Найти тему
Русский Пионер

Avant dernier

Рассказ Дмитрия Быкова

Ученица выпускного класса Елена Калинина, красавица и умница, выходила из школы в прекрасный мартовский предвечерний час после репетиции школьного спектакля на французском языке (школа была французская, продвинутая и элитная), когда ее окликнул ничем не примечательный, никем особенно не любимый одноклассник Сергей Михайлов. То было время акселератов, и Михайлов на их фоне был особенно невзрачен. С Калининой ему вовсе уж нечего было ловить. Ей не нравился его запах, его немытые черные волосы, его неряшливость и абсолютная никчемность. Что-то там он вроде понимал в химии, но учился неровно. Понимая свою полную неуместность в этом элитном классе, где каждый чем-нибудь выделялся и что-нибудь особенное умел, он говорил иногда многозначительные глупости, от которых все чувствовали только неловкость: и несмешно, и жалко, и вроде травить не за что, но и уважать совершенно не хочется. Михайлов был человек непроявленный и тревожный. Во всяком случае сейчас, в такой прелестный солнечный мартовский вечер, как бы теплый с лица, но прохладный с изнанки, — Калининой совершенно ни к чему было встречаться с Михайловым. Она хотела неспешно идти домой одна и думать о категорически другом человеке, который репетировал ее по литературе перед поступлением в иняз. Собственно, еще ничего не было, а все-таки все уже было, и это было такое же прелестное переходное состояние, как мартовский вечер. Вообще, Калинина была взрослый человек, и француженка Ирина Степановна регулярно повторяла, что учить ее нечему.

— Калинина! — крикнул Михайлов, и непонятно было, по какому праву он нагло окликает ее по фамилии. — У меня есть два билета на сегодня на «Мученика».

— Серьезно? — сказала Калинина с выражением легкой брезгливости. — Повезло тебе.

— Так пошли, — сказал Михайлов с застенчивой наглостью. Это выглядело так жалко, что даже размазать его в ответ как следует не получалось, и этим он бесил вдвойне.

— Сережа, — сказала Калинина по возможности сострадательно. — Тебе не с кем пойти?

— Не то чтобы не с кем, — ответил Михайлов со смешным вызовом. — Но хочется с тобой.

— Не получится, Сережа. Я занята. Кто же приглашает за два часа?

— Ну я на другой день достану, — крепко прилип Михайлов. Это было даже интересно. Калинина примерно знала себе цену, она бы еще поняла, если бы к ней стал клеиться сын дипломата Хабаров или сын декана из Вышки Ручкин. Но она не выглядела легкой добычей, они все были дети по сравнению с ней, и когда она отвечала на уроках французского, то ловила иногда восхищенные взгляды, но в этих взглядах не было похоти. Просто было понятно, что она ягода не этого поля. Она бы, может, даже пошла куда-то с Хабаровым. Но, во-первых, с Хабаровым ходила хабалка Русецкая, они спали с девятого класса, они были фактически семья, она закатывала ему сцены. А во-вторых, у Калининой были другие интересы, ей нравилось разговаривать с друзьями отца, а сейчас ее мысли были заняты совершенно другим, ни на кого не похожим человеком, и ей оскорбительна была сама мысль, что Михайлов может что-то такое про нее думать.

— Я тебя тогда провожу, — сказал он.

Она не хотела с ним идти, это было стыдно, это было мучительно. В конце концов, их могли увидеть вместе.

— Михайлов, — сказала она уже другим тоном. — Ты чего это?

— Выйдем из школы, пожалуйста, — сказал Михайлов умоляюще. — Я тебя тут два часа жду.

— Зачем?

— Ну просто я не могу больше тут сидеть. Мне тут не нравится.

— Тебе что, надо, чтобы нас увидели вместе? Ты договорился, что нас кто-то снимет и выложит в сеть? Ты на деньги поспорил, да?

— Калинина, ну вот что ты несешь, — тоскливо сказал Михайлов. — Хорошо, давай здесь стоять… как идиоты…

Охранник на них уже косился. Видимо, даже он не понимал, что могут делать рядом два столь разных человека.

— Я вообще нигде не хочу с тобой стоять, — сказала Калинина, глядя на него прямо и чувствуя его отвратительный запах. От волнения он, видимо, потел еще сильнее. Калинина была не злая девочка и понимала, что сейчас она ему скажет нечто недопустимое, от чего будет потом маяться совестью, но видит Бог, начала это не она.

— Калинина, — сказал Михайлов, таинственно понижая голос. — Есть вещи, которых ты не знаешь. Ты не знаешь, а я знаю.

— Ой, вот не начинай.

— Что не начинай?

— Тайны эти не начинай.

— Лен. Ну вот просто. — Он явно хотел что-то сказать, но то ли стеснялся, то ли не находил слов, то ли сказать попросту было нечего. — Ну вот поверь, что это надо. Я же тебя никогда ни о чем не просил. Вру. Один раз в третьем классе ручку. Но ты просто пойми. Ты правда же не можешь знать.

— И что такого я не могу знать?

— Если бы я мог, я сказал бы. Блин. Глупо все. Ну ты можешь раз в жизни просто поверить?

— Михайлов. У тебя что, жизнь от этого зависит?

— Не моя, — сказал Михайлов с невыносимой мукой. Он, кажется, не врал, но выглядел тем ужаснее, и глаза у него были собачьи.

— Ну вот что, — проговорила Калинина со всей решительностью. — Или ты мне сейчас все скажешь, или у меня вообще нет времени на эти игры.

— Ну твоя жизнь от этого зависит! — шепотом заорал Михайлов. — Твоя!

— Ты что, на меня поспорил? В карты проиграл?

Калинина была девочка начитанная.

— Ну что ты несешь, — провыл он еще тоскливее.

— Михайлов, — сказала Калинина со всем высокомерием, на какое была способна. — Ты когда вырастешь большой, то никогда больше так с девушками не разговаривай. Если кто-нибудь на такие приколы купится, то только дура, и тебе же будет хуже. И главное, Михайлов, мойся, мойся два раза в день, принимай душ, пользуйся душистым мылом.

И, не оглядываясь на обтекающего Михайлова, она пошла из школы. Прелестный день померк. Чувство было, что она раздавила пиявку.

Двадцать лет спустя Калинина, все еще очень красивая, но безнадежно вымотанная долгой несчастной жизнью, лежала рядом с Михайловым и ожидала, пока он выплывет из пугающего забытья. Это было вроде припадков, к которым она так и не смогла привыкнуть. Она не знала, верит ли Михайлову или снисходит к его сумасшествию, но она бесконечно любила его, и больше им надеяться было не на что.

Она жила с вечно больной матерью и несчастной, истеричной дочерью, которая, конечно, не приняла бы никакого другого мужчины; первый муж был у нее в порядке терапии от того репетитора, о котором она хотела помечтать на обратном пути из школы и домечталась, дура. Три года она приходила в себя, пытаясь поверить, что любит мужа, три года сбегала от него по первому свистку бывшего любовника, у которого таких, как она, было, как выяснилось, не меньше десятка, да хоть бы она и преувеличивала задним числом — ей хватило бы и одной. Это была долгая, тяжкая, адская зависимость, а когда она пришла в себя и начала глядеть по сторонам — первым, что она увидела, был тупой, скучный, невыносимый муж, который еще и ждал благодарности за свое терпение. Муж был изгнан немедленно, и появился Виталий, оказавшийся конченым подонком. Красавицы и умницы редко бывают счастливы в личной жизни. Потом возник директор ее института, у которого было на нее три часа по воскресеньям, когда он якобы охотился с такими же высокопоставленными друзьями, — он был законченное чудовище, один из идеологов неизбежной и благотворной войны, фактически импотент, как все любители войн, и, разумеется, как только возник Михайлов, с ним было покончено: уволить ее он, конечно, не решился. Был очень храбр. Михайлов появился на встрече выпускников, на которую она пошла из чистого отчаяния, — только тем и могла блеснуть, что выглядела на твердые двадцать пять, бывают такие счастливицы, которым никакого толку с этого счастья, — и сразу они друг на друга запали так, как ни на кого в жизни; хоть убей, она не помнила, каким он был в школе. Теперь все в нем было ровно так, как ей нужно, каждая родинка, и они бесконечно разговаривали полусловами, потому что понимали все, — посторонний ничего не разобрал бы в их блаженном птичьем языке. Ей страшно нравился его запах. Он был серьезным, сосредоточенным, мягкосердечным знайкой, большим ученым, работавшим там, возвратившимся сюда в статусе абсолютного триумфатора; он был женат на сокурснице, прошедшей с ним все ступеньки, непризнание, голодуху, мучительное трудоустройство там, потом внезапные удачи, предполагавшийся Нобель, с каждым годом более реальный, — занимался он перспективнейшими вещами, но о них предпочитал не распространяться. Суть была в том, что он мог влиять на будущее, закладывать те структуры мозга, которые активизируются в нужный час и сработают, как таймер; это было на стыке химии, физики, психологии, она ничего в этом не понимала. Но однажды он сказал: послушай, ведь если возможно программирование вперед, то возможна — при известной активации известных точек коры — связь с собой тогдашним? Думаю, сегодня я единственный человек, способный это сделать, ведь я еще тогда… ну, тогда… программировал какие-то вещи… Мне кажется, если принять — он назвал многосложное непонятное вещество, — я смогу расконсервировать, чем черт не шутит…

Просто если это работает туда, то должно и обратно, да? И в глазах у него блеснуло то безумие, которое в его кругу, вероятно, считалось озарением, но она перепугалась до смерти.

Они оба понимали, что сделать ничего не могут. У них была только эта приятельская квартира, да и приятель михайловский смотрел на них без радости; но они скорей перегрызли бы друг другу глотки, чем смогли друг от друга оторваться. Все, все в нем было так, как всегда хотелось ей, но, наверное, это стало так теперь. Тогда этого не было, или она, дуреха, не разглядела. Она готова была предъявлять себе тогдашней какие угодно аргументы, угрозы, соблазны, — только бы достучаться; и ночами тщетно взывала к Лене Калининой двадцатилетней давности, красавице и умнице, игравшей Роксану в идиотском спектакле; и естественно, одинокими этими ночами ей слышался отзыв, но никакого отзыва не было, ничего не менялось. Только он мог непостижимым образом переписать их судьбу, но и у него ничего не получалось. Это все, конечно, она была виновата.

-2

Желтый осенний свет тек в их комнату сквозь желтую занавеску, Лена Калинина, совершенно голая, лежала на скрипучей кровати, обнимая Михайлова, вдыхая горький и свежий запах его волос, а Михайлов после обычного для них насыщения глотал свою капсулу и погружался в ужасное, тоскливое забытье, рот его кривился, он очень страдал, видимо, во время этих погружений. И Лена Калинина обнимала его изо всех сил, потому что боялась: вот он умрет, и что с ней будет? — но каждый раз он выплывал, морщился, хватался за голову и говорил: нет, невозможно, и хватит, хватит. Но потом пробовал снова — меня хватит на семь раз, повторял он, дальше просто сотрется весь этот инграм, он и так еле держится. Вот он содрогнулся несколько раз, ее это всегда очень пугало, — и вынырнул из ужасного прошлого, в котором они ходили друг мимо друга, а могли все решить раз навсегда. И теперь он не жил бы с несчастной женщиной, которая во всем от него зависела, которую он убил бы своим уходом, да и мальчик его обожал — глупый мальчик, ничем не замечательный, кроме этой дикарской, обожествляющей любви к отцу; он не унаследовал ничего, кроме этой способности обожать недостижимое. Он не мог уйти, он никогда не уйдет, несмотря на все абсолютное единство, которое установилось у них с первого раза. И дочь никогда его не примет, и к ним с матерью некуда прийти, и она не могла больше ждать и не могла отказаться от этой муки. Их единственная надежда была на то, что она как-нибудь поймет там, двадцать лет назад, и она придумывала самые идиотские варианты: ну скажи ей, говорила она о себе с ненавистью, скажи ей, что у тебя дома живой дикобраз! Он только отмахивался.

Наконец он пришел в себя и привычно схватился за голову. Его боль, как всегда, отозвалась в ее несчастной голове, но женщины ведь выносливей, ей было не привыкать к мигреням.

— Ну что? — спросила она, хотя в душе никогда не верила во всю эту ерунду.

— Ты понимаешь, — сказал он, — я там ничего не могу. Это же он, я был другой. Я догадывался, конечно, о чем-то, но в целом это был другой человек. Ты представляешь, он еще не только ни разу не был с женщиной, он, собственно, и до рукоблудия еще не дозрел. А этот опыт, собственно, меняет человека…

И он улыбнулся несчастной улыбкой.

— Ну, в общем, никак. — И Михайлов отвернулся к стене.

Ужасно выглядела его худая спина, спина сутулого любимого умного, все понимающего, все умеющего, ни на что не способного мужчины. Волосы у него были все такие же черные, без всякой седины. Она любила каждую его клетку, она не понимала, как могла не видеть всего этого тогда.

— Сереж, — сказала она робко. — А ты побил бы ее, а? Может, она тогда поймет? Все-таки, знаешь… обаяние силы…

— Дура ты, Калинина, — сказал он, хотя она давно была Яковлева. — Дура и есть. Я тогда-то не мог ее побить, хотя было за что.

Помолчали.

— Но кстати, — добавил он, — она совершенно очаровательна. Конечно, сейчас ты лучше, умнее, добрее, мягче и что угодно. Но я прямо любуюсь. Прямо то, что надо. Только она не понимает, и надо ей как-то показать…

Он засмеялся, и она, как всегда, поняла:

— Ты им только покажи, сами вниз слетят, наверно.

— Это было бы ничего, — согласился он. — Но не подействует. Понимаешь, Калинина, ужас в том, что я там ничего не могу. Это, наверное, Бог так устроил, что ничего нельзя исправить, потому что если исправишь, то сделаешь только хуже. Это же может быть? Ну, допустим, я там на тебе женюсь, а ты меня убьешь. Хотя, знаешь, может, не очень это и хуже…

Калининой хотелось заплакать, но она его берегла, а главное, после всех своих приключений все еще заботилась о том, как она выглядит. Достоинство — последнее, что мы можем потерять. И почему-то при этой мысли ей стало так себя жаль, что она заплакала, наплевав на всякое достоинство.

Он ее не утешал, потому что вообще был с ней очень честен, это и нравилось. Он лежал молча, потом повернулся к ней и сказал:

— Беда в том, Калинина, что это был предпоследний раз. Как предпоследний по-французски? — По профессии ему приходилось все больше общаться с американцами, и он почти забыл первый язык.

— Avant dernier.

— Красиво, — сказал он. — Подлый язык. Все у вас красиво. Вот у нас — penultimate, сразу ясно, что никакой надежды.

— Подожди, — попросила она. — Мы придумаем что-нибудь… да? Должен же быть ход. У меня есть подростковый психолог, я Надю водила. Он должен придумать.

— Да, да, — сонно сказал Михайлов. — Придумаем, конечно. Не может быть, чтобы не придумали.


Рассказ Дмитрия Быкова опубликован в журнале "Русский пионер" №102. Все точки распространения в разделе "Журнальный киоск".