Фрагмент 911.Временная форма истории(периметр).
В тексте формулируются одни из наиболее значимых затруднений исторического познания
на примере герменевтического анализа одного из абзацев произведения Коллингвуда «Идея истории».
Выявляются сложность: временной, стилистической, жанровой и экзистенциальной формы истории в многозначности термина и способов бытия. Производные от сложности социальной и политической структуры общества и процессов его развития. Из всего многообразия истолковываются два феномена: «факт» (событие) и «афоризм», в их взаимной обратимости. (Проявляющиеся в смысловом кортеже, лица и события.) Пример неустранимой афористичности истории обнаруживает себя в возможности существования «непредсказуемости прошлого», что тем более подчеркивает характер неопределенности будущего истории, без которого история не существует, таким же образом, как и в особенности, не существует без того чтобы быть открытой и быть впереди самой себя. Будущее открывает в настоящем непредсказуемое прошлое, без которого возможно не могло бы быть теперь такого будущего. В отличие от природы, что «любит прятаться», история видимо может любить, кроме прочего: гласность, открытость, прославление, известность. Неустранимая фактичность афористичности и события, истолковывается в многообразии общественных отношений, являющихся горизонтом общественного бытия. Специфический характер непризнания истории, так или иначе производный от ее понимания, и особенностей ее внешнего, значимый, кроме прочего и для эпохи модерна, проявляется в двойной ловушке сведении ее к природе или к состоянию сверх природного бытия.
Лаконичный абзац.
Допустим, что наука «История» действительно занимается тем, что разыскивает вещи особого рода — res gestae (деяния). Надо думать, поступая, в лице ее авторов, подобно римскому историку Аммеану Марцеллину, в 43 г. н.э., написавшему историю под сходным названием; и в этом смысле события, так, как об этом повествуется на первых страницах книги «Идея истории» Коллингвуда. Допустим, далее, что эти положения, изложенные во втором параграфе книги Коллингвуда «Идея истории», имеют смысл на протяжении всего исследования предпринятого в этом труде. Более того, что в ходе такого поиска, в целом, ни разу не были подменены, ни тезис, ни термины этих первоначальных положений, пусть бы уже в самом начале о возможности чего-то подобного и можно было бы догадаться заранее. Просто потому, что уже беглый обзор значений философии истории данных в первом параграфе, в достаточной мере позволяет оценить, едва ли не всю степень условности простых ответов в ее (философии истории) отношении.
Науки различаются автором потому, что они «ищут вещи различного рода».
Итак, история это наука о res gestae , попытка ответить на вопрос о человеческих действиях совершенных в прошлом.[1] Делается она путем: «интерпретации фактических данных(evidence )». При чем, последнее, это имя собирательное, «для всех вещей, которые по отдельности называются документами» (стр.13). Они, очевидно, могут быть различными, т.е., не только письменными источниками, во всяком случае, автор не оговаривает это специально, говоря, что «метод заключается в сущности в интерпретации фактических данных» (стр.13), которые, относятся таким образом очевидно к прошлому. Предоставив эти два ответа на предположительные вопросы о предмете и методе истории, Коллингвуд, обращается к следующему: «для чего нужна история?» (стр.13). Последовательность вопросов, рассматриваемых по порядку может быть кратно изложена в чреде вопросительных слов, т.о., следующая: «что», «как», «зачем». То есть, приблизительно та же, что может быть и при обращении с инструментами в цеховой мастерской, что изготовить, как и зачем, для какой цели, взятой заранее в известном деле. Отдавая себе, отчет в том, что возможно сеть принадлежностей и отсылок подобной мастерской и порождаемая ей значимость, вряд ли могут служить для адекватной интерпретации и этих вопросов, и ответов. Ведь они взывают, таким образом, к более общей структуре взаимосвязи и взаимного состояния быть условием, чем та, что привходит в этих начальных рассуждениях. Автор, отвечая на третий вопрос полезна: «история - «для» человеческого самопознания»,– (стр.13), использует кавычки на слове «для». Прибегая к этому приему ради «указания» или скорее символизации, возможно, более общего и непрямого смысла. Так как, ответить на вопрос, для чего нужна или может быть «полезна» история, значит, в определенном отношении ответить на вопрос о ее смысле. А этот последний, не может быть сконцентрирован исключительно у кухонной плиты, пусть бы и возле нее так же бывали бы боги, по известному изречению Гераклита. Тем более в горизонте той рефлексии, к которой отсылает весь ответ, выраженный в одном предложении. А именно в виду человеческого самопознания. Дальнейшие пояснения, имеющиеся в этом месте, более или менее, служат разъяснению этого тезиса и его развитию. Ссылаясь на ставшее общим местом, если не со времен Сократа, то эпохи Возрождения, положение, о важности самопознания для человеческого существования, автор, различает, по крайней мере, три его вида. Что представляет собой в т.ч. и набросок к возможной философской антропологии, как, впрочем, и общей эпистемологии, вместе с приведенным ранее тезисом о том, чем же отличаются друг от друга науки. Во-первых, это познание человеческой природы, т.е. очевидно того, что является общим для всех людей, а не их личных особенностей, то есть «сущности человека вообще». (стр.14.) Во-вторых, того «типа человека, к которому вы принадлежите» (стр.14). Гегель сказал бы вероятно, «круга», к которому относит себя тот или иной человек. «Философия права» в определенном отношении, недвусмысленно свидетельствует об этом. Это замечание уместно здесь потому, что Коллингвуд был учеником так называемых «неогегельянцев», пусть бы и не учился у возможно самого известного из них Мактаггарта, одного из основателей временной логики, в силу принадлежности к соперничающему университетскому сообществу Оксфорда, а не Кембриджа. Возможно, именно по причине так называемого «эпигонства» этих его учителей, он назвал их «мелкими философами» в своей автобиографии (там же стр.330). Во всяком случае, эти представления об особенном, «тип», как и «круг», здесь, могут быть одинаково уместны. Не говоря уже о передаваемом по традиции Гегелем в крайне абстрактной форме некоего афоризма, положении: «человек есть ничто иное, как ряд его поступков»[2] . В том, что оно имеет прямое отношение к тезисам Коллингвуда, как впрочем, и Сартра[3] , еще предстоит убедиться. Здесь важно, что стиль Коллингвуда часто в весьма известном смысле похож на стиль абстрактного мыслителя Гегеля. Остается не внятным ни о каких поступках идет речь, ни на каком временном интервале, ни каков характер ряда, о какой истории идет речь: анекдотической, литературно-художественной, социально политической, или иной…. И, наконец, в-третьих, это познание «того, чем являетесь именно вы и никто другой» (стр.14). Последний вид, т.о., выделяет индивида- личность и исключает других, тогда как первые два горизонта познания их предполагают. Правда, и для третьего имеет место некий «никто», без которого как «другого», взятого в качестве общего условия возможности любого познания не обходится и этот вид. Первый страт в этом ряду, т.о. имеет дело с каждым и никем в отдельности. Второй, с группой, исключающей, в той или иной мере, все остальные группы, (клубы, сообщества, если ни кланы), всех других. Третий, лишь с одним и неким «никем иным другим» или «никем другим более». Данный ряд классификации видов познания или самопознания, движется по линии исключения. Дойдя таким возможным образом, до Беркли и н.д. встретившись с ним, автор, вдруг, резко меняет направление движения и как бы «выбрасывает», «выводит», застрявшего быть может в сингулярной башне созерцательного индивида в множественное многообразие поступков, а вернее дел. При чем, осуществляя это без всякого предупреждения или промежуточного вопроса. Что, как это может быть ясно из предыдущего, для него не совсем свойственно. После т.о. загадочного некоего «никого другого», - в том, что этот «никто другой» не просто игра слов еще предстоит убедиться, - следует: «Познание самого себя означает познание того, что вы в состоянии сделать, а так как никто не может знать этого, не пытаясь действовать, то единственный ключ к ответу на вопрос, что может сделать человек, лежит в его прошлых действиях. Ценность истории, поэтому и заключается в том, что благодаря ей мы узнаем, что человек сделал, и тем самым – что он собой представляет» (курсив К.В.Г.- Авт. Стр.14). Мы помним, что человек — это ряд его поступков, подобно тому, как время — это ряд событий (Лейбниц) случающихся с некоторой вещью в пространстве. Человек, таким образом, есть время, а время – человек. В этом абзаце видимо имеется целое «гнездо» или «корневище» смыслов, которые быстро, ловко и ровно, конфигурированы между собой ради получения необходимого, не лишенного оттенка рекламы, ответа. (Если человек, условно говоря делает стулья, делая при этом деньги, то он и представляет видимо стулья, столы - столы, деньги-деньги.) Пусть бы в переводе невозможно было бы поручиться за то, что это прерывистая линия из однокоренных слов, скорее наоборот. Это стиль решения задачи или доказательства теоремы. В одном отношении, это отчасти выгодно отличает письмо Коллингвуда от многих других авторов, специфическими «аналитичностью» и «синтетичностью», которые ему присущи. В другом смысле, т.к. речь все же идет об истории, а не о природе или этике, текст, зачастую превращается в философию английского детектива. История становится неотличима от полицейского расследования. Столь же превозносимая им, в отличие от общей- пропозициональной логики, логика вопроса и ответа, превращается в допрос. Расследование, как известно, так любит известную «дедукцию». Прежде всего, очевидно за то, что преступления раскрываются как бы сами собой, неким волонтером, или скорее фрилансером, и делать ничего не надо. Даже думать. Он же, никому ни раскрывая ее секрет, этой мнимой дедукции, – переход от индуктивных выводов к ситуационному анализу, – практикуя его едва ли ни частным сыщиком под видом дедукции, не спешит эксплицировать свои методы до обще доступной практики. И разве что с помощью писателя детективов. Пожалуй, Шерлок Холмс наиболее подходящая фигура для возможной аналогии с историком Коллингвуд, с тем, кого он конституирует, если не конструирует в своем трактате. Но даже этот частный сыщик рисковал бы быть отвергнутым по уровню престижа. Дело, таким образом, не в том, что английские полицейские как-то особенно не квалифицированы. Но в том, что статус любого полицейского, видимо и частного, возможно, был бы слишком мал в глазах Робина Джорджа. И именно, таким образом, проведя различие между тремя видами самопознания, автор, тем не менее, будет «обречен» на их постоянное неадекватное смешение вне конкретного знания и понимания их действительного состояния, в котором они взаимно, друг для друга, являются средством, и целью, которая не может быть средством. Здесь, быть может, еще не совсем уместно говорить об эротетической логике, в которой и будет формализована логика вопросов и ответов во второй половине ХХ века. И все же упомянуть об этом необходимо хотя бы для того, чтобы указать на возможное не редуцируемое отличие формальной символической логики от герменевтики. То, что Коллингвуд не видел этого различия ясно, говорит лишь о дополнительной запутанности предпосылок. Впрочем, весьма распространенной видимости на то время у множества авторов. Возможно, он бессознательно склонялся к формализованной логистике, выделяя при этом логику вопроса и ответа, в особый, отличный от формальной логики регион и способ исследования. Возможно, выделял его в горизонт тождественный исторической герменевтике. То есть к тому, что в особенности относится к человеческой истории в проблеме понимания целей ее исторических деятелей, смысла и значения разнообразных исторических событий, традиций и преданий.
Что касается философии истории, то тут дело сложней. Быть отражением охранения полицейского, это, конечно же, престижнее, чем вещи ремесленника. Так как, это скорее похоже на «отношение» стража, если уместно вспомнить стереотипно-стратифицированную классификацию Платоновой иерархии корреляций сущего и событий, в «Государстве». «Вещь»- ремесло, «отношение»- охранение, «идея»- философия. Но все же не возвышается до идеи истории. Как ни странно, но именно это, при всех возможных расхождениях идеализма и материализма, наиболее претило и Х.Г. Гадамеру, и марксизму в рассмотрении его претензии на философию истории. Идеализму бросалось в глаза отсутствие подлинного духовного посредничества в исторической взаимосвязи, да и феноменологии самой исторической духовной взаимосвязи. Марксизму, свободы от механицизма и идеализма в понимании форм мысли, отсутствие материалистического понимания истории и диалектики.
Аргументы и факты, вести и известия.
Позитивизм, таким образом, как тень «принятого расчета», витает над всем творчеством Коллингвуда, активного оппонента неопозитивизма. Как бы ни веселили иногда эти схемы своими возможными коннотациями и аллюзиями, можно попытаться распутать этот клубок. Прежде всего, не совсем ясно то, в каком смысле используется здесь это вопросительное или относительное местоимение «что», когда речь идет о делании в присутствии сущего, в «самом бытии которого дело идет об этом бытии»? Для контраста это определение человеческого бытия Хайдеггером, здесь вполне уместно. Кувшин, поступок или некую сущность называет автор. Идет ли речь о самости или «чуждости», как условиях человеческого бытия? О плоти? О ближнем или дальнем сущем? Как бы там ни было, история может касаться всех этих вещей и совершенно в различных отношениях. Важно здесь, таким образом, то, «что» делает человек это и есть он сам, вернее поэтому, как «почему» его можно познать, надо думать, как по основанию, началу и причине. Что собой представляет человек и есть, таким образом, то (т, та), кто он есть. Прекрасно. Тут, начиная с Гуссерля и Сартра и заканчивая Деррида и Рорти, если не Виттгенштейну или Расселу, многим было бы что сказать. Все инвективы, в определенном отношении, могли бы свестись к одной лекции, прочитанной Нанси «Сегодня». Если не к различию имен и общих терминов для общих отношений. Другими словами, к «этому» и его событию- презентации, преподношению и дару бытия в свободе, которое неким образом не может быть познано из «что» сущности. Более того, это «что», в отличие от «этого» существования, просто не приходит к нему даже вторым, как это имело место у Сартра, для которого существование опережало сущность, но та, все же, пусть и с опозданием приходит к нему. И потому, я есть характеризуется тем, что оно не есть[4] . Ибо н.д. в том числе и потому, что ест то, что не я есть, в некую прямую противоположность Фейербаху, утверждавшему, что «человек есть то, что он ест». Кто будет в особенности спорить, что «есть», в смысле поглощать и «есть» в смысле, существовать, могут быть синонимами для известного рода конечного существования и бытия? Здесь же, в самом начале текста «Идея истории», по-видимому, это соотношение сущности и существования, есть просто аналитическое положение, не требующее никакого синтеза. Существование просто следует из сущности и полностью предположено. Просто мы узнаем «что» «этого» человека во времени, по его поступкам, сам же он по сути этого «что» не имеет. Существует сущность, существование – ничто. Возможные оппоненты Коллингвуда не находятся к нему в прямо противоположной позиции, как это могло бы показаться. Наоборот они с радостью принимают его со всем тем, что он пишет и говорит. Или, если для кого-то Аристотель еще и не начинался, «что» сущности не приходит у них даже первой. Просто потому, что теперь для них не существует связности замкнутых в себе и одновременно зависимых существований с первой сущностью, потому что есть вторая, подобной натуральному хозяйству. Но скорее речь идет об абсолютном пребывании существования, за которым ничего не следует и потому ему не необходимо быть первым. Это пребывание далеко от «постоянства присутствия», как только возможно. Оно приходит в качестве единичности. «Быть – это случаться». Существование абсолютно и ничем не предположено. Ни судьбой, ни сущностью, ни программой, ни провидением. Но абсолютно только там и тогда, когда оно есть. Если традиционно метафизически в аспекте существования важнейшей была первая сущность, условно некий индивид. Сущность(oysia), которая в одном из значений ни о чем не сказывается и потому не есть реальный предикат. Это положение, кантовский тезис о бытии своеобразно истолковал в новом ключе. А в аспекте мышления, познания важнейшей была – вторая, и ее определение, «чтойность», некая чистая возможность, данное самим собой всеобщее, «эйдос». (Что вместе и было транскрипцией «этости» и «бытия тем, чем было».) Само это различие было источником величайшей путаницы. Что же является ей – несказанной сущностью, первая или вторая. Достаточно будет вспомнить столетний спор об универсалиях. То здесь, ни мышление, ни бытие, в сущности, не нуждаются. Прежде всего, надо думать исходя из историчности и релятивности. Относительности, возможно, еще более масштабной, чем у Эйнштейна или, тем более, Ньютона и Декарта. Физическая теория струн не нуждается, как в искомом многообразии, ни в понятии точечной атомарной массы, исконно твердого тела, ни точечного события. Но скорее в линейной всеобщей протяженности, носящей дискретный характер, складывающейся петлями или кольцами инфраструктуры, или скорее инфратекстуры возможных микрочастиц. Если, не в струне, которая сама по себе вовсе не струна но просто мода вероятности, развертывающей объективную видимость то как частицу, то как волну, по всему полю, объясняя релятивистские эффекты. Подобно визуальному предъявлению вращающейся частицы в проигрывателе Windows Media. Или вернее, дезавуируя все эти объективные видимости, подобные восходу или заходу Солнца, что дезавуируются Коперником. Как известно из квантовой механики, следуя принципу неопределенности, детерминация энергии частицы эквивалентна тому, что ее волна оказывается нигде или везде.
Являясь, таким образом в свою очередь возможно неким физическим представлением количества и его свойств, единства непрерывности и дискретности. Теория струн исключает релятивистские эффекты. Некоей удивительной симметрией релятивности и абсолютности. Тем не менее, фраза об отсутствии нужды, нехватки и не в чем-нибудь, а, в сущности, крайне многозначна. Если нет некоей нужды, в сущности, то, может быть, и нет нужды в субстанции. То есть в том, что в своем существовании ни в чем не нуждается. И искомое состояние, таким образом, может быть понято, как неизбывная нужда. Что может быть и не страшно. Просто потому, что не кончаются желания. И все же хорошо известно, что это за эффекты нехватки, чтобы желать ее бесконечности. Последняя, то есть бесконечность, правда столь уникальна, что все к чему она прикасается, приобретает иногда желанные качества. Другими словами, речь идет о том, что порог, за которым смерть перестает неотступно преследовать жизнь, прежде всего пищевой тревогой в Европе или США пройден. Фактичность существования такова, что массовой проблему голода в этих частях света назвать трудно. (О временах ее господства, тем не менее, слагают сказочные компьютерные игры для детей. «Рыбка Фредди или дело о морской капусте».) Реминисценции Дунса Скотта и «единичности», средневекового понятия «этости», в тексте Нанси, являются в этом смысле скорее данью непоследовательности. Или оценке прозорливости. В другом смысле, как раз тем, о чем идет речь. Микрофизика социального события, таким образом, находит себе опору или вернее некую оптическую симметрию, в самых невероятных физических теориях. Просто потому, что социальная машина прежде. И те, и другие теории, являются ее функцией только по-разному развернутой. И поэтому, кажется, Нанси должен был бы замолчать. Так как теории и есть большей частью, говоря упрощенно вторые сущности, которые все же приходят, как и его лекция «Сегодня». Говорит же он о «долженствовании». Но в том то и дело, что не важно теория или лекция, но это должен быть показ или «функция» – действие не присвоенной свободы, которая не имеет оснований. Наоборот она захватывает и раскрывает человеческое существование в показе – событии высвобождения свободы, в многообразных способах бытия. Короче формальный аргумент к противоречию смыслу, как всегда может не затрагивать существа дела. Просто потому, что радикально опаздывает и приходит «вторым». Тогда, когда ничто не препятствует ему быть первым.
Вернее, быть абсолютным там и тогда где есть тот, кто аргументирует.
Идеи и факты, вести и известия, афоризмы.
Здесь же, в «Идее истории», познание человека есть изучение того, что он, находясь в определенном прошлом состоянии, делал, а вернее мог бы сделать. Хотя бы просто потому, что видов самопознания три и первые два доступны лишь в этом образе возможности, то есть «сущности». Так, что эта сущность, в чем легко убедиться, просто предшествует этому состоянию пребывания, его «это» существования. Другими словами, дело идет о созерцательной позиции (vita contemplativa ) и скорее идеализма, коль скоро она все время замыкается на «дух», пусть и недостаточным на взгляд идеалистической герменевтики образом. Карл Маркс известное время был хотя бы адвокатом. То есть с необходимостью интересовался действительными прошлыми поступками, а не фантазиями о них. Другими словами, в отношении к проблеме другого в теории познания применимой к текстам Коллингвуда или методологически уместной, имеет место скорее давно ставшая тривиальной оппозиция картезианства и бихевиоризма. Как известно, следуя меткому афоризму, бихевиоризм хорошо знает другого, но не знает себя, может не ведать даже того, как он себя чувствует или каково его состояние. Картезианство более разумно, кажется, знает, по крайней мере, себя, не зная другого. Что у историка, да еще отчасти позитивистского толка предположить было бы довольно странно, но зато может оправдать претензию на философскую значимость. Так оно и есть, не только практика, но и позитивизм, довольно презренное в глазах Коллингвуда создание, в отличие от гордого имени «философия истории». Что и подтверждается автором тут же, в некоем обращении или вернее отвращении («от противного»). Впрочем, и картезианство, и бихевиоризм могут быть идеализмом.
Т.к. по заверению автора никто не может узнать, на что он способен, не действуя во времени, это верная посылка, но этого как раз автору и не хотелось бы. Ведь его позиция созерцательная. То единственное, что ему остается, это исследовать прошлое в виде сущности. С тем, чтобы т.о. найти ответ на вопрос, на что же способен человек. Вместо того чтобы тут же как-нибудь поступить и узнать это «на что своей способности». Пусть бы и в управлении государством.[5] Англия ведь демократия. Автор, будучи н.д. настоящим невротиком интеллигентом с недовольством в культуре, предлагает отвратиться от поступков в настоящем и будущем к изучению прошлого, как будто само это отвращение не будет поступком. Состояние автора, т.о. отчасти напоминает то, что описывал Гегель на лекциях по «Философии права». О положении дел, наступающем после времени эйфории в экономике и следующего за ней кризиса, в ходе которого сотни тысяч разоряются и наступает господство желания ни во что ни вмешиваться и заняться н.д., историей политической экономии или ее созданием. Ситуация на поверхности достаточно знакома. Некое дело идет – прибыльно. Многие вовлекаются в него – тема. Занимаются производством одного и того же товара. И вот рынок переполнен. (История с тюльпанами в Голландии, едва ли не в 16 веке, была одним из первых ярких примеров возможного экономического кризиса, начинающегося с неплатежей и обусловленного известного рода относительным перепроизводством) Духовное и интеллектуальное творчество, всегда спасало идеализм от сугубо пассивной позиции в его стремлении не только к созерцанию, но к власти. Если он и знал какой-либо вид труда, то только абстрактно интеллектуальный - духовный. Капитал же и его верный хозяин капиталист, неустанно ищут возможности обойти те ловушки, которые они сами себе и создают. И одновременно пересоздать эти ловушки, без которых их «рыба» не ловиться. Прежде всего, ловушки отношений частной собственности. И саму частную собственность. Кроме того, очевидно, что желание здесь так же отнюдь не ни причём. Откуда берется господство нежелания, во что-либо вмешиваться. Его, желания против него производство, это вполне релевантный вопрос. Даже после намека на ответ. Если и есть какое- либо ведущее основание для эклектики, как нулевого уровня культуры после модернизма, то это именно диверсификация активов с целью избежать безмерной кучности на одной теме. Оценив т.о. историю как источник сведений о том, что человек вообще или определенного круга, может натворить, прежде чем его выпустят из «клетки» его созерцательной позиции, автор, заключает, что знание об этом даст нам знание того, что он собой представляет. Прекрасно. Это все верно. Действительно, если знание возможно только об общем, то частные самопознания какого-либо индивида ничем не сможет помочь другому лицу. Так как оно в виде общезначимого познания – невозможно. Впрочем, как и автобиография. Это литературный жанр. Более того, он проблематичен даже в этом смысле индивидуального правдоподобия. На этом основаны все основные аргументы и инвективы против интроспекции. Иначе, едва ли не последний крупнейший идеалист, Гуссерль, так долго не доказывал бы, что феноменология ей (Интроспекцией) не является, но есть усмотрение общего, идеального и объективного – эйдесов, а не психология, даже феноменологическая или солипсизм само созерцания. Не будучи сторонником поведенческих моделей, всеобщности и единственности физического знания или исключительно психологом, Гуссерль, очевидно выступал против редукции к интроспекции. Лишь первые два вида познания, хоть как-то могут быть уместны для обоих. Более того, если единичность столь единична- от будущего, а о нем ничего не известно (оно столь радикально – провал) и оно не определено, настоящее же лишь мгновенный срез, то остается лишь прошлое, чтобы за что-то, да «зацепиться». В особенности перед лицом такого знания, что человек «никогда не знает, на что он способен» (Делез). То есть ухватиться за то, что было, и что не может стать не бывшим. Физик Рейхенбах[6] , со своими рассуждениями о времени мог бы быть здесь вполне уместен и достаточен. И это несмотря на то, что речь идет о гуманитарном знании. То есть о том, что отличают даже от обществознания или социологии, так как та (социология) может быть о «вещи» (Дюркгейм). Знание об общем, таким образом, может отличаться по предмету. Общее истории общее природы могут быть разными общими. И все же, ведь не существует человека вообще, кроме вот этих, этого индивида и именно о нем все время идет речь. Апория, о которой уже шла речь, известная еще со средневековья. В иной записи: первой и второй сущности, индивида и «идеи» - «универсалии». Противоречие существования или сущности, которые лишь у Бога совпадают, прежде всего, конечно же, н.д., в «Сумме теологии» Фомы Аквинского. Говоря, более современным для Коллингвуда языком, это противоречие или парадоксы, связанные с различием собственных имен и отношений (Рассел), общих понятий, логических функций.
Другими словами, даже в небольшой общине бывает трудно установить одну правду. Художественный фильм «Ворота Росёмон», от режиссера Куросавы достаточно красноречивое свидетельство этому. Не говоря уже об обществе, в котором несколько классов, подобном тому, современником которого был Коллингвуд, где у каждого класса своя «правда» и своя культура. Даже, когда приходится доказывать, что она одна и это едва ли не столь же, как и действительное различие свидетельствует об обратном положении дел. Контекст истории или ее двусмысленность, - просто потому, что с точки зрения формальной логики, в определенном смысле это одно и то же [7] ,- в этом отношении хорошо подходит к многозначности произведения искусства. Неоднозначность творения служит первой отличным отражением. Двусмысленность художественной картины- контекстуальности истории. Не случайно поэтому, что истории очень долго приходилось выбираться из притч и исторических анекдотов, курьезных, смешных или трагических случаев, или высказываний исторических персонажей. Из того, чтобы быть только этими редкими афоризмами, что смежены с описанием больших исторических событий, от которых чаще всего и оставались только эти присказки. А.С. Пушкин, видимо, не случайно назвал труд Карамзина, что написал одну из первых историй российского государства, подвигом честного человека. Сложность, в этом, кроме прочего может быть в том, что как известно для того чтобы написать какую-либо историю о исторических персонажах прошлого их нужно любить, вернее без предпочтения к героям прошлого не создать истории, но разум и любовь, не всегда идут рука об руку. Анналы поэтому не часто дружат с афоризмами, хотя бы просто потому, что это камни с насечками дат, на которых просто может не быть места для слов, а афоризмы не часто могут быть совместимы с анналами и их производными, с тем, о чем мы не можем не знать, коль скоро последнее часто приходиться доказывать, как необходимо уместное, даже для физики, что же говорить о котором. Роль личности в истории прорывалась в объективистские построения последней, смеженным ходом присутствия ее вождей.
Впрочем, основание для этого, как и для множества прочих обстоятельств подобного рода, детерминация общественным бытием. Фабрика и стандартизация жизни сделали возможными всемирные истории. Впрочем, столь же двусмысленные, как и ранее. Дело не просто в том, чтобы выкинуть афоризмы совсем. Просто потому, что без них ни одна история не сможет быть даже составлена. Иначе ее давно можно было бы просто считать, как механическое движение. То есть совсем и исключительно другими афоризмами. Прежде всего, деньгами.
Чего стоил лишь один афоризм Нила Армстронга при высадке на Луне. Это историческое совпадение: жеста, слова и восприятия. «Маленький шаг для человека и огромный шаг для всего Человечества». Великолепно. ( За ценой не постояли.) Если и есть какая-то глобальная пропагандистская опора у новых консерваторов или новых либералов, то это именно эти события и эти люди, новые аристократы. Сложность в том, что как только исчезла социальная машина прежней Америки, прежних США, что во многом коррелировала сосем с иной социальной машиной, Сатурн 5 стал невоспроизводимым, дереализованным, технологическим совершенством прошлого. Тогда как, менее совершенные, в смысле грузоподъемности «Союзы», но с более совершенными двигателями до сих пор летают.
Но вот когда вместо истории просто может быть один афоризм, не говоря уже об отсутствующих фактах, да и тот о том, что она ничему не учит, то может быть беда. Ни аргументов, ни фактов. Ни вестей, ни известий. Ни афоризмов, ни формул. Эти последние, факты, ни говоря уже о событиях, необходимы, даже несмотря на то, что это может быть самый известный вид исторического афоризма. Просто тем же самым историческим фактом, достаточно произвольной смены систем их исчисления, летоисчисления, календарей. Единство аналогии, если, таким образом, оно имеется, это последняя из аналогий, как и тождество. И если исторический факт — это абсолютная истина, например, дата рождения или смерти, или какого-либо события, то она может быть еще более дискредитирована в этой абсолютности, этим обстоятельством, возможности смены календарного исчисления. Объективная истина в форме относительной может лишь получить только еще большее преимущество. Не смотря на возможную не абсолютность, двусмысленность. У этой последней есть свой вернейший позитив. Коль скоро, речь зашла о том, «что это значит», а ведь автор отвечал, прежде всего, на этот вопрос, что означает познание самого себя (стр.13.), ради которого и нужна история, то ее двусмысленность означает, прежде всего, возможность, что все могло бы быть и, по-другому, более того, и теперь может быть. Даже, если достаточно хорошо известны пределы, ограничивающие изменение относительно независимых цепей Ананки. Свобода человека т.о. не предполагает заранее наличие какой-либо сущности, по которой его можно было бы мерить в известном прокрустовом ложе, пусть бы и само существование подобной свободы мыслилось бы скорее в плане долженствования, чем сущей - данной. В определенном смысле ничего другого императив Канта и не утверждает. Когда Ницше нападает на историю от имени и события жизни, говоря, что она вредит ей слишком долгой памятью, он, таким образом, возможно в силу известной особенности зрения, пишущего афоризмами, смешивает геометрию, ее сущности и историю, науки, которые назывались одинаково, лишь в глубокой античности. Отвечая ему тем же можно было бы сказать, что история — это собственное место жизни человеческого существа. Аргументируя афоризмами, некими очевидностями истории, излечивают от болезни фактами – то есть одержимости другими афоризмами, и наоборот. Память невозможна без забвения. Совсем другое дело, когда возможности слишком много и она совершенно не определена и от нее нет никакой самомалейшей тропинки к действительности, но это совсем кажется другая «история» с этой таинственной «may be », «невозможной возможностью», описываемой в экзистенциальной аналитике. Проще говоря, у жизни сложные отношения с границей, на которой она только и живет. Все живое, в ту меру, в какую оно живо просто состоит из границ, на которых осуществляется его(живого): обмен, деление, возрастание и увядание. Процесс деления клеток для большинства многоклеточных, внутренний, по сути неравновесный - это основа жизни, но нарушение внешнего кожного покрова может быть гибельно. В том числе и в результате нарушения механического равновесия. Именно таким образом, равновесие или не равновесие входят в сложный дуэт, констелляцию, которая называется жизнь. Имманентное равновесие единого бытия, таким образом, вряд ли, совместимо с ней и это при условии, что именно делением клеток оно в моменте и достигается. В предельно общем смысле, жизнь организма — это имманентное «равновесие» деления и синтеза. Что прежде, таким образом, равновесие такого единства, деления и синтеза, или не равновесие, само может быть вопросом, ответ на который может состоять в сущности процесса изменения и развития. Если дело обстоит столь сложно уже для простых многоклеточных существ, то сколь оно может быть нетривиально для общества и его жизни- истории. Возможное отличие контекста идей и фактов лишь одна из степеней этого усложнения. Парадокс, которого в том, что оно, возможно, ведет к прямоте и простоте. Устройство персонального компьютера, соблазнительный пример, все усложняется, тогда как для пользователя, все должно вести к большему удобству и легкости исполнения, интуитивной прозрачности. Вместо когда-то громоздких устройств с элементарными функциями, но более простых и понятных, теперь, есть относительно компактные машины. С несказанными формами и опциями. Развитие, в том числе и технологическое, действительно способно дать много примеров для размышления. Суперкомпьютеры, эти вычислительные «фабрики», могут быть не многим меньше по размеру, чем их далекие предшественники, что по мощности соизмеримы с персональными компьютерами и соответствующей функциональностью. Но современные суперкомпьютеры, что могут быть и намного больше, чем прежние, но реализовывая различие в параметрах, и в возможностях применения от своих предшественников, что могут быть, громадные, остаются большей частью для большинства, всего лишь теми же самыми громоздкими созданиями не известно для чего созданными и видимо во имя борьбы с Терминатрами и совершенно бесполезными. И разве что фермы по майнингу биткоина, как не странно, - оставаясь тем не менее, едва ли не самыми абсурдными с известной стороны качелей(каруселей) смысла, для господствующего способа производства, «ФРС- каждому» - хоть каким-то образом могут войти в сознание здравого смысла, как осмысленные предприятия.
И разве что компактные мобильные устройства, в которые масштабировали прежние суперкомпьютеры и прямо ориентированные на индивидуальное пользование, существующие с параметрами, далеко превосходящими даже самые смелые, когда-то мечты, конечно же, в горизонте реальности, могут хоть каким-то образом пояснить прошлое в настоящем, впрочем, оставаясь скорее средством рассылки доносов, на время и на себя.
3.Идеология, представление и внешнее.
Здесь, в самом начале текста все, таким образом, действительно могут быть обязаны Коллингвуду из-за лаконичности его стиля, в котором, он для начала столь кратко и непринужденно справился со сложнейшими вопросами, касающимися истории как вместе с тем и гуманитарной науки. Абстрактность данной им лапидарности может быть отчасти оправдана свойствами ее пропедевтики и предварительностью введения в суть дела, первоначальностью, необходимостью некоего пробного хода в длительном исследовании. И все же, даже если допустить, что язык умней, а это и было сделано всем вышесказанным, в этих абзацах зияет пробел, который не может быть заполнен, не только оригиналом истолкованного фрагмента текста, но и представлением его целиком. Дело в том, что есть «кто-то» и есть «что-то» по ту сторону представления «что». И дело не только в различии этих частей речи, здесь вопросительных местоимений и их языковых функций, но в самой форме «представления» в самом широком смысле: идеологии, мировоззрения, теорий и взглядов, институтов и идеологических отношений, взятых данными. Как известно Р. Барт в тексте «Мифологики», отождествил этого некто с рабочим. Трудящийся не имеет дело с мифом просто потому, что он изменяет вещь (надо думать «Ding»), над которой работает, изменяясь при этом сам. Миф же оставляет ее нетронутой, но и не познанной. Очевидно, что в этой несколько рассудочной, отчасти наивной, но красивой формулировке традиционной оппозиции мифа и логоса, столь иногда близкой к эротике, которой так славна Франция, проглядывает совсем другая проблема соотношения формулы Е= МС² и того оружия, которое было создано на ее теоретической основе. Вспомнить хотя бы к слову, а вернее к образу, фильм «Семь дней одного года». Можно и высказывания Эйнштейна по этому поводу. Красноречиво свидетельствующие, о том, что они ни сном, ни духом не гадали о возможных последствиях. Дело в том, что в этом случае, похоже, действительно после познания остается лишь сущность вещи, некая формула, сама же вещь испаряется после применения орудия созданного на теоретической основе такой формулы. Едва ли не прямо в соответствие со сказанным в «Феноменологии Духа».
Другими словами, речь или слово даже не о различии вещей и лиц, те и другие могут пониматься при всей их разнице в горизонте сущности и субстанции, то есть определения бытия как постоянства присутствия. Более того, воля или желание, которые рассматриваются идеализмом, как имеющиеся по ту сторону представления и представлений, этих покрывал майи, иллюзии, могут быть названы «что». И все же это не будет «что» или «кто» представления, того прошлого, к которому отвращается автор «Идеи истории», столь радеющий о необходимости широты способности рефлексии, применительно к ответу на вопрос о «зачем» истории. Они могут мыслиться не имеющими сущности и неопределенными, вневременными непознаваемыми, будучи, тем не менее, природами и лицами. И обратно, даже столь масштабные «представления» как театры военных действий в мировых войнах, могут быть названы и являются идеологическими событиями, в которых, тем не менее, очевидно не обходится без изменения вещей. И все же, в определенном отношении, теперь, эти события не покидают мир мифа, являются фантазматическими практиками и действиями. И совсем не в таком отношении к ним, что они не существовали или не были бы необходимыми. Но в том, что при всем прогрессе их технологий они вторичны, производны. Пусть бы подобно их частичной необходимости они и позволяли бы узнавать нечто новое о том, на что способен человек. В какой-то момент истории они стали экономически не производительны. Новизна эта, большей частью, мнимая. Да, известный афоризм может быть исторически верен: оружие меняет войны, войны меняют мир. Но ровно до тех пор, пока это оружие не становиться угрозой его(мира) физическому существованию тотальным образом. Или, пока его развитие не затрагивает мирового характера мира. Большие деньги не делаются на термоядерном оружии, скорее торговля идет не им. Пусть бы и было бы очевидно, что именно с его помощью они и делаются на других формах вооружения. Мировые войны, даже в отсутствии многократного применения оружия массового поражения, показали, что участники, вне зависимости от того, победители они или побежденные более проигрывают, чем выигрывают. В особенности и на отдаленной исторической перспективе. И это дело прибыльно тем более, чем менее страна непосредственно участвует в войне, являясь меркантилистом, по преимуществу. В то же время, когда может существовать видимость, что финансовая система стран участниц вполне выдерживает напряжение этих войн. Хотя бы просто потому, что используется, в том числе и детский труд. Тогда же, когда оружие массового поражения, окончательно убило мировые войны, во всяком случае, для определенного периода. То есть, войну как таковую, в том числе и потому, что глобализация войны никого не оставит в позиции меркантилиста; диалектика истории превращает мир в многообразие маленьких войн и войн всех против всех. Последнее это скорее безучастие в судьбе другого человека, невмешательство. Парадоксально оно даже становится требованием, как право. Время этого открытия отнюдь не время Хайдеггера, но Гоббса. Его мышление, таким образом, действительно было предвосхищающим. Но не только его. Оно было им в ту меру, в какую еще конкистадоры «убили» войну ради грабежа. Когда золото Южной Америки разорило Испанию, одновременно и как вожделенный товар становящегося европейского и мирового рынка, и как предвосхищаемая пустота наивного «меркантилизма» системы Ло и чистой спекуляции, вторичных финансовых инструментов. Голландия, а затем и Франция и Англия, не говоря уже о традиционных купеческих рынках, своей промышленностью, просто выкачали все деньги у любителей удовольствий, роскоши и увеселений, аристократов Испании и императорского двора этой страны. История повторяется но по спирали, если конечно не стараться найти более сложную линию в геометрии для ее небывалой простоты, что конечно рискует обернуться небывалой сложность. США, что казалось выиграют на золоте Сталина, на цене за Ленд-Лиз, и схемах Бреттон-Вудских соглашений, медленно разоряются Китаем, как Испания когда-то. И давно были бы действительными банкротами, если бы не их действительное превосходство в истории капитала. Все это давно может быть известная история, но, как так же известно, и самое известное порой приходится раскапывать, как и наиболее очевидное открывать заново. Трудно представить себе, чтобы какая-либо из стран, действительно способных бросить этот вызов, стала бы воевать с Китаем, РФ или США, исключительно ради их золотого запаса.
Нигде человек как, впрочем, и животное, не походит более на вещь или машину, на некую единицу абстрактного состава, контингента, чем на войне ХХ века. Случайность, здесь, т.о. ровным счетом ничего не дает в определении того искомого различия, которое хотелось бы получить, просто потому, что все эти различия большей частью давно известны, а их неподражаемые образцы заданы. Случайность же едва ли не похожа на случайность отдельного листа на дереве. Если феодальные войны еще как-то напоминали рыцарские турниры, то есть игру, представление и театр, с мировыми ролями, то стандартизация войны ХХ века превращает ее в массовое убийство. Но не только, эта за данность, напрягает и в так называемых сексуальных отношениях, в которых продолжает господствовать предварительная и предопределяющая данность неких типовых сущностей, обязывающих к определенному виду поведения, в том числе и вне зависимости от ориентации. Но особенно это становится явно в террористических актах. Стремясь получить себе и дать отличие от других, их участники никогда более не являются вещами- винтовками, взрывчатым веществом, болтами и гайками, палками или прутьями, с которыми они сливаются, то есть предельно массовыми и стандартными объектами. Возможно, единственная мотивация, в общем смысле, которая таким образом им свойственна, это быть хоть чем-нибудь, хоть что-нибудь собой представлять, пусть бы и М-16 или АКМ, лишь бы ни «ничто», не быть этим жупелом нигилизма, быть бытием. Низкая оценка самих себя, прежде всего человеческого существования, его активности и негативности, то есть «ничто» в том числе и сознания, может играть злую шутку. Очевидно, в дополнение к тем обстоятельствам, с которыми и принято связывать неизбежность их спорадического полыхания. Они на деле узнают, к чему это ведет, к своей противоположности. Желание «быть», превращает их в сущие болты. Сходный мотив, который может быть предложен в ответ на эту констатацию, есть и в христианстве. «Кто хочет быть господином над вами, да будет вам рабом». Он не позаимствован у «Семи мудрецов», но есть отражение историчной сущности власти на определенном очень долгом периоде. «Научившись подчиняться, научишься управлять». Он лишь доводиться до действительного абсурда, религиозным фанатизмом и экстремизмом. Быть останками, превращая в них других, дабы господствовать. С того света. Воистину трудно быть богом, но возможно еще трудней человеком без заранее заданного масштаба, быть свободным. Э. Фромм не зря много писал об этом. Это желание «быть хоть чем-нибудь» отнюдь не производно исключительно от прямой нищеты и ее ничтожности, но от отчуждения, если не прямого противостояния социальных групп. Не избегают этой же участи и их начальники, если таковые имеются, ведь они т.о. становятся «господами» вещей, тогда как имманентное напряжение власти и воли к ней, сама ее желанность, в том и состоит, чтобы быть господином свободной воли живого человека. Именно поэтому власть капитала в форме демократий, наиболее универсальна из всех когда-либо до него существовавших обществ, ибо это власть над свободным наемным трудом. Если и была, какая то действительная претензия у Советской власти, так именно эта- быть властью над действительно, а не лишь формально свободным трудом, пусть все же еще и при социализме - наемным. Быть истиной демократии. Парадокс в том, что они часто не видели себя такими в этой роли, будучи ослеплены прошлыми формами власти и их видимостью, в дополнение к новейшим формам ослепления или «ясности взгляда».
4.Фракталы несвободы.
Смертники или «самоубийцы» (Камю) именно потому являются, кроме прочего, пределом нашей мысли, что они совершенно разрывают здравую связь характерную все еще для общего смысла применения инструментов власти: поощрения и наказания. Они замыкают ее там, где она обычно разорвана. Они сами себя наказывают, убивая других. Власть над жизнью, так и над смертью, дает сбой. Но они не случайно стали возможны лишь со времен изобретения и массового применения пороха. То есть со времен становления капитализма.
Фрактал взаимных отсылок «кто» и «что» может быть, замкнут фракталом. Впрочем, достаточно традиционно. При условии, что это некий специфический, качественный фрактал фрактала (что может быть вдвойне двусмысленно, разве не является фрактал подобием самого себя), что и будет средством для пробуждения. Принципиально этих мыслимых возможностей, по крайней мере, две. «Что-что», то есть бытие продуктом своего продукта или произведением своего произведения, объективация, которая была бы спасением (Маркс – Сартр), равностью объемов власти человека и природы, творца и творения; если бы кроме прочего не отношения частной собственности, проникающие в самое средоточие события автора и произведения. Если бы это отношение вновь не отчуждалось бы в «я» «лица», что противостоит другому. И искомая личность не оказывалась бы представленной в форме его собственности и его вещи. С возобновлением иерархии творца и твари, господина и раба, в той или иной мере, носимой любым различием, производным от разделения труда и необходимости обмена в форме частной собственности. История института европейского буржуазного авторства, показательна в этом смысле. Господин делает из себя вещь, будучи ее бытием, для себя. Раб изменяет ее, будучи ее бытием, для существования другого. И таким образом отношение людей отчуждаются в форме отношения вещей. Или «кто-кто», то есть бытием творца своего творца, восхождением к пра-я. Симметричные крайности, которых, как раз, и сходятся в «этом» событии произведения и его презентации. Первая возможность возводит «что» к «кто», т.к. продукт продукта по идее снятия, оказывается, как раз «кто». Вторая претворяет «кто» к «что». Так как творец творца, оказывается действием, превосходящим любую субъективную персону «я». Тем более, если это «что» – распятие, жертва, в некоем примечательном удвоении восхождения, оказывается событием. Случаем Воскресения, столь же непознаваемым, сколь и неисповедимы пути Господни. Некая чистая негативность является здесь скорее абсолютной нищетой духа, известной, прежде всего аскетической, созерцательной мистике. Однако, наиболее распространенной формой этого симметричного отношения, количественно упорядочивающего качественно различные стороны и одновременно распадающиеся на них, является издревле обмен, отношение простого товарного или денежного обращения. Агент купивший, вещь, становиться ее владельцем. Тот, кто ее продал, становится в моменте гражданином мира, владельцем денег, с родиной в богатстве. Последнее это наиболее близкое в этимологическом смысле к слову Бог. Который в соответствующей традиции есть Кто-то по преимуществу. Вещь, однако, обладает известной устойчивостью, недвижимостью, идущей о земли, пусть бы и в собственном смысле недвижимостью называли бы скорее лишь здания, тогда как владелец денег в простом обращении, лишь на короткое время превосходит мир вещей к миру абсолютно открытому в абстрактном количестве. Пусть бы и было очевидно уже в простом товарном обращении, что товар всех товаров — это деньги, и плоха та вещь, что не мечтает быть этим всеобщим товаром. Чем-то движимым по преимуществу, неким абсолютным потоком. С усложнением простого товарного обращения, «мир» и «земля» истока художественного творения, не перестают быть, но впервые встречаются лишь превращенными и сублимированными формами отношения меркантилизма и физиократии, вульгарной политической экономии. Проблема, как известно не просто и не только в том, чтобы показать и объяснить из легко видимого земного содержания его заоблачную «основу», но изменить его мир. С тем, чтобы не приходилось вновь и вновь сублимировать меркантилизм (его родина богатство, и он гражданин мира) и физиократию (патриотизм как последнее прибежище подлеца), а вернее основывающие их общественные отношения, когда-то крупной земельной собственности и промышленного капитала, в бульварных пересказах последних из «могикан» европейской метафизики ХХ века. Замкнутость фрактала на Царствие Божье, таким образом, ноуменально для грешных и есть обитель святых, некая симметрия вечного покоя. «Объективация», что была бы избавлением, очевидно, не столь замкнута для будущего, да и в настоящее, для возможного познания и признания того, кто и что, общения и участия всеобщим образом. Именно поэтому Вл. Соловьев столь ратует за историю и прогресс. В лучшем из всех возможных миров вообще нет проблем с тем, что незнание лишь растет. Ведь мир лучший, и значит, его на всех хватит, – познавать. Если же этот софизм преодолен, то есть простор для развития. Все это, однако, значимо лишь условно при множестве допущений и призвано, лишь наметить пути способов постановки проблем о способах бытия проблем, в некоей перепроверке.
5.Фетиш и натура модерна.
До сих пор вся мировая история была некоей случайностью большого события складывающего обстоятельства так, что трудно объяснимым образом, к примеру, капитализм и его социальная машина возник именно в Европе, а не, что было возможно в Китае. Только сложившаяся социальная машина дает, таким образом, некий аналог природной необходимости - естественности процесса. Экономически след этого в капиталистической формации, это общая анархия производства, подчиняющаяся законам больших чисел, аналогам естественной необходимости, при скорейшем строжайшем планировании на каждом отдельном предприятии, в каждом отдельном деле. Прогресс, таким образом, если о нем вообще возможно говорить в этих терминах коррелятах, обычно сохраняющих status quo и призванных для этого, развертывается в направлении обращения ситуации. А именно, предоставлению наибольшей свободы индивиду и индивидам. К множественному многообразию возможностей и дел. Тогда как, в отношении общего хода истории, речь идет о, все большем подчинении его сообразному с планом развитию, с тем, чтобы как раз системы «природы» или «кругов», «типов» со всем их архаизмом бывших институтов, парадоксально, все более теряли бы свое бессмертие. В то время, как когда-то бывший «состав» или «контингент», продолжал бы исходить друг к другу, в событии свободы, производства и высвобождения, не будучи связан никаким досадным или надоедливым постоянством присутствия институтов, отношений или свойств. То, что наиболее известной и осуждаемой формой чего-то подобного являются, так называемые, «фирмы однодневки», не меняет общего тренда. Очевидно, что и планирование меняет свои характеристики. Оно все более становиться сетевым. И потому есть другой впечатляющий пример «Социальные сети». Дело в том, что их форма специально устроена так, чтобы, не быть ею, вернее всем тем, что обычно связывают с ее отрицательностью, формализмом. Не случайно запрет на посещение социальных сетей в офисах действует едва ли ни повсеместно. Правда, не без хитрости власти. В своем нынешнем виде эти сети, все те же сети, известные еще со времен «Ветхого Завета». Именно поэтому, какое-либо «царство» с постоянством присутствия, перестает быть идеалом, с любой оправдывающей и прикрывающей его программой. Именно поэтому, теперь может быть для кого-то главное найти выход из Евросоюза, что не повторял бы эксцессов выхода, пусть бы и из СССР, коль скоро туда ( в Евросоюз) все входят, но никто не выходит. Исход приемлемый для всех. Пока это было его развитие и некоторое расширение, что обходилось без кризисов и коктейлей Молотова, как, например, в Греции, об этом говорили только европейские скептики. Дело в том, что их (выходов, «кто же не попадет в дверь») возможно не один. Хотя есть видимость, что только один из них будет реализован.
Именно история в ее идее, и ее теория, т.о. оказываются для Колингвуда, той башней, тем «зачем», где и сидит историк. Спрашивать о чем, в свою очередь «зачем» бессмысленно за очевидностью. История, т.о. необходима от и «для» истории, т.к. только в ней и за ней и возможно от нее, и спрятаться, дабы не прибегать и не впадать в новые, но такие прежние истории, коль скоро, они нежелательные были и есть, и открыться. Проблема, однако, в том, что история в отличие от природы исключительно первого не любит, т.е. не только в том, что здесь имеется известный герменевтический «круг». Она (история) не любит прятаться. Именно поэтому, до тех пор, пока армия будет продолжать оставаться теперь уже не только «раем для мужчин», ее призыв всегда будет услышан. И они еще будут. И как возможность, и как необходимость выйти из алькова или вертепа на ее свет. Коль скоро, именно с ней (армией) продолжают связывать историю, как событие, историю как предмет повествования и историю, как психологическую решимость в состоянии готовности. От себя т.о. не спрячешься, даже в прошлом, что здесь, применительно к тексту Коллингвуда и звучит парадоксально, ведь именно в прошлом он пытается обнаружить не неизъяснимость знаний о себе, но ясность и отчетливость своего «на что он способен». И с этим можно выйти на возможную переднюю линию проблемы истории и времени. Т.к. именно это отношение в дополнение к проблеме человека здесь и делается проблемой. Речь идет о том, что другого встречают, не конституируют (Сартр). Тот, кто придет и разрушит до основания всю систему, по крайней мере, политическую, в том числе и, написав новую конституцию, не видим именно поэтому и менее всего из того прошлого, которое предлагает Коллингвуд, каковы бы не были его инвективы против истории ножниц и клея. Он не складывается, подобно тому, как невидимо то, что за горизонтом. Но он уже здесь. В каком-то смысле, даже всегда уже здесь. Быть готовым к этому в этом смысле бессмысленно. Просто потому, что это может быть тот, кто сидит в этой башне истории, как крокодил в закрытом яйце. Он находиться в ней, с той только очевидной разницей, что в отличие от крокодила, «кабинетного ученого» то, где он возможно до поры прячется и каким образом, неизвестно. И по меркам вида крокодила, кто только себя не ведет всем известным способом. Что, почему бы и не приветствовать, если это не мономания. А он как Авраам или Моисей, в том числе и для самого себя, неизвестен и всем известного способа поведения у него, нет. Пусть бы он и выглядел бы для начала предельно курьезно. Сорок лет водить народ по пустыне, пока не вымрут все способные носить копье. Да еще и привести его туда, где нет нефти. Но именно поэтому значимы афоризмы о том, чтобы быть в готовности к себе. Или о собственном будущем, что проброшено впереди для себя и потому жизненно. Задача историка, т.о. не только в том, чтобы узнать прошлое, но узнать его таким, каким оно не было- непредсказуемым, а не тем, каким оно де «было на самом деле», узнать неопределенным как будущее, но прошлым. И коррелятивно, историку – свобода ему в помощь для того чтобы понять, без непредсказуемого прошлого, неопределенность будущего в известном смысле невозможна, как и оно само, будущее. Точка здесь, таким образом, в том, чтобы ввести производство в профессию. Иначе это не исследование, не наука, да еще единственная, которую как историю, но глубоко иначе, чем в античности, знали Маркс и Энгельс. Если греки не знали истории просто потому, что геометрия была ей для них. То теперь, скорее история геометрии в одном из ее измерений, это действительная геометрия – кроме прочего, фрактальная. Действительно, невозможно не удерживать различие между такими позициями, как «было это или не было» и «так было на самом деле». Вообще говоря, никому не хочется в этом смысле переписывать историю, даже самую кажется позорную. Франция может отделываться стеклобитьем не особо рискуя, пусть и привходящим образом случайными, повторами ландшафтов Сталинграда 1942 года, вида Грозного 2004 в РФ. Германия, да и вся Европа, не только РФ, вообще говоря могут праздновать освобождение от мировой войны, войн, просто и не просто потому, что иные сценарии могли бы просто ни оставить никакой Европы. Победа и освобождение о войны, тем более мировой, как и революция обладает странным свойством, это может относительно короткий, если не сказать очень короткий, по времени проход. Но само оно, от мифа к логосу, от сказки к документу не просто может быть перевернуто, но пройдено в направлении к истории, т.е. некоему еще не существовавшему, но парадоксально уже сбывшемуся единству прошлого, настоящего и будущего, не исключающему отношение «прежде» и «после». Увидеть в далеком прошлом, намеки на далекое будущее или теперешнее настоящее, которые еще никто не видел, не устранив различия, вот задача историка. Этот путь труден, т.к. возможность ошибки всегда действительно рядом. Нет, кажется, никакой гарантии, что ваше знание не окажется анекдотом, болтовней, сплетней. Или обратно, совершенно неизвестно, какая из считавшихся ими, всеми басен, окажется вашей собственной действительностью, кошмаром или счастливым сном, какой миф станет вашим логосом, в чем они еще раз убедятся, как в том, по отношению к чему, они и догадывались как были правы. Или каким из трех или большего количества типов подлецов, можно оказаться.[8] Не смотря на то, что, возможно, быть им, то есть тем, кто вы не есть и есть ваше неизбывное бытие. Даже в таком случае, как с распределением добычи в группе поровну вне зависимости от участия в ее приобретении, в обществе первобытных людей и ее аналогии с «бессознательно», «стихийно» происходящим выравниванием средней нормы прибыли. Ее творением для кого-то из ничего, как говаривал Маркс в рукописях. Капитал перетекает туда, где ему выгоднее, но сам же этот градиент в этом месте не вечен и потому, состояние капитала — это всеобщее движение. В результате него и происходит выравнивание, что для кого-то означает повышение его нормы, прибыли независимо от того, делал он что-либо или нет. «Жить хорошо, а хорошо жить еще лучше». Когда Депардье переезжает в Бельгию избегая высоких налогов во Франции, он надо думать, как известный гёз, дьюд или гой, Boudu, не слишком больной излишком снобизма, переехав в «страну дураков», просто способствует этому выравниванию. Как, впрочем, и возникновению нового градиента. Просто потому, что всегда можно усомниться в том: действует ли этот закон стихийного выравнивания средней нормы прибыли? И было ли на самом деле уравнительным распределение добычи в первобытных обществах. Хотя бы потому, что эти сравниваемые в теории отношения, сами соотносятся в определенном горизонте и этот горизонт историчен. Другими словами, из-за этой историчности, всегда есть возможность, объявить все эти теории иллюзиями. То есть, назвать все эти их сюжеты – мифами. Объявить описания состояний, встречающиеся в этих экономических теориях, сказками о прошлом времени, о другом обществе и о себе. Натурализмом буржуазного мифа или его идей. Это не значит, что вообще нет никакой опоры, но что неизвестно какова она будет в будущем. А, следовательно, не вполне ясно каково было прошлое, ведь речь идет о единой истории. К настоящему настоящего, прошлого или будущего можно прибавить настоящее и прошлое будущего, будущее, и настоящее прошлого, что очевидно все, ни исчерпывают ни открытости истории, ни ее возможной настоятельности, что столь может быть неопределенна может быть, как именно настоящее, что расходиться на многообразие контекстов, прежде всего прагматических. Уничтожить разделение труда может не значить поэтому сведение труда к какой-то одной его форме или контексту, но возможность свободного доступа к любой. ( Жизнь на границе терроризма, кроме прочего, поэтому, действительно самоубийственна.) Более того, возможно главная опора, как раз состоит в том, что опор может, быть, множественное многообразие, или не быть заранее данной. Горизонт открыт и всегда уже слит и отнюдь не исключительно в смысле размещения конфиденциальной информации на известном ресурсе Вики-Ликс. «Воды отошли». Быть может, в будущем откроется «нечто» или скорее «некто», кто радикально изменит наше представление о самих себе, подобно человеку, Который обратился к людям с «Нагорной проповедью», и превратит в иллюзии мнения о себе прошлого и наши мнения об этих мнениях. Это таким образом кажется совершенно невозможно узнать из прошлого, да еще и будучи бездеятельным. Уже теперь т.о., можно предположить есть те, чьи возможности будут тотальными, но их невозможно найти, т.к. и власть, и они, и все остальные не видят их за их горизонтом. Просто и не просто потому что этими теми могут быть каждый из нас и все мы вместе. Более того, если их и удастся обнаружить заранее, то это, возможно, перекроет дорогу в будущее или радикально изменить его и не факт, что в лучшую сторону. Вся же система образования и воспитания направлена на поиск этих людей с тем, чтобы избежать негативных последствий. Но ведь без негативности как раз и не будет будущего. Негативность- негативности, таким образом, может быть рознь. Тем более, когда система образования, вообще отказывается от поиска будущих лидеров. Конечно же, невозможно конституировать абсолютного другого. Он это событие и его никто не ждет, не ждал, и не будет ждать, когда Он придет «как тать ночью». Но относительного, может быть сколько угодно. Достаточно отменить презумпцию невиновности и их можно наделать легко. Более того, диктатор (а сущность демократии диктатура или сущность не стоит искать, коль скоро, революция ее как раз и перформативно отрицает) просто фактом диктатуры делает всех «другими».[9] Причем именно тогда, когда все бояться, ими быть, хотят быть своими и только. Именно поэтому, когда она(диктатура) в силе столь же значима может быть и поговорка: «предают только свои» люди. Телеология истории особенно странная, когда царит произвол. Множество людей, вдруг, арестовывают по подозрению в шпионаже, а утечек значимой информации с их возможным участием еще и быть не могло. Вывод достаточно очевиден, если презумпция невиновности в стране пребывания юридически узаконена, их предали. Если же ее (презумпции невиновности) действие, по какой-либо причине, приостановлено, то Вышинский или его аватар, креатура, всегда будет тут как тут. Если кому-то, в порядке провокации, в условиях рыночной экономики, предложили продать родину за деньги, то это не доказательство того, что он ее продал. То есть добыл действительно секретную информацию для агентов специальных служб иностранного государства. Так как, если не всегда, то при достаточно больших случаях в условиях рыночной экономики, едва ли не любой готов, то есть, кто только не хочет, стать мошенником за большие деньги, не предав родины. «By better sell more ». Если человека подставили это проблема тех, кто это сделал, а не его намерений, что были произведены. Никто иной, как Джек Николсон, в очередной раз продемонстрировал подобный характер, не нуждающийся в неизменном коде. Доказательство измены, если не произошло предательства, может быть получено лишь с утечкой информации, а она приходит, как и опыт, большей частью, сама с собой, то есть post factum. При наличии системы соглашения со следствием, как известно и «свои» и «сами» себя не только предают, но и подставляют. Если обоюдная выгода соблюдается и если это касается незначительных дел, то почему нет, но если речь идет об электрических стульях, то дело может быть плохо. «Дабы тебе не гореть в аду, мы тебя поджарим здесь, ты согласен?» (Не об этом ли поведал нам Кемерон в «Между».) «Другого», таким образом, вполне можно конституировать с нуля, и все же он приходит внезапно, как, Вторая мировая война или Великая Отечественная. Но разве они были единственным будущим? Разве всякое будущее приходило лишь с великой войной? Но именно в этом опасении перед всяким другим и встречи с ним, которая меняет все и состоит отвращение или обращение Коллингвуда. Знание о прошлом ничем не сможет помочь, если понимать под ним знание о том, что, мы представляем собой, теперь, на основе нашего прошлого знания о прошлом, просто потому, что в ходе самого этого познания, тот, кто осуществляет его, изменяется. Прошлое это таким же образом другой и его встречают, не конституируют, и это меняет все. Например, вы покупаете персональный компьютер, прошлый мертвый накопленный труд и подключаете его к «Интернет» или находите гробницу, Трою и т.д. Что говорить о том, что Ваше знание бессознательного психического которое сложилась так давно, как вы только родились может быть для Вас ничтожным и Вы и впрямь можете не знать: «кто Вы такой», в этом смысле до того как начнете облучать, что то живое и разумное жестким рентгеновским излучением и не выдержав этого события, обратитесь к врачу. Сложность, кроме прочего, может быть и действительно состоять в том, а зачем собственно истины?- имея в виду, что, быть может, и действительно, и даже наверняка, во всяком случае исходя из известной морали, могут быть такие ситуации, в которых лучше никому ни знать, кто он такой. Разница между самопознанием и заботой о себе, таким образом может быть разительной. Если воспользоваться моделью структурной формулы капитала C+ V + ∆V ═ К, то это все равно как пытаться узнать, что из себя представляет какое-либо дело совершенно не интересуясь ни переменным (оборотным) капиталом, ни его возможной прибылью, доходностью, но лишь постоянным, при чем настолько, что он никогда не меняется. Не меняется просто и не просто потому, что, и обновление- амортизация, и революционизирование постоянного капитала происходит лишь благодаря участию рабочей силы и приносимой ей прибыли. Более того, узнать прибыльность дела, не участвуя ни в каком бизнесе совсем. (Проблемы с Мери из этой же плоскости.) Короче, это было бы крайне бессмысленное занятие. Труд, таким образом, пусть и в известном смысле условно, это уходящее в прошлое настоящее и прибыль- будущее, тогда как постоянный капитал прошлое. Все сложности проблемы исторического времени и проясняются, и находят свое возможное понимание и объяснение, если придерживаться внимательно и последовательно этого движения. Абстрактный труд как коррелят меновой стоимости и стоимости, потому и неуловим, что он превращается в конкретный, становящийся прошлым накопленным трудом товар, торгующийся с прибылью. Есть желание в производстве. В этой своей роли он синонимичен «дару», «духу», «ничто» и так далее будучи коррелятом «мысли», «смысла», «идеи». То есть самовозрастающей стоимости. Очевидно, таким образом, что, если исходить из некоторых синхронных усреднений, на горизонте которых только и становятся контрастнее различия, единство времени различно в различные времена. Подобно тому, как отличаются орудия труда, «прошлое» доисторических времен и средства производства развитого индустриального общества. Очевидно так же, что и само это различие одновременности и разновременности исторично. То есть все, что только что было, сказано, имеет смысл лишь, прежде всего, в отношении второй возможной предшествующей истории.
С точки зрения рефлексии здесь, таким образом, становится неотступной проблема различения направлений прошлого и будущего, априори, ее неразрешимостью.
Почему мы думаем, что мечтать и вспоминать это разные вещи? Именно поэтому эта апория, и обсуждалась, и Сартром, и М. Мерло-Понти не только в главах о временности. Отчасти вслед за Гуссерлем и Хайдеггером, не говоря уже о физиках, Рейхенбахе. Ответ обоих, как известно, состоял в указании на особую значимость того, «кто» присутствует и события его живого воспринимающего и стремящегося настоящего, по отношению, к которому эти два направления времени и различны. Видимо, свидетеля.[10] Под событием, впрочем, исконно понимался, прежде всего, решительный поступок. И это было оправдано, т.к. традиционно, со времен Аристотеля, эта проблема, в определенном отношении, не представляла затруднений, т.к. было очевидно, что о прошлом не принимают решений и потому день сурка прерывается решительной встречей его пленника с этим другим.( Даже кино отчасти подтверждает это, симпатия будущих влюбленных была для начала скорее мнимой, для того чтобы превратиться в близость все еще других для друг друга людей, что другие друг для друга отличным образом от все остальных, что скорее просто безразличны, именно эта новизна, что какое то время оказывается все той же, кроме прочего поддерживает отношения, чтобы отступить возможно иным свойствам этого события участия.) Но ведь именно эта предсказуемость прошлого как раз и была поставлена под вопрос. Творчество оказывалось, таким образом, в преимущественном положении. Творец, не вмешиваясь ни во что и не принимая решений, коль скоро он гений, любимец природы, творит бессознательно, вносил, тем не менее, различие, произведением искусства. Не говоря уже о том, что выбор воли это практическое, а не теоретическое отношение. Но не существует прошлого, которое было бы необратимо неизменным, некоего абсолютного пребывания в себе. Каким же тогда образом отличать априори эти направления времени, вернее, что предварительно указывает нам на то, что дело идет именно о прошлом или о будущем и без чего обреченность на дурную бесконечность взаимных отсылок будет неизбежна. Без этого знания, прошлое или будущее, всегда будут каким-либо образом предварительно даны, неявно допущены как таковые, без всякого объяснения того, откуда у нас это знание о том, что это именно прошлое или будущее направление времени. Любая отсылка к фонду ничего не дает, будет ли это накопитель следов в мозгу или денег в банке, просто потому, что неявно предполагает прошлое, как свою предпосылку, так и очевидно и знание о нем. С праздником возможна та же проблема. Круга. Цель времени прошлое, как полагал Гегель в «Философии природы». Временная размерность праздника, как известно в том и состоит, что он всегда другой, будучи тем же самым, празднуется время от времени по-разному, более или менее хорошо и получаясь. И для самых дотошных любителей погулять есть всегда новые праздники, которые всегда с ними. Но ведь речь не о них. Вернее о том, почему есть более или менее значительные- День Благодарения, а не только День Сурка, но самое интересное какими будут новые знаменательные праздники, после Дня Космонавтики, Независимости или Примирения и согласия. Если для Платона был изменчив мир вещей, но «внутренний» мир идей внешнего был вечен. То для Канта скорее сознание- это поток и требуется пространство, чтобы отметить время. Впрочем, Кант славился «темнотой» не менее чем Гераклит. Цветы и орнаменты, и ни во что не вмешиваться. Без смерти или энтропии, кажется все равно, нет времени, но ведь их исключили априори, положив, что поток бесконечен в обоих направлениях. Ни чистая теория, например, в физике, ни произведение искусства ни дают нам различия, только моральный поступок, что следует императиву, автономен, да еще и свободен. Сложность в том, что для начала философия конституировала такое различие все же только в мысли. Иначе говоря, КЧР должна была быть добра и первой, чтобы быть истинной. КПР только рефлексия над событием. Относительно бессознательная мудрость, что возвышается действительной философской рефлексией, объединить которые может только искусство.
Некое общее понятие единства истории, может быть суммировано так: «интерес к прошлому всегда был связан с потребностью людей, лучше разобраться в настоящем, понять причины современных им общественных явлений, предвидеть, в каком направлении они будут развиваться в будущем».[11] Здесь же отчасти есть ответ на вопрос и о том, почему она вызывает интерес. Не случайно нечто подобное передавалось по традиции, если не со времен Ренессанса, то Вико и Гердера, Верно, но история не природа, да и познание последней, теперь, в целом не редуцируемо к идеалу системы Лапласа. Тем более, в истории есть события, которые действительно делят все на «до» и «после», задавая т.о. новую временную форму не только простым смещением летоисчисления, сдвигом календаря или его сменой. Есть, может быть, участие, не говоря уже о вмешательствах. Априорно, т.о. прошлое и будущее грозят неразличимостью. Мерло-Понти, прямо сделал этот вывод, не побоявшись призрака релятивизма. «Вечность питается временем». Подобно тому, как негативная энтропия энтропией. Но проблема сознания, как и его нередуцируемого качества, осталась, как и новых социально и политических симметрий в социальном пространстве и времени. Но и эмпирическую непрерывность, которую столь легко предполагают, да еще и протянутую с причинностью, требуется т.о. не только индуктивно найти и показать, но и изменить, ведь именно она поверх дискретности и различия, столь будоражит в этих рассуждениях о непредсказуемом прошлом и давно известном предсказуемом будущем. Великий музыкант, в летах, живет с предельно предсказуемым будущим, все расписано, но вот его прошлое продолжает волновать исследователей его творчества. Гораздо легче поэтому, иногда, отсечь прошлое, превратить его в «природу» с тем, чтобы более уже никогда не удивляться ни его внезапности, ни жизненности, оставив это вульгарно понятой вечности или наоборот отвергнуть вовремя, ухватившись за вечность идеи, сотворив себе кумира. Если т.о. историческое событие и освещает себя само и не любит прятаться, то, ослепляя своим светом, и это роднит его с природой. Эта любит вкладываться, но слепит Солнцем. История не любит прятаться, но что-то никак не подходит счастливым случаем или на «худой конец» подвигом. Гераклит, возможно, был воистину первым философом, чья “темнота” соответствовала как желанию одной(природы), так и другой( истории), быть не-сокрытыми, прячась и не скрываясь. В той же мере он был «физиком», в какой и философом места человека, этики, находя прибежище для возможной дистанции, в общей границе их логик или логоса как одной, так и другой, который ведь един. Болтовня руморологии, слухов и толков это очевидно возможное варьирование расчета событий (narration , account of events ) направленное на будущее, то чем обрастают истории и рассказы это т.о., то, чем они могут или могли бы быть и от того едва ли не философичнее их самих, подобно поэзии. И потому, может быть, действительно смешно изучать историю «так как она была на самом деле», и все. Как будто этого и так никто не знает, что крокодил в яйце, а яйцо зарыто в песке и он маленький поначалу настолько, что его двумя пальцами раздавить можно, пока он не вырастет до семи метров, а дважды два четыре, или квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. Более точная локализация крокодила, т.о. это дело охоты или полиции. И потому, похоже, что Коллингвуд с самого начала своей философии истории это философ английского детектива, при всем его высокомерии к нему. Ведь именно она - «локализация»- его и интересует, плюс допрос- мотив- зачем, то есть какова была задача, что предшествовало историческому событию в голове деятеля, его намерение. Никакая казуистика не сможет помочь понять значение мирового исторического события из намерения индивидуального деятеля (его цели). Ибо уровни того и другого не совпадают закономерно, но лишь случайно. То есть даже, если, найдя того индивида, кому это оказалось выгодно и таким образом его мотив, можно продвинуться в расследовании уголовного преступления, то в мировой истории — это далеко не так. Ибо, как известно победителя не судят. Более того, разве заранее не известен некий воображаемый мотив агрессора, мировое господство, чтобы что-то прояснить. Во всяком случае, с момента появления мирового рынка. Не говоря уже о том, что кому только не могло быть выгодно. Так как, кто только не мог принять участие. Когда Ленин говорил «ищите кому выгодно», он имел в виду, прежде всего большие массы людей и представляющие их партии. Имея при этом довольно разработанную теорию коллективных субъектов исторического действия. Историю, таким образом, изучают, делая ее, сохраняя дистанцию или будучи поверхностным, но из глубины. «Педантизм» был бы в самой малой мере, масштабом этого участия. Кому-либо сидеть на уже известных яйцах, значит быть историком. Это т.о. возможная чушь. Какое же тогда это исследование неисследимого, без которого не узнаешь нечаянного или скорее иначе, ведь «не чая нечаянного не выследишь неисследимого и недоступного» (Гераклит). Какая Троя или гробница Тутанхамона, какая берестяная грамота. Именно поэтому К. Маркс так отстранялся от историков, плывущих не по реке, а по ее источнику. Просто потому, что, педантично читая «вот здесь же написанное» в горизонте некоей возможной идеи фикс, они просто слепы к этому самому источнику и не могут припасть к нему, ни поднявшись, ни спустившись по реке или перейдя к другому, если этот по какой-то причине стал вдруг не доступен. Великая река Амазонка. Течение ее вод выносит пресную влагу на километры в океан.
И вот с этим последним примером действительная проблема, только уже в другом отношении, в собственно историчности истории. В том, что географические и геологические метафоры и фигуры речи, кажутся, неустранимы из исследования, ее эпох, но главное неустранимы те практики власти, которые фундируют их, как бы не хотелось Э. Гуссерлю получить чистый экстракт трансцендентальной истории сознания, пройдя через множество эпохе. В том, что мы или хотим «подчинить» себе природу, не считаясь с ее законами. Как следствие, не отличая их от различий в направленности человеческого общества. Или оторвать от нее историю, пусть бы и в виде чистого сознания, его трансцендентальной аподиктической истинной видимости, очевидности, в самой по себе данности живого стремящегося настоящего и рефлексии. Первое, Маркс называл натурализацией человеческих отношений, второе их фетишизацией. Они редко обходятся друг без друга. Гуссерль фетишизировал сознание, натурализируя его. И наоборот пренебрежение историей редко обходиться без фетишизации. Представляя общественные отношения природными, раз и навсегда данными отношениями вещей, их именно такими и фетишизируют. Существуют таким образом кроме множества градаций два основных способа фетишизации и натурализации. И они строго распадаются на союз буржуазии с аристократией или мелкой буржуазией. Фашизм, подобным образом, натурализировал капитал, как общественное отношение и отчуждал его в идее превосходства германской расы. И то и другое не просто недомыслие или результат исключительно произвола в т.ч. и мыслителей, но эффект ложного сознания- идеологии, идеологический эффект. Ни то, ни другое с некоего момента, отнюдь не способствует продвижению к действительной свободе и равности объемов власти природы и истории. Не то чтобы Коллингвуд не догадывался об этом, нет, его сочинения, не смотря на видимую непрерывность изложения по странам и эпохам, кричат зияющими противоречиями, в которых он, правда, редко эксплицитно дает себе отчет. Одним из них является отсутствие непрерывности между уголовным преступлением и его расследованием и мировой историей. Масштаб необходимого посредничества, остается, таким образом, действительно скрытым, за прецедентами судебных разбирательств над политическими и военными деятелями и их преступлениями. Историчность исторического преступления, то прячется в неизъяснимом единичного изменения, возможном «безумии» или болезни, то оказывается столь же растворенной в единообразии деятельности масс и больших чисел. Роль и того, и другого, таким образом, радикально не проясняется и тем более не ясна та взаимосвязь, столь же историчная сколь и отношения противоположностей, на которые она распадается, опосредствующая их отношение. Действительно, единичность некоммуникабельна, ее говорливое или горделивое молчание, что ничем не может помочь в познании, часто затрудняет дело, но и монолог сущности слишком монотонен, для того, чтобы услышать хоть что-нибудь помимо его стандартной рациональности. Ни историчность родовой сущности, ни кругов или типов, ни индивида, таким образом, не раскрывается, как и их исторические констелляции. Его прибежищем остается лишь история мысли- разговор с Беркли, т.к. очевидно быть преступником или ищущим его детективом он не хочет, но философом- да, как будто есть лишь один возможный способ быть им, и это субъективный идеализм или скептицизм. С чем его и можно было бы поздравить, если бы не разница с Беркли в веках.
23.05.11 – 15.12.12
«СТЛА».
Караваев В.Г
[1] Здесь и далее цитируется по изданию:, Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. Автобиография. М. 1980.стр.13.
[2] Гегель Г.Ф. В. Энциклопедия философских наук. Наука логики. М, 1975, стр.311.
[3] Сартр Ж.П. Зкзистенциализм – это гуманизм. Сумерки богов. М,1989, Стр.334.
[4] Сартр Ж.П. Бытие и ничто М, 2000, стр.617.
[5] Ленин В.И. Полн. Собр.Соч., Изд.3-е. т.43,с.94. «Материалистическая диалектика» Т.4.М,87.стр.73.
[6] Рейхенбах Г. Направление времени. М, 1962.
[7] Зиновьев А.А. Основы логической теории научных знаний. М,1967,стр.37.
[8] Ж.Делез. Фуко. Складки или внутренняя сторона мысли. М, 1998, стр. 125-126.
[9] Гегель Г.В.Ф. Феноменология Духа. М,1959,Стр.314-321.
[10] Бытие и ничто: Опыт феноменологической онтологии / Пер. с фр., предисл., примеч. В. И. Колядко. — М.: Республика, 2000. Отрицания. стр. 26-27.
[11] Всемирная история т.1,М, 1955,стр.V .