Сон? Явь?
Мне уже недолго осталось жить. При моей болезни долго не живут. Я не боюсь умереть. Я устал странствовать, устал скитаться. Настоящая моя жизнь прервалась тридцать лет назад. За моей спиной осталось много стран и две войны, от которых я бежал, ведь я никогда не был борцом, никогда не воевал. И вообще, мне кажется, что последние тридцать лет я только и делал, что бежал.
Куда? Не знаю. А может быть, и вопрос поставлен не верно. Дело не в том, что «куда», а в том — «от чего». И я задаю себе этот больной, очень больной вопрос — от чего? И даю самому себе больной, очень больной ответ — от Родины.
Тридцать лет назад я покинул Родину. Все тридцать лет я хотел вернуться туда, назад, в Россию, в милую моему сердцу Лопасню. Но все эти годы я бежал, бежал, бежал…
Да, я умираю. Мои болезненные ощущения пока не так сильны, как я думал. Впрочем, врачи говорят, что настоящие боли еще впереди. И поэтому, пока они не наступили, пока я не провалился в бессознательное от боли и наркотиков состояние, я хочу еще раз, хотя бы мысленно, пережить мое ощущение России. Даже не так — ощущение моих отношений с Россией. И я вспоминаю белградскую осень конца двадцатых годов. Сейчас тоже осень, но я не знаю, была ли та осень на самом деле. Была ли на самом деле вся моя жизнь. Сон это был? Явь?
***
В конце двадцатых годов я во второй раз в жизни попал в Белград. Я не был здесь уже восемь лет, с тех пор как разошелся с женой. Они с дочерью остались жить в Белграде, а я поехал дальше — сначала в Прагу, потом в Вену. Теперь я жил в Берлине. У меня была вторая жена — хорошая, добрая женщина. Немка. Женившись на ней, я стал хозяином маленького ресторанчика недалеко от центра Берлина. Я даже полюбил двоих ее детишек — семи и девяти лет.
В Белград я приехал на свадьбу моей дочери. Она только что закончила русскую гимназию, и в свои семнадцать лет решила выйти замуж — за красивого юношу, такого же русского без России, как и она. Она очень хотела, чтобы я приехал на ее свадьбу, ведь все эти восемь лет мы писали друг другу сердечные, откровенные письма, такие, как, быть может, умеют писать лишь русские люди.
Свадьба была скромной, но душевной. Пришли одноклассницы моей дочери, родители жениха, две-три подруги моей бывшей жены. Честно говоря, я совсем не смотрел на гостей. Я все время следил за собственной дочерью — за ее глазами, ее жестами. Я хотел наполнить всего себя впечатлениями о дочери, потому что был уверен, сам не знаю почему, в том, что мы с ней можем больше не увидеться.
Наутро после свадьбы я вышел из гостиницы, где остановился из-за желания не обременять бывшую жену и дочь своим присутствием, а вернее, чтобы не обременять собственную душу долгим совместным пребыванием с ними, и отправился гулять по Белграду. Ранней осенью, когда наступает пора, называемая у нас в России «бабьем летом», Белград прекрасен. Я вышел еще затемно и бродил по белградским улицам долго, пока не оказался в парке. Я шел по парку, загребая ногами опавшую листву. Вокруг не было ни души, все еще спали, но мне никто и не был нужен. В это утро мне было уютно и спокойно одному.
Наконец я забрел на какую-то заброшенную, затененную огромными старыми дубами аллею. Редко пробивающиеся через кроны деревьев лучи уже прохладного, осеннего солнца, только-только поднимавшегося над горизонтом, освещали лишь единственную скамейку, судя по всему недавно покрашенную, и возвышающийся над ней мшистый, большой валун.
Я сел на скамейку, закурил сигарету, вытянул ноги, откинулся на спинку и подставил свое лицо под солнечные лучи. Солнце постепенно, не торопясь, согрело меня. Я почувствовал себя маленьким ребенком, которого гладит теплая и добрая материнская рука, и мне захотелось как в детстве свернуться клубочком и, ощущая материнскую заботу и уверенность, тихо заснуть, забыв об угрозах жизни.
Но неожиданно мою негу нарушил звук автомобильного мотора. Недовольный, я открыл глаза и увидел, что на аллею выезжает автомобиль — довольно старая и разбитая колымага. Автомобиль остановился недалеко от меня и занятой мною скамейки. Я, щурясь от солнца, пытался разглядеть пассажиров. Но из автомобиля какое-то время никто не выходил. Наконец дверца открылась и передо мною предстала девушка.
Густые черные волосы были подстрижены по моде тех лет — короткие на затылке, они острыми клиньями опускались к щекам. Платье — тоже короткое, едва закрывающее колени. На плечах — что-то типа жакета с меховой оторочкой по воротнику. Головка девушки была украшена кокетливой шляпкой с небольшими полями и с красной ленточкой, повязанной вокруг тульи. Ноги в блестящих шелковых чулках телесного цвета и остроносых туфельках на невысоком каблучке.
Молча, не глядя на меня, девушка достала из сумочки, висящей у нее на плече, тонкую папиросу, потом длинный мундштук. Вставив папиросу в мундштук, она наклонилась к окну автомобиля. Оттуда показалась мужская рука с зажигалкой. Сверкнул огонек — девушка прикурила. Зажав в длинных, с яркими, алого цвета, ногтями, пальцах мундштук, она поднесла его к полным, умело подкрашенным губам, и вдохнула в себя папиросный дым. Откинув голову, она на мгновение задержала дыхание и выпустила дым маленькими колечками. И только после всего этого взглянула на меня.
Черные, цвета спелой черешни глаза. Они не зазывали, не кокетничали. Они смотрели на меня, независимо от юного вида девушки, устало и безразлично. Для этих глаз я был пустым, ничего не значащим местом. Меня просто не существовало для этих глаз.
Однако меня ее глаза поглотили полностью. Я их видел совсем недавно, я помнил их. Я не помнил саму девушку, но помнил ее глаза. Я их видел, видел, видел! Я начал лихорадочно копаться в памяти, пытаясь ухватить то событие, с которым были связаны эти глаза — черные, цвета спелой черешни. Событие явно соотносилось со мной, с чем-то, что было для меня важно. Но нет, несмотря на все старания, я не мог вспомнить.
Пока я пытался разобраться в самом себе, из автомобиля вышел мужчина, постоял около девушки, о чем-то тихо ее спросил и каким-то крадущимся шагом направился ко мне. Остановившись метрах в полутора от меня, он приподнял кепку с большими клапанами, застегнутыми на макушке на пуговицу (в ответ и я приподнял свою шляпу), как-то странно, немного заискивающе улыбнулся и что-то сказал мне по-сербски.
Сербского я не знал, по-русски говорить не хотел, и поэтому ответил ему на том неродном для меня языке, который более или менее освоил за последние годы — на немецком:
— Entschuldigen Sie bitte! Ich spreche deutsch!
Он обрадованно взмахнул руками, улыбка его стала еще шире, и быстро заговорил тоже по-немецки:
— Oh, sehr gut! Sie sprechen deutsch! Sehr gut! Aber…
Немецкий я знал достаточно, чтобы понять его быструю речь. Оказывается, он сам тоже немец — я, кстати, не стал ему объяснять, что не только не «тоже немец», а «вообще не немец», — и приехал в Белград работать. Он фотограф, снимает женщин для различных изданий. Снимать женщин его специальность — это он подчеркнул особо. И сегодня у него намечено провести съемки с милой «Fräulein», которую я вижу, именно здесь. А так как фотосъемки дело творческое и — тут он еще раз заискивающе улыбнулся — даже интимное, то не мог бы «sehr geehrter Herr» («многоуважаемый господин», т.е. я), оставить их на некоторое время, примерно на час, вдвоем для работы. Да-да, исключительно для работы — новая улыбка. Более того, если его просьба меня очень затрудняет, он готов внести посильное для него материальное возмещение за нарушение моего покоя. Я должен только понять, что его время ограничено, а сегодняшняя погода, столь удачная для проведения съемок, и отсутствие в парке людей позволяют ему достаточно быстро сделать свою работу.
Закончив объяснения, он вновь улыбнулся и сунул руку во внутренний карман своей клетчатой спортивной куртки — видимо, за бумажником.
Я, не говоря ни слова, встал и пошел по аллее в сторону выхода из парка. Настроение мое было испорчено, и я уже собирался вернуться в гостиницу. За те несколько шагов, что я сделал от скамейки до автомобиля, у которого продолжала стоять девушка, это решение окончательно созрело, и столь же окончательно рухнуло. Я вновь увидел ее глаза и ощутил на себе абсолютно бесстрастный и безразличный взгляд.
Быстрым шагом я дошел, почти добежал до конца аллеи, оглянулся, увидел, что ни фотограф, ни девушка не смотрят мне вслед, и как-то воровато юркнул в заросли кустов, богато разросшихся между дубами. Осторожной походкой, стараясь не производить никакого шума, стал пробираться обратно. В голове стучала только одна мысль: «Не дай Бог наступить на сушняк!» Поэтому для меня как взрыв прозвучал щелчок ветки по моей шляпе, ветке, которую я, видимо, неудачно отодвинул рукой, чтобы пройти. Я так старался соблюдать тишину, что этот в общем-то тихий щелчок громом небесным раздался в моей голове. Я даже остановился и стал оглядываться по сторонам, в страхе, что кто-то тоже слышал этот гром. Нет, все заключалось в моем страхе быть услышанным. Тем не менее, на всякий случай я снял шляпу и дальше понес ее в руках.
Когда я, наконец, достиг места и выбрал в очередном кустарнике наблюдательный пункт, фотограф уже приступил к работе. Напротив скамейки на треноге он установил большую фотографическую камеру и, накрыв голову темным куском материи, копался внутри нее. Его широкая спина закрывала от меня девушку, и я не мог понять, то ли она продолжает стоять у автомобиля, то ли уже заняла место для фотографирования. Такой наблюдательный пункт меня не устраивал, и я перебрался немного правее, чтобы видеть всю картину.
К этому времени фотограф оставил свою камеру в покое, видимо, приведя все в ней в порядок, и подошел к скамейке. Его крупная, темная в отбрасываемой валуном тени, фигура возвышалась над покрашенной в золотисто-белые тона скамейкой, сейчас сверкавшей на солнце. Он размахивал руками, наверное, что-то объясняя девушке. Однако саму ее я так и не видел. Вдруг совершилось некое движение, и тогда я понял, почему не мог видеть девушку до сих пор.
Девушка была абсолютно обнаженной. Ее молодое золотисто-белое тело сливалось с цветом скамейки. Повинуясь указаниям фотографа, девушка приподнялась и села на скамейку и, освещенная утренним осенним солнцем Белграда, на фоне темно-зеленого валуна, вызвала буйный взрыв красок во всей затененной аллее. Этот сноп яркого, белого цвета ударил меня по глазам так, что мне пришлось зажмуриться. И я еще несколько минут не решался открывать глаза, не желая потерять впечатления от какого-то неестественного явления, представшего передо мною.
Когда же я вновь обрел зрение, фотограф опять суетился возле своей злосчастной камеры и давал девушке новые указания принять ту или иную позу. Он, может быть, и в самом деле был специалистом своего дела, умеющим снимать женщин «для различных изданий». Но эти издания могли предназначаться только для самцов, да и сам фотограф выглядел исключительно самцом, деловито потирающим руки при очередном удачно сделанном кадре. Мне хотелось выскочить из кустов, схватить его за эти деловитые, мерзкие сейчас для меня руки, отбросить в сторону и разбить его фотографическую камеру. Мне захотелось закричать ему — по-немецки, по-русски, не важно, хоть по-турецки, — что эту девушку нельзя так снимать, не нужно заставлять ее принимать соблазнительные позы, чтобы удовлетворить чью-то похотливость. Ее тело прекрасно, но оно не для всеобщего употребления. И если бы он хоть что-то понимал в женской красоте, то снимал бы только ее глаза, черные, цвета спелой черешни.
Я не выскочил, я не закричал. Я закрыл лицо шляпой, которую все еще продолжал держать в руке. Я зажал зубами твердые поля своей шляпы, чтобы не закричать, чтобы не заорать на весь мир: «Что ты делаешь! Не надо!» И я не знаю, к кому из них двоих относился бы мой крик — к нему, «специалисту своего дела», или же к ней, отдающей себя на потребу тем, кому она, в сущности, не нужна. Но я и не ушел, не убежал. Я остался стоять в кустах, как бы охраняя ее от всего грязного, от всего гадкого, что есть в этом мире. И мне казалось, что, пока я здесь, несмотря ни на что, никакая гнусность и пошлость не могут омрачить, опорочить ее.
Фотографу, в самом деле, хватило что-то около часа, чтобы закончить работу. Он начал собирать свои фотографические принадлежности и складывать их в автомобиль. В это время девушка встала со скамейки, подошла к автомобилю и исчезла из поля моего зрения. Когда автомобиль тронулся с места, я решил, что больше уже никогда не увижу ее. Но нет, автомобиль поехал по аллее, а она, уже одетая, осталась стоять на аллее, провожая долгим взглядом автомобиль с человеком, который только что сделал ее красоту публичной. Она опять закурила свою тонкую папиросу в длинном мундштуке, и не спеша, неслышной походкой пошла вдоль старых, огромных дубов, стоящих по обе стороны аллеи.
И вот тут я не смог сдержаться. Я бросился напролом через кусты, как зверь ломая ветки, чтобы обогнать ее. И, еще не отдышавшийся, с ободранным лицом, не останавливая кровь, начавшую сочиться из полученных мною царапин, предстал перед ней в конце аллеи.
Глаза. О, эти глаза — черные, цвета спелой черешни! Они вновь захватили меня, окутали черной дымкой безразличности и усталости. Девушка остановилась и молча смотрела на меня. А я… я заговорил с ней по-немецки, почему-то стесняясь признаться в том, что я русский. Я говорил ей какие-то несуразности, я взывал к ее красоте и к ее мудрости, я кричал ей о том, как она прекрасна. Я звал ее с собой, звал куда угодно — в небытие, в вечность.
Она все так же молча продолжала смотреть на меня и, наконец, молча кивнула. Я взял ее под руку, она не противилась.
И повел ее в свою гостиницу…
Она не промолвила ни слова, пока мы добирались до места моего пребывания в Белграде. Она не сказала ни слова, когда мы поднимались в мой номер. Она молча, не говоря ни слова, разделась и легла в чужую для нее и для меня гостиничную кровать.
Когда я поцеловал ее в первый раз и она, так же молча, раскрыв свои полные, нежные губы, приняла мой поцелуй, я услышал слабый запах, давно мне знакомый. Знакомый потому, что я его часто слышал в своем ресторанчике, обнося выпивкой и закусками наших завсегдатаев. Запах зауми. Запах безумия. Запах марихуаны.
Я невольно отодвинулся от нее, но она впилась мне в спину своими длинными ногтями и прижала к себе. И я уже не смог оторваться от нее до тех пор, пока сладостный, всепоглощающий взрыв не сотряс нас обоих. Только тогда, когда наши тела, до этого напряженные страстью, вдруг обмякли в неизбывной тоске по только что пережитому, она произнесла первое слово, услышанное мною от нее.
И это слово было не немецким, не сербским, не французским. Оно было русским:
— О, Господи!
Я отпрянул от нее, я вскочил из кровати, я встал над ней — голый, сорокалетний, не лучшего вида мужчина и закричал на своем родном языке, закричал шёпотом:
— Кто ты?
— Я? — переспросила она меня по-русски. — Неужели Вы меня не помните? Мы же виделись только вчера. Я одноклассница Вашей дочери и была вчера на ее свадьбе.
А ее глаза — черные, цвета спелой черешни, — смотрели на меня устало и безразлично, смотрели как на пустое, ничего не значащее и никогда не бывшее в действительности место.
***
В тот же час я бежал. Сначала из гостиницы, потом, прождав несколько часов на вокзале первый поезд на Берлин, и из Белграда. Впоследствии мне пришлось немало побегать. От нацистов — сначала из Германии, а потом, когда они захватили Францию, и из Франции. От всей Европы — в Америку. От Америки — обратно в Европу.
Сегодня мне недолго осталось жить. Но из всей своей жизни я вспоминаю только ту белградскую осень. Хотя…
Был ли тот Белград и та осень?
Был ли я там и в то время?
Был ли я вообще?
Была это явь? Или это был сон?
И я отвечаю себе: я не был в Белграде в ту осень, я не был в Германии, ни во Франции, я не был в Америке.
Все это лишь сон, осенний сон человека, которого никогда не было. Ибо это, и только это, сказали мне черные, цвета спелой черешни глаза — меня никогда и нигде не было.
Я мог быть, и я есть лишь в одном месте, лишь в одной стране.
Я в России! В России! В России!
Автор: Сергей Перевезенцев
Другие рассказы можно почитать здесь: