтому, я не знаю, как сломленный и несчастный дух может притворяться литературой, я не знаю. Это правда, что мы слабы, больны, уродливы и сварливы, но если бы это было всё что в нас есть, мы бы исчезли с лица земли много тысяч лет тому назад, и лишь несколько окаменелых черепов, костей и зубов в пластах известняка были бы тем единственным следом, который наш вид оставил после себя на Земле.
Жаль, что нам больше не смешно. В конце концов, ведь это всего лишь книга, она не создаёт и не уничтожает миры, но почему-то становится непропорционально важной для тебя. Жук-навозник должен быть убежден в важности того, что он катит куда-то свой навозный шар, и игрок в гольф не добьется успеха, если удар по маленькому мячу не является для него самой важной вещью в мире. Так что я должен быть уверен, что эта книга — редкое явление, и я не могу относиться к ней с юмором. Но, одновременно, не могу позволить себе его не иметь. История должна продолжаться и продолжаться, и продолжаться, и продолжаться. Теперь она похожа на запрограммированную машину… и вот-вот в конце, когда всё встанет на свои места, послышится щелчок.
Меня действительно не волнует судьба книги, когда она закончена. Мои чувства к тому, что я написал, не имеют никакого отношения ни к деньгам, ни к славе. Книга умирает для меня, когда я пишу последнее слово. Мне немного больно, но затем я перехожу к новой, живой книге. Ряды моих романов на полке словно хорошо забальзамированные трупы. Они уже не живые и ни мои. Я не скорблю по ним, потому что я забыл их, забыл в прямом смысле этого слова.
Об искусстве прозы
Наконец, пришло время начать новую книгу. Я долго бездельничал, а это не хорошо. Пока не знаю, сколько страниц напишу. Это будет зависеть от многих вещей. Но, думаю, что ежедневное количество написанных слов окажется постоянным. Я почти закончил с этими длинными и характерными выкрутасами. Мне по настоящему страшно начинать эту книгу. Я просто должен забыть даже о том, что хочу, чтобы она была написана хорошо. Да, такое происходит только на стадии планирования. Как только будет написана первая страница уже не должно остаться никаких желаний, кроме единственного — книга должна быть закончена. Сейчас всё мирно и спокойно. Думаю о каких-то мелочах и это хорошо. Душевное состояние и настрой очень важны. А поскольку необходимо чтобы всё это продержалось очень долго, они должны практически стать образом жизни, привычным состоянием разума, чтобы нельзя было сказать — я проиграл, потому что опустошён. Это последний прыжок на трамплиной доске, последний взгляд в бассейн. Пришло время нырять. Время действительно пришло.
Я, как всегда, страдаю от страха написать первую строчку. Удивителен тот ужас, ощущение волшебства, проносящиеся в голове молитвы, опутывающая застенчивость, которые на тебя нападают. Словно слова не просто вечны, а растворяются, как краска в воде окрашивая всё вокруг. Писательство — странное и мистическое занятие. В нём практически ничего не изменилось с момента его зарождения. «Книга мертвых» написана так же хорошо, как и все книги в 20-м веке, и даже лучше, чем многие из них. И все же, несмотря на такое отсутствие постоянного совершенства, сотни тысяч людей находятся на моем месте — лихорадочно молясь об избавлении от напавших на них словесных мук.
Я давно понял, что начало вовсе не определяет, каким будет конечный результат. Я, например, только что просмотрел на эту страницу. Первая строчка рваная и угловатая, слова прерываются, а буквы размером с испуганную лабораторную крысу. Буквально через полчаса с начала записи, строчки сглаживаются и видно, что всё изменилось в лучшую сторону.
Теперь мне следует заняться запланированным на сегодня. То, над чем я сейчас работаю, наполнено странными и неуловимыми вещами, которые должны глубоко проникнуть в бессознательное, подобно тем экспериментальным рассказам, что я когда-то писал. То была тоже подготовка к этой книге, и я использую уроки усвоенные во время работы над другими проектами.
Меня часто посещала мысль, что это может быть моя последняя книга. Я не имею в виду, что после неё уйду на покой, нет, потому что я буду писать, пока не умру. Но я хочу написать эту, как если бы она была моей последней. Может быть, будет верным сказать, что каждая книга должна быть написана именно так.
Я надеюсь, что смогу всё контролировать, удержать поводья и, при этом заставить слова звучать так, как будто эта книга возникла почти случайно. Будет сложно, но это нужно сделать. Плюс ко всему, мне придется вести рассказ очень неспешно, так, чтобы мой читатель не знал, что с ним происходит, до тех пор пока он не окажется захвачен сюжетом книги. Вот основная причина случайного, почти легкомысленного стиля повествования. Это как если бы человек ставил ловушку на лису, притворяясь, что не знает о существовании и лисы и ловушки.
Я разделился на трех человек и знаю, как они выглядят. Один рассуждает, другой критикует, а третий пытается систематизировать услышанное. Обычно всё заканчивается ссорой, но в результате получается написать недельную норму слов. В моём сознании всё это происходит в форме диалогов — странный опыт. Может быть эти голоса — один из симптомов шизофрении, но учитывая то, что такой метод работает — не вижу в этом ничего плохого.
Я чувствую, как творческие соки стремятся вырваться наружу, словно семя скопившееся внутри. Надеюсь, что в результате родится что-то красивое и настоящее (я понимаю, это похоже на коитус). Хотя, даже если бы я знал, что из этой книги ничего не выйдет, я бы все равно её написал. Мне кажется, что у всех живых существ должны быть разные способы символизировать (звуком или жестом), творческую радость — цветение. И если это так, у людей также должны быть свои собственные пути — одни смеются, другие созидают, третьи — разрушают, и, да, некоторые, творчески разрушают себя. Этого не объяснишь. У радости во мне есть два выхода: первый — возвышенный заряд любви к невероятно желанному телу и сладости женщины, а второй — бумага и карандаш или ручка. Интересно подумать над тем, что такое бумага, карандаш и строчки появляющихся слов. Они не что иное, как спусковой крючок радости — крик красоты — carcajada (Исп. - смех) чистого блаженства творения. Часто слова даже не соответствуют преполняющим тебя чувствам, может лишь сила этих переживаний будет отражена в написанных тобой строках. И получается, что человек, полный радости,способен с силой и страстью описать что-то печальное — смерть красоты или разрушение величественного города — только для того, чтобы доказать, насколько велико и красиво было его чувство.
Написанное всё никак не обретёт законченную форму. Слова неуправляемы, словно сырое яйцо закатившееся под кухонный стол. Это сводит меня с ума. Я собираюсь попытаться что-то с этим сделать, но боюсь, что силы вложенные в эту попытку вытянут из книги всю жизнь. Не знаю, откуда взялась эта зараза, но знаю, что это не ново.
Мы трудимся окружённые нашей собственной темнотой, практически не зная, что делаем. Я думаю, что понимаю, что делаю лучше, чем большинство писателей, но этого понимания всё ещё очень и очень немного.
Мне кажется, я боюсь написать «КОНЕЦ» в книге, потому что это страх того, что с этим словом придёт конец и мне.
Внезапно меня охватывает странное чувство одиночества. Мне страшно. Так всегда происходит к концу книги — страх, что ты не достиг того, что намеревался сделать. Этот страх так же естественен, как дыхание.
Скоро я закончу книгу, и тогда она больше не будет моей...
Другие возьмут её в свои руки и будут владеть ею, и она уйдет от меня, как будто я никогда не был её частью. Я боюсь этого момента, потому что ничего нельзя будет вернуть назад, это всё равно что прощаться с кем-то, кто сел в автобус, а ты кричишь ему вслед, но он ничего не слышит его из-за рева мотора.
О конкуренции
Знаете, я лишён какого-либо чувства соперничества. Таким уж я уродился. Во многих отношениях это вредная вещь. Я ни с кем не соревнуюсь, потому что это бессмысленно. В юности я метал копьё и бросал его достаточно далеко, но меня никогда особо не волновало, улетит ли оно дальше всех. Какое-то время я занимался борьбой, но не для того чтобы стать победителем, нужно было просто пройти через это и убраться оттуда к черту. Я бы никогда не стал этим заниматься, если бы другие не вытолкнули меня на ринг. Единственные личные сражения, которые у меня были — те, которых я не мог избежать. Поэтому, я никогда даже не задумывался о конкуренции среди писателей. Я этого не понимаю. Писательство, для меня, это глубоко личное, даже секретное действо, и когда книга, которую я написал закончена, она начинает жить своей жизнью и я уже не чувствую, что она моя. Поэтому, критика для меня ничего не значит. Так что, с воспитательной точки зрения, меня уже поздно критиковать.
О публикации
Хотя, иногда мне казалось, что я поймал за хвост жар-птицу и россыпи жемчуга сыпятся из под моего пера на страницу, я всегда ощущал вес давящих на меня неуклюжести, невежества, болезненной беспомощности.
Книга похожа на человека — она может быть умной и скучной, храброй и трусливой, красивой и уродливой. На каждую прекрасную мысль найдется страница, похожая на мокрую и облезлую дворнягу, а на каждую фигуру высшего пилотажа — скрежет крыльев, как напоминание о том, что воск не может удержать перья, если ты поднимешься слишком близко к солнцу.
Когда книга завершена, писателю хочется кричать: «Верните её назад! Позвольте мне её переписать », или лучше:« Дайте мне её сжечь. Не выпускайте её в этот холодный, недружелюбный мир».
Пэт, ты знаешь лучше многих, что книга не попадает из рук писателя сразу к читателю. Сначала она становится добычей львов — редакторов, издателей, критиков, копирайтеров, сотрудников отдела продаж. Её бьют ногами, режут, разрывают на части. А её отец, весь покрытый кровью выступает поверенным в этом деле.
РЕДАКТОР — Книга не сбалансирована. Читатель ожидает одно, а вы даете ему совершенно другое. Вы написали две книги и соединили их. Читатель просто ничего не поймет.
ПИСАТЕЛЬ — Нет, сэр. Здесь всё сочетается. Я писал об одной семье и использовал рассказы о другой — ну, как контрапункт, как паузу, как контраст в темпе и цвете.
РЕДАКТОР — Читатель не поймет. То, что вы называете контрапунктом, только тормозит книгу.
ПИСАТЕЛЬ — В книге должно быть замедление, иначе как вы узнаете, что скорость событий увеличилась ?
РЕДАКТОР — Вы затормозили развитие сюжета и стали рассуждать чёрти о чём.
ПИСАТЕЛЬ — Да, это так. Не знаю почему я это сделал. Просто захотелось. Возможно, я ошибался.
ОТДЕЛ ПРОДАЖ — В книге слишком много страниц. Затраты растут. Читателю придётся платить за это пять долларов. Люди не будут столько платить. Наши расходы не окупятся.
ПИСАТЕЛЬ — Моя последняя книга была короткой. Вы тогда сказали, что люди не купят такую книгу.
КОРРЕКТОР — Хронология полна дыр. Грамматика не имеет никакого отношения к английскому языку. На такой-то странице вы рассказываете о человеке, который читает Мировой Альманах, для того чтобы узнать цену билетов на пароходы. Их там не печатали. Я проверил. Вы неправильно указали дату китайского Нового года. Персонажи непоследовательны. Вы описываете Лизу Гамильтон одним человеком, а затем заставляете ее действовать прямо противоположенно.
РЕДАКТОР. Вы делаете Кэти слишком плохой. Читатель ей не поверит. Сэм Гамильтон у вас слишком хороший. Читатель ему не поверит. Ни один ирландец никогда так не говорил.
ПИСАТЕЛЬ: Мой дед так говорил.
РЕДАКТОР — Никто в это не поверит.
2-Й РЕДАКТОР — Дети так точно не говорят.
ПИСАТЕЛЬ (теряя самообладание) — Чёрт возьми! Это моя книга! Дети в ней говорят так, как я хочу. Моя книга о добре и зле. Может эта тема попала под запрет? Вы будите публиковать её или нет?
РЕДАКТОРЫ — Посмотрим, сможем ли мы её исправить. Работы вроде бы не много. Вы же хотите, чтобы книга получилась хорошей? Например, финал. Читатель его не поймёт.
ПИСАТЕЛЬ — А вы?
РЕДАКТОР — Я то понял, но читатель не поймёт.
КОРРЕКТОР — Боже мой, что же вы делаете с причастиями? Вот, посмотрите на страницах номер...
Такие вот дела, Пэт. Ты приносишь им сундук с приданым и сам не замечаешь как оказываешься стоящим с протянутой рукой, полной каких-то отбросов.
А в конце появляется новый персонаж. Его зовут Читатель.
И вот он какой:
Он настолько глуп, что никогда не поймёт, что ты хотел сказать. Он настолько умен, что заметит любую твою ошибку.
Он не будет покупать короткие книжки. Он не будет покупать книги в которых слишком много страниц.
Он наполовину дебил, наполовину гений, а ещё он людоед. Так же есть сомнения в том, умеет ли он вообще читать.
О названиях
Я никогда не заморачивался названиями. Мне плевать на то, как называется книга. Я бы назвал этот роман [На восток от Эдема] “Долина ведущая к морю”, это цитата из ниоткуда, но в ней есть два замечательных слова и направление. Что скажете?
Всё, больше не хочу об этом думать.
О критиках
Этим утром я просмотрел «Saturday Review», прочитал несколько заметок о недавно вышедших книгах (не моих), и как обычно меня обуял ужас. Знаете, надо быть рецензентом или, лучше сказать, критиком, этакой любопытной рыбой-прилипалой, которая с радостью присасывается к работе других людей, чтобы скучными словами загнать в рамки то, что их кормит. Я не говорю, что писателей не следует дисциплинировать, но мне хотелось бы, чтобы люди, которые берутся критиковать, не были бы столь шаблонны, столь ограничены как умственно, так физически.
Я всегда сначала проверяю свои тексты на собаках. Знаешь, Ангел он просто сидит и слушает, и у меня такое чувство, что он все понимает. А вот в случае с Чарли я всегда чувствовал, что он просто ждёт не дождётся, чтобы высказать свое мнение. Много лет назад, когда мой красный сеттер сжевал рукопись «О мышах и людях», я подумал, что эта собака, должно быть, прекрасный литературный критик.
Время - единственный критик без амбиций. Дай критику палец — он тебе целую пьесу по локоть испишет.
Об отдыхе
Моя самая большая беда, по крайней мере, я так чувствую, — это неспособность расслабиться. Я не помню, чтобы когда-либо в жизни был расслабленным. Даже во сне я напряжён и беспокоен, и мгновенно просыпаюсь от любого изменения или звука. Это плохо. Было бы здорово если бы я мог спокойно вздохнуть. Думаю, я унаследовал эту проблему от отца. Помню его беспокойство. Иногда дом наполнялся беззвучным криком, хотя говорил он нечасто. Отец был необычайно молчаливым человеком — во-первых, я полагаю, потому что у него было мало слов, а во-вторых, потому что ему было не кому их сказать. Он был скорее сильным, нежели мудрым. Умные мысли только смущала его и, что интересно, у него вообще не было музыкального слуха. Любая мелодия казалась ему бессмысленной. Я часто думаю о нём. В моей борьбе за то, чтобы быть писателем, именно он, а не мама, поддерживал, ободрял и защищал меня. Мать же отчаянно желала, чтобы я занялся чем-то приличным, например, работал в банке. Конечно, ей хотелось, чтобы я стал успешным писателем, как Таркингтон, но она не верила, что я смогу этого добиться. А отец, просто хотел, чтобы я был самим собой. Разве это не странно? Он восхищался каждым, кто выбирал свой путь и следовал ему до конца. Я думаю, это произошло потому, что он не стал следовать за своей мечтой и позволил себе погрузиться в водоворот семьи, денег и ответственности. Чтобы отдаться чему-то без остатка, требуется высокомерие, которого у него не было, и эгоизм, который он не мог заставить себя принять. Он был человеком, сильно разочаровавшимся в себе. И, я думаю, ему понравилась абсолютная безжалостность моего замысла быть писателем, несмотря на мать и те адские испытания через которые я прошёл. В любом случае он был вдохновителем. Мама же всегда думала, что я перебешусь и стану как все.
О писателе в семье
Печальная новость, но я не могу придумать, что вы можете с этим поделать. Вспоминаю тот ужас, который охватил моих родителей, когда они убедились, что это случилось со мной и теперь их жизнь должна была стать невыносимой из-за подлого, сварливого, самоуверенного, капризного, неуживчивого, неразумного, нервного, непостоянного, безответственного сына. Если в вашей семье появился писатель — вы не получите от него ни лояльности, ни внимания, ни уважения. Фактически, вам захочется убить его. Я уверен, что мои отец и мать часто думали о том, чтобы отравить меня. Ни вам, ни ему не будет покоя. У него даже не хватит порядочности, чтобы добиться успеха, а если вдруг ему это удастся, он будет ковыряться в этом успехе с таким чувством, как если бы это было неудачей, потому что одна из черт профессии писателя (если он хоть сколько-нибудь хорош в своём ремесле) — всегда выискивать плохое в своём успехе. А Деннис [Деннис Мерфи] не просто писатель, я ужасно боюсь, что он очень хороший писатель.
Спешу выразить Мари и вам сочувствие, но должен также предупредить, что вы ничего не можете с этим поделать. Отныне ваша функция как отца будет заключаться в том, чтобы вытаскивать его из тюрьмы, спасть от голода, в отчаянии наблюдать за его безрассудством, — и вашей наградой за всё это будет в лучшем случае игнорирование а в худшем — оскорбления и поношения. Не ждите, что вы его поймете, потому что он не понимает сам себя. Ради бога, не судите его по обычным правилам человеческой добродетели, пороков или недостатков. У каждого человека есть своя цена которую он платит за свою жизнь, но цену за то, чтобы стать писателем, настоящим писателем, очень трудно определить и практически невозможно уплатить. Мой лучший вам совет — встать в стороне, держать удар и особенно защищать живот. Если вы задумали убить его, лучше сделайте это как можно скорее, иначе будет слишком поздно. Ни вам ни ему не будет покоя. Можно просто отрицать свою связь с ним — на свете много людей с фамилией Мерфи.
О наградах
Я думаю о том, о чём следовало бы написать, но о чём я, как писатель, не могу или не должен. Одна вещь была бы о нелепой озабоченности моих великих современников, я имею в виду Фолкнера и Хемингуэя, своим бессмертием. Это почти как если бы они боролись за рекламную афишу на своей могильной плите.
Еще одна вещь, о которой я не могу написать, а вы можете, — это о Нобелевской премии. Я наверное был бы до смерти напуган, придись мне её получать и мне все равно, насколько она желанна. Но я не могу точно сказать, потому мне её не вручали. Однако, мне показалось, что лауреаты, после получения этой премии, больше никогда не пишут ничего хорошего или смелого. Это событие, как бы отправляет их на пенсию. Не знаю, связано ли это с тем, что их писательский путь всё равно уже завершён, или так происходит потому, что они пытаются соответствовать полученному статусу и просто теряют смелость. Но это серьёзная опасность, которую нужно преодолеть, а большинство из них даже и не пытаются этого сделать. Может быть, это делает их респектабельными, а писатель не смеет быть респектабельным. То же самое касается любых почётных званий и наград. Чем больше писателю возносят почестей — тем хуже он начинает писать. Возможно, из-за живущего во мне страха я отказывался от всех тех докторских степеней, которые постоянно мне пытаются присудит различные учебные заведения. Может быть это так же причина того, что я никогда не посещал заседания Американской академии искусств и литературы, хотя меня и избрали в неё. Это также может быть причиной того, что я пожертвовал все деньги, которые мне вручили за Пулитцеровскую премию.
О Хемингуэе
Впервые мы услышали о смерти Эрнеста Хемингуэя, когда раздался звонок из лондонской Daily Mail с просьбой прокомментировать произошедшее. И, честно говоря, хотя чего-то подобного можно было ожидать, меня это шокировало. У него была только одна тема — только одна. Человек борется с силами мира, называемыми судьбой, и мужественно встречает их. Конечно, человек имеет право лишить себя жизни, но вы не найдете такого ни в одном из героев Хемингуэя. Печально то, что я думаю, несчастный случай он бы возненавидел гораздо сильнее, самоубийства. Он был невероятно тщеславен. Несчастный случай во время чистки оружия уничтожил бы всё его честолюбие. Прострелить себе голову из дробовика практически невозможно, если это не было запланировано. Большинство несчастных случаев происходит, когда падает пистолет, и тогда пуля обычно попадает в живот. Опытный человек не заряжает ружье во время его чистки. На самом деле, охотник никогда не держит в доме заряженное оружие. В ящике у меня хранятся дробовики, но патроны лежат на полке внизу. После применения, оружие чистится, но ты должен прежде разрядить его. Хемингуэй презирал профанов. А только с новичком-простофилей могла случиться такая трагедия. С другой стороны, судя по тому, что я читал, он, похоже, претерпел изменение личности за последний год или около того.
Безусловно, его последнее лето в Испании и последующие репортажи в Life были написаны не в его прежней манере. Возможно, как сказал мне Поль де Крюи, у него была серия инсультов. Это бы многое объяснило.
Но помимо всего этого — он оказал самое сильное влияние на литературу — больше, чем кто-либо, о ком я могу вспомнить. В нём не было и следа юмора. Странная жизнь. Он всегда пытался что-то доказать. А ты пытаешся доказать только то, в чём не уверен. Он был любимцем критиков, потому что никогда не менял ни стиля, ни темы, ни сюжета. Он не экспериментировал ни с мышлением, ни с эмоциями. Он немного походил на Роберта Капу — создал идеальный образ самого себя, а затем попытался жить им. Я опечален его смертью. Я никогда не знал его хорошо, встречался с ним пару раз — он всегда был мил и добр ко мне, хотя мне говорили, что за спиной, он весьма пренебрежительно отзывался о моих усилиях. Но тогда он думал о других, ныне живущих писателях не как о современниках, а как о противниках. Он действительно заботился о своем бессмертии, как будто не был в нём уверен. И нет никаких сомнений в том, что теперь оно у него есть.
Меня очень интересует одна вещь. В течение ряда лет он говорил о большом романе, который пишет, а затем о нескольких книгах, написанных и отложенных для будущих публикаций. Я никогда не верил, что эти книги существуют, и удивлюсь, если они появятся. Первое желание писателя — дать кому-нибудь прочитать то, что он написал. Конечно, я могу ошибаться, и он может быть исключением из правил. Для Лондонской Daily Express у меня есть две строчки от писателя, который лучше любого из нас. Вот они: «Он человек был, человек во всем; Ему подобных мне уже не встретить».
А поскольку все его звали Папа — эти строки применимы вдвойне.
Последнее письмо
Дорогая Элизабет,
Я давно должен был написать вам это письмо, но мои пальцы боялись прикоснуться к карандашу, как если бы это был старое, отравленное жало.
__________________________
* Из письма Паскалю Човичи-младшему, 13 апреля 1956 г.
* Из письма Роберту Валлстену, февраль 1962 г.
** Мистер Бенчли считает, что это, вероятно, Стивенсон..
* Из письма Роберту Валлстену от 19 февраля 1960 г.
** Из письма профессору Уильяму Герберту Карруту, начало 1920-х гг.
* Из письма к Эдит Мирриэлис от 8 марта 1962 г.
* Из письма Амасе Миллер, декабрь 1930 г.
* Из письма Джону О’Хара от 8 июня 1949 г.
* Из письма Паскалю Човичи, 1952 г.
* Из письма Джону Мерфи от 21 февраля 1957 г.
* Спустя шесть лет после этого письма 1956 года Паскалю Човичи-младшему, сам Стейнбек получил Нобелевскую премию.
* Роберт Капа, известный фотограф журнала Life.
**Из письма Паскалю Човичи от 1 июля 1961 г.
* Из письма Элиа Казану, Ницца, Франция, 22 ноября 1961 г.
** Fиз письма Элизабет Отис, июль 1939 г.
** Элизабет Отис, его агенту, письмо к которой его жена Элейн Стейнбек обнаружила спустя долгое время после его смерти под промокательной бумагой на его рабочем столе.