Весна и начало лета в славянской традиции время поминальных дней: Радуница (Пасха мёртвых), Троицкая суббота, Тихвинская, в ХХ веке — 9 Мая, устойчиво называемый в деревнях в ряду дней, в которые принято ходить на кладбище, угощать умерших и рассказывать им новости за зиму. В современной поэзии также возникают образы умерших, которые интересуются жизнью живых, как интересуются родственники, переехавшие в другой город. И это — вера в то, что связь не прерывается, а ещё — надежда на то, что всё недоговорённое ещё можно договорить и после роковой черты.
Андрей Василевский
Май
мёртвые беспокоят как старый сломанный зуб
своим частичным отсутствием мешающий языку
майская ночь на кухне звериный суп
складка матраса к слабому позвонку
мёртвые беспокоят как товарищей господа
или господ товарищи май рядовой блатной
если верить учёным вокруг инвертированная пустота
суетится цветёт и пахнет весной
чёрной собакой за ночь обегав москву
утром упырь на помойке грызёт полимер
«третий некрасов» лосев пригов в каком-то шкафу
и почему-то саблин глупый морской офицер
Александр Переверзин
***
мне снятся поутру покойники
их непонятный разговор
в моём в бермудском треугольнике
кладовка кухня коридор
впущу струю живого холода
услышу в воздухе ночном
блуждая по кривому городу
поют сирены за окном
и как мне выбраться из этого
из жёлтых рамок на стене
из заболоцкого из летова
из тех кто помнит обо мне
Ната Сучкова
***
Говорит дед Никола, окая, давно уже мертвому деду Борису:
«Лучше видно вот с этого облака, что в цветной тебе телевизор!
Или с дота того, непрочного, вон, всё в дырах залатанных, в щелях,
Что ж ты плохо следишь за дочерью, или, как тут глаголят, дщерью?»
Отвечает Борис вновь прибывшему бородатому Николаю:
«Здесь нельзя смотреть вниз, как по телевизору про цыганей и Будулая,
Ничего здесь, прошу, не трогайте — эта оптика дорогая,
Я давно тут, и я на многое про живых глаза закрываю.
Если б жизнь на земле ворочалась волей нашей, и нашей — тоже,
Я бы вашего сына дочери пожелал бы в мужья? Что ж — может…»
Пропустили бы, эх, по маленькой, со знакомством — пехота с танкистом,
Дед Никола — худой и старенький, дед Борис — молодой, плечистый.
Обходя кучевые тучные только с краю, по бороздaґм:
«До чего ж хорошо окучено, я бы лучше не сделал сам!»
Так и ходят: у Николая в рукаве мельтешит пчела,
А Борису шинель полевая, ох, мала, и давно мала,
Собирают в кисет солдатский (табачку бы!) цветки акаций,
И никак не договорятся, и никак не наговорятся.
Мария Степанова
Гостья
Той ночью позвонили невпопад.
Я спал, как ствол, а сын, как малый веник,
И только сердце разом — на попа,
Как пред войной или утерей денег.
Мы с сыном живы, как на небесах.
Не знаем дней, не помним о часах,
Не водим баб, не осуждаем власти,
Беседуем неспешно, по мужски,
Включаем телевизор от тоски,
Гостей не ждем и уплетаем сласти.
Глухая ночь, невнятные дела.
Темно дышать, хоть лампочка цела,
Душа блажит, и томно ей, и тошно.
Смотрю в глазок, а там белым-бела
Стоит она, кого там нету точно,
Поскольку третий год, как умерла.
Глядит — не вижу. Говорит — а я
Оглох, не разбираю ничего —
Сам хоронил! Сам провожал до ямы!
Хотел и сам остаться в яме той,
Сам бросил горсть, сам укрывал плитой,
Сам резал вены, сам заштопал шрамы.
И вот она пришла к себе домой.
Ночь нежная, как сыр в слезах и дырах,
И знаю, что жена — в земле сырой,
А все-таки дивлюсь, как на подарок.
Припомнил все, что бабки говорят:
Мол, впустишь, — и с когтями налетят,
Перекрестись — рассыплется, как пудра.
Дрожу, как лес, шарахаюсь, как зверь,
Но — что ж теперь? — нашариваю дверь,
И открываю, и за дверью утро.
В чужой обувке, в мамином платке,
Чуть волосы длинней, чуть щеки впали,
Без зонтика, без сумки, налегке,
Да помнится, без них и отпевали.
И улыбается, как Божий день.
А руки-то замерзли, ну надень,
И куртку ей сую, какая ближе,
Наш сын бормочет, думая во сне,
А тут — она: то к двери, то к стене,
То вижу я ее, а то не вижу,
То вижу: вот. Тихонечко, как встарь,
Сидим на кухне, чайник выкипает,
А сердце озирается, как тварь,
Когда ее на рынке покупают.
Туда-сюда, на край и на краю,
Сперва «она», потом — «не узнаю»,
Сперва «оно», потом — «сейчас завою».
Она-оно и впрямь, как не своя,
Попросишь: «ты?», — ответит глухо: «я»,
И вновь сидит, как ватник с головою.
Я плед принес, я переставил стул.
(— Как там, темно? Тепло? Неволя? Воля?)
Я к сыну заглянул и подоткнул.
(— Спроси о нем, о мне, о тяжело ли?)
Она молчит, и волосы в пыли,
Как будто под землей на край земли
Все шла и шла, и вышла, где попало.
И сидя спит, дыша и не дыша.
И я при ней, реша и не реша,
Хочу ли я, чтобы она пропала.
И — не пропала, хоть перекрестил.
Слегка осела. Малость потемнела.
Чуть простонала от утраты сил.
А может, просто руку потянула.
Еще немного, и проснется сын.
Захочет молока и колбасы,
Пройдет на кухню, где она за чаем.
Откроет дверь. Потом откроет рот.
Она ему намажет бутерброд.
И это — счастье, мы его и чаем.
А я ведь помню, как оно — оно,
Когда полгода, как похоронили,
И как себя положишь под окно
И там лежишь обмылком карамели.
Как учишься вставать топ-топ без тапок.
Как регулировать сердечный топот.
Как ставить суп. Как — видишь? — не курить.
Как замечать, что на рубашке пятна,
И обращать рыдания обратно,
К источнику, и воду перекрыть.
Как засыпать душой, как порошком,
Недавнее безоблачное фото, —
УмнУю куклу с розовым брюшком,
Улыбку без отчетливого фона,
Два глаза, уверяющие: «друг».
Смешное платье. Очертанья рук.
Грядущее — последнюю надежду,
Ту, будущую женщину, в раю
Ходящую, твою и не твою,
В посмертную одетую одежду.
— Как добиралась? Долго ли ждала?
Как дом нашла? Как вспоминала номер?
Замерзла? Где очнулась? Как дела?
(Весь свет включен, как будто кто-то помер.)
Поспи еще немного, полчаса.
Напра-нале шаги и голоса,
Соседи, как под радио, проснулись,
И странно мне — еще совсем темно,
Но чудно знать: как выглянешь в окно —
Весь двор в огнях, как будто в с е вернулись.
Все мамы-папы, жены-дочеря,
Пугая новым, радуя знакомым,
Воскресли и вернулись вечерять,
И засветло являются знакомым.
Из крематорской пыли номерной,
Со всех погостов памяти земной,
Из мглы пустынь, из сердцевины вьюги, —
Одолевают внешнюю тюрьму,
Переплывают внутреннюю тьму
И заново нуждаются друг в друге.
Еще немного, и проснется сын.
Захочет молока и колбасы,
Пройдет на кухню, где сидим за чаем.
Откроет дверь. Потом откроет рот.
Жена ему намажет бутерброд.
И это — счастье, а его и чаем.
— Бежала шла бежала впереди
Качнулся свет как лезвие в груди
Еще сильней бежала шла устала
Лежала на земле обратно шла
На нет сошла бы и совсем ушла
Да утро наступило и настало.
Ирина Ермакова
***
Вот и прозвонился друг пропащий,
эй, кричит-трещит, а знаешь, где я?
Ну — умора, просто — не поверишь —
у самого синего моря.
Волны — слышишь? Трепет крыл — слышишь?
Никакой травы, трезвый, как тыква,
а, поди ж ты — трепет крыл, чайки, что ли…
Ты чего, говорю, ты же умер,
я и оду про это написала,
обессмертив тебя, дурило,
что ж звонить тут в три часа ночи,
что тут чаять, что тут морочить.
Умер-умер, отвечает, а толку?
И стихи червовые читает,
и слова козырные спрягает,
и бормочет имя, и плачет
так, что катятся прямо из трубки,
так, что капают на красный мой свитер,
на ключицу, на грудь, на колено —
ледяные, огненные, злые,
как сухие свидетели бессмертья,
прожигая бедные рёбра.
Что ты, милый, слышу, конечно.
Это чайки, а смерти не бывает.