- ...а у меня что есть в чемодане... – он заговорщически смотрит на меня, - вы ж никому не скажете? Правда, никому-никому?
Я говорю, что никому не скажу, хотя это и так уже очевидно, потому что никого не осталось.
Он наклоняется ко мне, понижает голос до шепота:
- А у меня в чемодане солнце.
Меня передергивает, ну-ну, ври дальше...
- Не верите?
Не говорю ни да, ни нет, и так понятно, что не может быть у него в чемодане никакого солнца.
- А вы никому не скажете, правда?
- Да нет, конечно...
- Ну, так смотрите...
Распахивает свой потрепанный чемоданчик – вздрагиваю, когда свет солнца бьет мне в глаза. Не верю, не понимаю, быть того не может, откуда солнце в чемодане, как солнце в чемодане, не может такого быть. Не может – потому что солнце уже запретили, везде, повсеместно, давным-давно...
- ...его в столице запретили... а я его спрятал... а вы никому не расскажете, правда-правда?
- Да что вы, что вы, никому...
- Вот это хорошо, вот это спасибо... а то понимаете, они же найдут, они же меня убьют... и солнце убьют...
- Не бойтесь, не найдут.
С надеждой заглядывает мне в глаза:
- Вы так считаете?
- Уверен.
- Вот это хорошо, а то я боялся, а вдруг вы меня... а вдруг... я же солнце спрятал, я же с ним в чемодане полмира проехал, боялся, что меня убьют...
Я молчу. Я не стану говорить ему, что его уже убили, вместе с солнцем, и как он попал сюда, вообще непонятно – по инерции, на одной силе воли, потому что больше у него ничего не осталось, даже его самого. Разве что чемодан производил впечатление почти настоящего – но вот именно, что только почти, сквозь него просвечивали лучи моего фонаря.