Искусствовед и критик о книге Андрея Бычкова «Все ярче и ярче».
Андрей Бычков. Все ярче и ярче / Рассказы. — СПб.: «Алетейя», 2021.
У Андрея Бычкова (лауреата премии «Нонконформизм» и «Независимой газеты», финалиста премии Андрея Белого и «Антибукера», учредителя премии «Звездный фаллос») вышла новая книга рассказов — «Все ярче и ярче». Бычков, кажется, занят главным делом футуризма и авангарда в целом — созданием устойчивой платформы для всего нового и расшатыванием устаревших представлений о важном, но в действительности дела обстоят еще интереснее.
«У нас в мозгу кишит рой демонов безумный», — предварял «Цветы зла» Бодлер. В случае Бычкова перед нами густая, клубящаяся образами проза, которая претендует на большую реалистичность, нежели та часть бытия, которую обычно реальностью и называют. Описания реалистичных действий и деталей здесь становятся некими пограничными поплавками в океане рефлексии и архетипичных сюжетов, чтобы читатель совсем уж не потерял ориентир. Бычков для начала выдумывает оптику конкретного героя, некий калейдоскоп с осколками, через призму которого он и станет нам показывать мир, более широкий, чем мы привыкли рассматривать в бинокль повседневности, но в целом не менее зыбкий и иллюзорный, чем сны и фантазии. С одной стороны, реальность, пропущенная через калейдоскоп одного героя, выходит крайне индивидуализированной, фантастической и живущей по собственным правилам в обход социокультурных норм, с другой стороны — отказ от каких-либо норм в литературе и расширяет ее до безграничности, бесконечности. И автор «Все ярче и ярче» будет расширять и провоцировать: то, что на первый взгляд, может представляться сплошным потоком сознания, на самом деле — прием и спланированная имитация. Зачем? Чтобы убедить читателя в неотредактированности, в искренности такой степени, что истина становится словно невыносима и для самого пишущего, причиняет ему дискомфорт. Работает на этот эффект и повествование от первого лица.
«Вывернутый из рукавов, умирающий налево, умирающий направо, так приближался, а может, и удалялся, вслед за троллейбусом, как будто и сам был троллейбусом, как будто еще держался за провода, питался — током ли, напряжением, как учили еще в пятом или в шестом», — по-маркесовски и по-гоголевски длинные предложения пригодились для других целей. Точное описание множественных состояний героя, из которых он как бы не может выбрать одно, свидетельствуют о его нерешительности и, скорее, нежелании, чем неспособности сделать какой-либо осмысленный выбор. В конце концов, портрет героя можно составлять не из одних только полярных состояний: «добрый», «злой», «трудоголик», «лентяй», но и обозначать сразу несколько противоположных качеств, давая намек на внутренний конфликт — можно, к примеру, ходить на хоровое пение, при этом ненавидя это занятие, дерзить окружающим и одновременно страдать от робости и так далее.
Страх, отвращение и либидо несутся у Бычкова на острие провокации, вообще же провокация как ширма для некоей игры характерна для русской литературы, начиная от чеховских времен и заканчивая хармсовскими глумлениями и сорокинской постмодернистской бездной, как бы наблюдающей ответно за читателем. Андрей Бычков же использует провокацию и для очередного витка в развитии так называемого лишнего героя в литературе. Акцент постепенно смещается с травмирующего детского опыта или невозможности быть с любимой ввиду внешних обстоятельств, теперь сама необходимость выбора (из вариантов, ни один из которых ожидаемо не ведет к счастью) как основа существования есть причина внутреннего дискомфорта. При этом агрессия и провокация избирается способом обороны и демонстрации силы — я заведомо проиграл, но я не слаб. «Он не сказал ей, что она расфуфыренная дура», — и далее: «…он не нарушил ее супермаркетный сон, не признался, что хочет умереть», практически бодлеровское: «Я вырою себе глубокий черный ров».
Новейший лишний человек не то чтобы внутренне несокрушим, скорее, у него отчего-то находятся силы раз за разом подниматься из обломков, но эта способность к частичному самовосстановлению приводит к постоянной готовности к новому фиаско, к ожиданию провала и, как следствие, вечному пребыванию в каком-то новом, еще не описанном виде тоски, weltschmerz, но не sehnsucht.
Итак, мир для героя рассказа «Некто по имени» собран из осколков внешнего мира, многие из которых персонажу не нравятся: он воспринимает внешний мир как раздражитель и, в зависимости от количества сил, отвечает ему либо агрессией, либо апатией, но у двух драконьих голов одно тело — тоска. Элемент неожиданности (вопрос книжной продавщице — есть ли у нее кролики?) — на самом деле подспудное желание разрушить опостылевший внешний мир, вызвать пусть кратковременный, но все же сбой в «матрице», чтобы все обнажило, наконец, свою подлинную суть. Так что пусть деструктивно, но герой ищет истину, пытаясь заглянуть за «накрашенные перламутром фальшивые веки, может ли быть там еще хоть какая–то обратная сторона». И раз уж человек должен противодействовать злу, а злом выступает для него сама реальность, то герой принимается за разрушение: «не убить, нет, а холодно, медленно изнасиловать». Впрочем, это в грезах, а в реальности все так же приходится играть по навязанным правилам: «…будущее ушло в прошлое, как в песок, он так ничего и не достиг, ничего никому не доказал, у него не хватило сил, хотя он делал все, что мог, лез и старался, хитрил, прикидывался, что он человек, что он такой же, как и все, человек…». Жажда саморазрушения и сокрушения окружающего мира как зла вступают в противоречие с созидательным порывом по исправлению всего сущего: «…думает он, словно бы возвращаясь из какой–то чудовищной заграницы, где он надеялся, что он уже мертв».
Найдутся те, кто возразят, что все это от одиночества, что темный романтизм — удел незамужних дев и болезненных юнцов, но в рассказе мы ощущаем человека зрелого, семейного. Более того, герой настолько стремится к избавлению от внутреннего одиночества, что воспринимается окружающими как неразборчивый. Он склонен к абсурдным поступкам из-за желания явить всем свою истинную природу и по реакции распознать родственную душу в мире перламутровых век; если же должного ответа не следует, что ж, ему остается получать удовольствие от чужого замешательства, от разрушения привычного хода вещей.
Кстати об удовольствиях, — в книге они избавлены от рамок супружеской постели под кисейным бабушкиным пологом, однако, описания нешаблонной эротики отчего-то уже не выглядят так завораживающе естественно, как это было в кинематографе 70-х («Ночной портье», «Империя чувств», «Последнее танго в Париже»), так и удивления, трепета от собственной смелости и искренности уже не ощущается, как это было у первопроходцев, да и вселенского разнузданного размаха, как у Маркиза де Сада, тоже не случилось. Так что остается считать их эротической интермедией, а наиболее интересным аспектом прозы Андрея Бычкова остается изучение прочности окружающего мира его персонажами. Когда автор говорит о том, что его герои пьют «Домик в деревне», даже этим он выражает их внутреннее состояние; упоминает кормление ледяным вареньем — возможно, говорит о заботе, в которой нет душевного тепла. Дозированные рефрены и аллитерация — верные спутники рефлексии в литературе, а упомянутые риоха резерва, пуэр и анальгин — спутники литературы визионерской. Впрочем, и потребление «Домика…» является неким фетишем: сие питает тело, а значит, не дает уйти в желаемое небытие, и этим приносит девиантное удовольствие герою.
Чьими дорогами Бычков ходит в литературе, он не скрывает: цитирует Хаксли, упоминает Кортасара, бунтарскую поэзию западного рока и Пруста с его некоторой черствостью, подаваемой как праздник души, как совершенство, которое позволяет препарировать человеческую психику и объяснять себе мир. Но думается также и о прозе Желязны с его легкой провокацией и бравадой, с сонмом героев, щеголяющих ловкостью и культурологическими отсылками к шедеврам прошлых времен.
Фрейд верил, что неспособность переносить неопределенность есть невроз, и проза Бычкова в какой-то степени и есть стенография непереносимости неопределенности; читателю, которого эмоционально «не укачивает», вряд ли она будет близка и понятна. Если читатель не сможет понять, как «корабль с пеплом еще живущего человека» может задумчиво уплывать вдаль, то и браться за такие литературные вещи не стоит. Проскакав на всех парах мимо литературы массовой, Бычкову остается просочиться в тонкую щелку литературы интеллектуальной, психологической, визионерской.
…«Но все те же темные силы, ослепительные и отчаянные, подталкивали меня к этой опасной границе. А может быть, я, не отдавая себе отчета, уже тайно хотел спастись, может быть, я хотел, чтобы все это как–то нечаянно кончилось?…»