Один из персонажей представленных рассказов характеризуется так: «...говорил не идиотически-бодро или вкрадчиво и усыпляюще, а как-то по-своему». Такова и проза Ники Мосесян. В ней есть своя интонация. Рассказы вдумчивы, лиричны, детальны. «Залитые светом поля» памяти.
Ты, Бетховен
Памяти Ханса К.
Вот они сидят за низкими, неудобными партами на уроке французского для тех, «кому за пятьдесят»: медработники, чиновники, пенсионеры, в городе Франкфурте-на-Майне. А перед ними я, учительница первая моя. Приехала из России, выросла в Германии, в голове от волнения — ни одного слова. Ксероксы — не успела. Пароль от вайфая забыла. Пообедать некогда. О боже мой, как точно переводится на немецкий «савуар-вивр»? Немецкие пенсионеры почему-то всегда это спрашивают, а я опять забыла записать.
Ему было больше всех за пятьдесят. Он был самым медлительным и старомодным, у него были ясные водянисто-голубые глаза, манера неторопливо выговаривать слова низким, густым голосом, и в группе у него было прозвище — Жан Габен. Раньше он был — шеф д‘оркестр, дирижёр, то есть.
«Пауль, вы так внимательно смотрите, вы хотите что-то спросить?» — «Конечно, внимательно, я же внимаю».
Потом он подал мне пальто и говорит: «Пардон, раз уж вы русская, не завалялся ли у вас хороший перевод Пушкина на французский?» Пушкин у меня не завалялся. Но он знает и других, пусть даже как бы и обязательных персонажей, и, конечно, каждую зиму ездит в Венецию, и там на засыпанном снегом острове кладёт на могилу розу и сигарету.
Перед уроком Пауль обязательно должен покурить. После тоже. На лестнице он иногда теряет равновесие и его слегка качает. Ему нельзя больше ездить верхом, хотя он это очень любил, у него даже была своя, любимая лошадь.
Через неделю получаю от него письмо — настоящее, в конверте, на марке —лютики: «Уважаемая преподаватель, примите домашнее задание. Можно видеть: я тупой, зато старательный». Для тренировки он переводит на французский старинные немецкие песни, кое-что из Томаса Манна, а также собственные сочинения. Эти прелестные смешные новеллы на ломаном французском и радовали, и чуть-чуть раздражали меня.
«Привет из Висбадена, милая учитель. Надеюсь, у вас порядок. Мне без вас плохо: не получается сказать хоть что-нибудь безошибочно. Слушал «Орфея и Эвридику», понял три слова: любовь, смерть и зеркало. Есть мнение, что это довольно мало. Возможно дать мне дома частный урок? Мне бы помогало. Остаюсь искренне ваш, очень старый ученик Пауль».
Ну, влипла: лошадь, Орфей, частный урок. У меня и так много работы, не хочется тащиться лишний час из Франкфурта в Висбаден в набитой электричке, но ему я отказать не могу — он же всё-таки шеф д‘оркестр.
Пауль стоял на платформе в длинном чёрном пальто и с тростью. (Тут должна была бы чуть слышно играть музыка, как минимум, из «Набережной туманов»). Он вызвал такси, галантно распахнул передо мной дверцу. «Ну, куда?» — флегматично спросил таксист. «И вправду, куда?» — откликнулся Пауль серьёзно. «Это надо обдумать».
Дом эпохи Грюндерцайт — кирпичный, рыжий, с башенками. Вход в комнату, где занятия, через спальню, слева кровать, справа пианино, вместо люстры — бумажные полоски с буквами, иероглифы, кириллица, «люблю тебя» на всех языках. Инсталляция, однако.
«Будьте знакомы. Моя удивительная жена Бирте, младше меня на тридцать лет».
«Ничего себе, — думаю, — Бирте, вот это имя».
Он говорит: «Пока, мой ангел». А она ему: «Учись, малыш». У него совсем белые волосы, обветренное красное лицо, а она — небольшого роста, славная, лёгкая, всё делает быстро. Бирте машет нам рукой и уезжает на работу на велосипеде, а мы с ним садимся за «Антр ну», часть первую.
Сидим. Спрягаем. Но его чему ни учи, всё не впрок. Господи, и что ему дался этот французский в его восемьдесят? А он приговаривает: «Эх, Хоппенберг, старый балбес. Тебе этого уж никогда не усвоить, так дураком и помрёшь». А потом вдруг — говорит что-нибудь правильно, да так небрежно, как будто всегда умел. «Ура, правильно, супер!» — «Что ещё за супер? И вообще, что ты меня хвалишь, что я тебе, мальчик?»
Была зима. Потом как-то сразу лето. Не нарисованная картинка-китч: спальня с чёрно-белыми клавишами молчащего пианино, сигарета в пепельнице, и струйка дыма над ней, и рыжие белки в саду, за застеклённой дверью, на слишком зелёной траве с белыми пятнами маргариток.
«О! Белка!» — Пауль встаёт, распахивает дверь в сад и тут же закуривает. «Ничего, что я на тебя курю?» — спрашивает, а я только собиралась сказать ехидно: «Что вы, без вашего дыма я жить не могу».
Я всегда говорила «вы», на «ты» так и не перешла.
Ну и зря. Было бы супер.
Мы обедали. «Заметь, я забочусь о тебе, как родная мать, даже десерт есть, шоколадный мусс. Будешь?» Он выпивал бокал или два белого вина, рассказывал что-нибудь из жизни. Время шло. «Пауль, у нас же урок, давайте заниматься». — «Слушай, пообедай ты со мной спокойно, а?»
«Нет, ты просто обязана это послушать! Прошлое — это колодец глубины несказанной. Не вернее ли будет назвать его просто бездонным? “Иосиф и его братья”. Как тебе?» — «Ну… неплохо», — говорю. Я не хочу, чтобы он терял время, за которое платит, на разговоры. Он мне очень нравится, но есть у меня уже любимый дедушка, а он — случайное, пусть и милое знакомство. И вообще при чём тут Томас Манн?
Как-то раз Пауль приехал ко мне домой и после урока, конечно, опять рассказывал чувствительные истории из прошлого. В том числе про еврейского прадедушку, который в девятнадцатом веке принял немецкую фамилию и превратился в Хоппенберга. Вот так Пауль оказался ещё и немножко евреем. После чего прилёг у меня в гостиной и заснул таким глубоким сном, что, проснувшись с полосками от подушки на щеке, удивился: «Я что, тут спал?» И добавил, немного подумав: «Можно мне не будет неловко?»
«Не забудь свой гонорар», — протягивает мне открытый бумажник, полный пятидесятиевровых купюр, чтобы я брала, что нравится.
Беру ровно, как договаривались. — «Послушай, это несерьёзно. Что ты там вычитаешь в уме, не пойму? Возьми больше, купишь мороженое. Приличному ребёнку полагается мороженое».
«Что будет с моими книгами, когда я умру? Кому это вообще ещё нужно?»
«Пауль, ну побудьте уж с нами ещё немножко».
«Ладно, — легко соглашается он, — я не против. В нашем возрасте ведь как? Стреляют и попадают всё больше рядом. Не в тебя, так в товарищей. Тоже хорошего мало».
«Сентиментальная сарабанда» — так называется часть «Простой симфонии», на диске, который я у него выпросила — послушать, как он дирижировал. Ясное дело, ничего я послушать не успела, а только уже, собираясь на урок, пять минут этого самого Бриттена и после, с разбегу ткнув пальцем в этот номер, сообщила, что вот это мне очень даже понравилось.
«Ну да, — ответил он слегка разочарованно, — я это всегда так и называл —вибрато для души, сентиментальная вещица». Сентиментальная — это хорошо, как раз для меня, не отличающей Чайковского от Вагнера.
«Прошлое — это колодец глубины несказанной. Не вернее ли будет назвать его просто бездонным»? Действительно, неплохо, не поспоришь. И если бы я ему сейчас сказала: «Как жаль, что я с тобой не попрощалась, а ты взял и умер зачем-то», то он бы ответил: «Ерунда. Не бери в голову».
Там было очень много народу, много совсем старых людей, которые и сами не очень-то твёрдо держались на ногах — его друзья, в которых в этот раз не попало. Опять была зима, и воздух был ледяной и серое небо, такой подходящий к делу был холод, чтобы он не думал, что этот мир такой уж солнечный.
А по пути обратно, вправо, мимо остроумного надгробия «Отдохни. Твоя Элизабетхен», по центральной аллее, в город, всё ближе и ближе к центру, как ни в чём ни бывало останавливаются автобусы, светофоры переключаются с жёлтого на зелёный, и всяко-разные филармонии, концерты, оркестры, как симфонические, так и камерные, доступны теперь всем, кроме него. А он любил и музыку, и Бирте, «мой ангел», и с удовольствием смотрел на других женщин, а поймав однажды мой взгляд, ничуть не смутившись, пояснил: «Да-да, я так люблю всю эту красоту».
И с каждой минутой врываются в ритм уходящих шагов: шум движения, скрежет тормозов, вот промчался мимо ненормальный бегун в трусах до колена, вот обрывок разговора, смех.
«Сижу я как-то раз в баре казино у нас в Висбадене. А за соседним столиком два известных репортёра обсуждают последний матч Бавария Мюнхен — Боруссия Дортмунд. Ну, ты понимаешь, как хорошо я разбираюсь в футболе. И я их культурно так спрашиваю: «А против кого?» Как они возмущались, ты бы слышала: «Что ты вообще в жизни понимаешь, Бетховен недоделанный!» Хохочет, ужасно довольный собой. И я смеюсь.
Это — сентиментальная сарабанда, такой мотив, услышанный случайно, и неточно записанный словами по памяти. Но пусть он будет, пусть играет, как есть.
Современная лирическая проза Ники Мосесян. Часть первая
Современная лирическая проза Ники Мосесян. Часть вторая