Герман Власов — один из лучших современных поэтов, тонко работающих с натурфилософской лирикой и с традицией метафизической поэзии; действуя преимущественно в рамках cиллабо-тонического стихосложения, он умеет сделать стихотворение свежим и новаторским. О тишине как отдельной категории в поэзии, о «рыночных отношениях» в литпроцессе и о работе переводчика с Власовым побеседовал Борис Кутенков.
— Герман, при чтении Ваших стихов создаётся предгрозовое ощущение, когда очень страшные вещи проговариваются тихим голосом, отчего возникает своеобразный минус-приём, эффект взаимоналожения сущностей. «и наверное будет не страшно / если к ужину сослепу вдруг / с затаённой обидой вчерашней / в окна майский ударится жук», — вот это действует сильно, потому что без надрыва. Или: «бабушка под веткою сирени / в летнем сарафане и платке / перешла в другое измеренье / стала с тишиной накоротке». Всё это сказано — по Вашему же выражению — «из глубины вещей». Мотив тишины у Вас возникает не единожды: «поэт играет солнцем и луной / и пожинает тишину, не бурю». Действительно всё самое важное выговаривается именно так — негромко? Важна ли Вам самому эта черта Вашего лирического дарования?
— Тишина может быть, если есть полное внимание. Полное погружение в текст возможно, если мышление не занято другими процессами — только чтением. Черные буквы на белой странице — ноты, поэт — композитор, читатель — дирижер. Сам акт чтения — религиозен: мы можем услышать ту самую, максимально приближенную к оригиналу, музыку, о которой свидетельствовал поэт. Просто, чтобы «перепрыгнуть» туда, нам мешает шум повседневности. Читатель говорит шуму: «Тише! Дайте поэзии сказать…» В общем, тишина многое проясняет.
— Читая книгу, я почувствовал не только эту тишину, но и пастернаковскую ноту благодарения бытию: «Метаморфозы — хоть бы кого поймал. / Тучи трескучи, ветрен и тёпл июнь, / Время как случай — каверзен, зол и юн / Розой ли чайной, охом, скрипом весла. / Жёлтая чайка окуня принесла». Как складывались у Вас отношения с поэзией Пастернака? Ощущаете ли его близким себе поэтом?
— Пастернак, наряду с Мандельштамом и Заболоцким, оказал огромное влияние на моих сверстников — это чувствуется у многих, кто ежегодно в ленте на Яблочный Спас вспоминает о его «Августе». Переделкинский дачник, его просодия и гармония буквально живут с нами рядом. А его стихи из «Доктора Живаго» — главным образом свидетельство о потерянной нами России, как о потерянном Рае, понимание которой (и которого) возможно через философию Николая Федорова. Мне кажется, она здесь — как ключ. Очень много можно говорить о Борисе Леонидовиче, но лучше — его перечитать.
— А кого ещё Вы ощущаете себе близкими из классиков и современников? Следите ли за новыми именами? Есть ли поколение молодых поэтов, которое Вас интересует?
— «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича…» Многие, подчас разные и даже противоположные классики и современники нравятся. Иногда такой интерес чисто практический — научиться приемам, какие у самого не получаются. Конечно, есть дружеский круг общения — он, как всегда, узок. Из событий, недооценённых критиками, назову поэму Игоря Вишневецкого «Виде ние». Из молодых имен — Амана Рахметова и Александру Герасимову. Вообще, у нас прекрасная поэзия, которую надо беречь.
— В Вашей книге есть посвящение Бахыту Кенжееву; Ваш «добрый голос», о котором пишет в предисловии Алексей Зарахович, иногда и правда напоминает его лирические медитации. Насколько для Вас важна связь с «Московским временем» и конкретно — с Кенжеевым? Чувствуете ли Вы это наследование?
— Первую книгу Бахыта Кенжеева я купил в Лавке Литинститута на деньги, вырученные от продажи своей. Там же — в Лите — познакомился с творчеством «Московского времени». Конечно, я люблю Бахыта и его интонации мне близки. Вообще, группа, вобравшая в себя и развивавшая лучшее из тогдашней советской и русской поэзии, оказала влияние на многих студийцев волгинского «Луча». Кажется, московская интеллигенция склонна переоценивать своих кумиров и не замечать, что одновременно с ними существуют такие поэты, как Чухонцев, Кублановский и Русаков. Однако, упоминая участников группы — я имею в виду ее первый состав, мы — студийцы — как бы перечисляли планеты Солнечной системы, ближний космос Поэзии. Кстати, сегодня, редко говорят об Александре Казинцеве, хотя именно он, вместе с Сопровским, стоял у истоков создания. Так забывают еще одну планету — Нептун. В книгу, кстати, не вошло шуточное стихотворение, посвященное Бахыту и Петру Образцову:
Дружеское послание Бахыту Кенжееву
Осины рыжеют в осеннюю пору и близок обещанный снег.
И ходит Кенжеев с японским прибором, и просится он на ночлег.
Зане его Петя встречает в парадном, калоши пытается снять, –
соседские дети в колготках нарядных глядят с осужденьем опять.
Ах, если бы знали, товарищи дети, кто вышел из лифта уже, –
они бы не стали (за них я в ответе!) на общем галдеть этаже.
Смотрели бы в темень ночную любовно, к стеклу прилепились бы лбом,
забывши про телек. И все поголовно – читали стихи перед сном.
Стал Твиттер несносен, ай-поды не в теме — неделю уже без конца:
поэзия, осень, Московское время ребячии греет сердца.
Вот девушка, книжку подпольно отксерив, легла со стихами в постель —
как с плюшевым мишкой, как в эс-э-эс-сере, где юность прошла как метель.
В осенней России рыжеют осины, квадратные мокнут дома, –
но всякий рассеянный юный мужчина Кенжеева прячет тома.
Огонь листопада раздвинет границы, нешкольный посыпется мел.
А что еще надо? Немного напиться и видеть, как мир подобрел.
— Послушав про эту «осеннюю Россию», не могу не спросить о взаимоотношениях с историей. «…друга / обращённое к Белой Орде лицо», «Здесь царская была окраина, / готовилось большое дело», «пираты берут или сон про Олега. / Допустим, Олег, его щит… Но очнулась Ордынка». Всего этого у Вас много — нередко в обыденных, «домашних» контекстах…
— Поэт ведь может создавать историю альтернативную. Топонимы часто нужны как точка отсчета — так у Андрея Битова Коломенское служит точкой отсчета в его «Человеке в пейзаже». Поэты питерские, наверно, обращаются к истории чаще других. Есть перекрестки, точки на ландшафте творчества, где сходятся история и культура.
— У Вас часто сходятся также смерть и жизнь. Одно из самых пронзительных стихотворений книги — «Они ушли, а я живу…». Настолько, что невозможно не процитировать хотя бы строфу. «Они ушли, а я живу. / Пью кофе, белый хлеб жую, / ломаю сигарету. / Они — Наташа, Вова, Глеб — / едят другой, воздушный хлеб, / ведь их на свете нету». Это как-то перекликается с названием наших литературных чтений — «Они ушли. Они остались», — поэтому не может не отзываться во мне. Расскажите, пожалуйста, о Ваших отношениях с миром ушедших.
— Тема смерти и тема любви — наверно, две основные темы поэзии. Перемешанные в разных пропорциях, они — движущая сила текстов. Они часто слишком связаны друг с другом. Да, здесь упоминаются близкие и родные люди. Неважно, кто они, важно, что через них, обращение к их памяти — мы ощущаем себя собой, на своем месте. Наташа и Вова — упоминаются еще в стихотворении «Два письма». Это мои дед и бабка. Дед ушел добровольцем на войну и погиб подо Ржевом. Без них — не было бы и меня, наш разговор мог бы и не состояться. Смерть и любовь — правдивы.
— Одно из таких мемориальных посвящений — поэтессе Асе Каревой. «я вижу и слышу / и я не могу рассказать / а только вхожу / как чужой в пелену грозовую / глядят испытующе / карие эти глаза / той вечной и первой / которую не назову я». Если не секрет, расскажите, как родилось это посвящение, и о его адресате.
— Да, Ася Карева была замечательной и яркой личностью. В последний раз мы виделись на фестивале в Ялте. Затем — спустя полгода пришло шокирующее известие о ее гибели. Стихотворение написалось само, буквально в течение часа. Было надиктовано. Кажется, в ленте еще откликнулся Алексей Цветков. Подобное случилось и со стихотворением «Два письма» — оно «написалось» из головы неожиданно утром 9-го мая.
— Герман, литпроцесс сейчас — это не замечающие друг друга тусовки и кризис перепроизводства, фейсбучные ссоры и кризис внимания друг к другу… Не знаю, согласитесь ли Вы с этим определением, но Вы среди всего этого стоите будто особняком. Как Вы ощущаете этот мир литературных взаимоотношений? Насколько для Вас важна вовлечённость в него и насколько этот мир мешает/помогает Вашей поэзии?
— Очень точно определен литпроцесс и то, что с ним происходит. Рыночные отношения и погоня за лайками превращают искусство в балаган. Наверно, стоит отделять творчество от продвижения текстов. Создание — первично, а уже потом мы пристраиваем детей в детский сад, вписываем в жизнь. Ажиотаж часто раздражает, люди забывают, что творчество не преследует пользу. Но попробуйте отнестись к этому с юмором: когда-то это уже было.
— И правда. Хотелось бы спросить ещё о переводах, отдельный раздел которых составил книгу «Пузыри на асфальте». Насколько эта работа творческая, а насколько рутинная? Взаимоотношения стихотворений Ваших и переводимых — ведь не полностью раздельны?
— Я стараюсь переводить то, что мне нравится. Работа переводчика увлекательна тем, что переносит в другую культуру и время. Иногда получается совпасть, сжиться с человеком, говорящим иначе, носящем другую одежду. Современному узбекскому поэту Вафо Файзуллах, кажется, удалось передать суфийский настрой в своем стихотворении:
Лань
Сколько годов мне — потерян счет,
Вспомню глаза — и слеза течет.
Сколь мы различны — спрошу еще —
Лань, о какой по сей день мечтаю.
Мир твой ответил, смеясь как гром,
Сбился с пути я, обманут сном.
Мир мой — ты будешь царицей в нем,
Лань, о какой по сей день мечтаю.
Духом не крепок, стихом не зряч,
Вот я — ни нищий и ни богач.
Мальчик еще, но старик. Хоть плачь.
Лань, о какой по сей день мечтаю.
Душу оружьем ранив, лечусь,
Шею арканю петлею чувств,
Всю-то я жизнь за тобою мчусь,
Лань, о какой по сей день мечтаю.
Ночью со льдиной полярной схож,
Утром на осень я стал похож,
В Судный ли день тебя встречу? Что ж!
Лань, о какой по сей день мечтаю.
Я не считаю своих потерь,
Бога нашел я сейчас, теперь,
Пеший мой путь к тебе — светел. Верь.
Лань, о какой по сей день мечтаю.
Кстати, у стихотворения счастливая судьба: композитор и музыкант Игорь Лазарев положил его на музыку .
— Давайте напоследок скажем несколько слов о бурятском поэте Дондоке Улзытуеве (1936 — 1972), чьи стихи вошли и в антологию «Уйти. Остаться. Жить». В Вашей книге два перевода из него: «Бурятский язык» и «Сила и отвага человека». Как Вы пришли к тому, чтобы его перевести, и что это для Вас значит? Неужели понадобилось для этого выучить бурятский?
— Нет, я подстрочниками воспользовался. Увидел в сети объявление о конкурсе переводов и поучаствовал в нем. Про анафору — рифму в начале строки — я знал по книге Амарсаны. Было интересно попробовать такую технику. Дондок Улзытуев — отец Амарсаны и признанный бурятский классик. Они, конечно, живут в разное время, но их объединяет, возможно, буддийский, целостный взгляд на мир. И — оптимизм, изначальная радость.