Найти тему
Стакан молока

Кировская посконь

Рассказ / Илл.: Художник Мария Молодых
Рассказ / Илл.: Художник Мария Молодых

Ночи под Филлиповки затяжные. И утерпежу не хватает дождаться хоть самый малый, жиденький, рассвет. Чтобы выйти во двор, поразмять отлежалые на печных кирпичах бока, подчистить с тропинок подваливший за ночь снег, нырнуть под гору за ключевой водицей, надёргать из поленницы топли, подышать берёзовым духом, хлынувшим из растворённой дверцы радостно гудящей группки.

Привычные эти хлопоты объявятся вместе с зарёй, а сейчас, после вторых петухов, до них ещё эво-он сколько, чего только не успеешь передумать, перевспоминать.

Вот выплыло нынче… береглось же зачем-то в памяти?.. видать, для чего-нибудь… а может, для кого-нибудь сгодится… Память, она ведь не глупая, сама наверняка знает, что из людской жизни приберечь, а что смахнуть в небытиё, будто смести с дорожек опавшую, никчёмную листву.

Вроде бы обычный, ничем особо не выдающийся день, а вот отпечатался же в душе, чтобы проступить в свой, подоспевший из прошлого час…

Так вот, значит… Видится, как наяву. Схлынула последняя крестьянская страда – повязанные в плоты снопы, вымачивавшуюся полмесяца, всласть набрякшую в копонях – торфяных яминах – коноплю, вчера к вечерней заре, наконец-таки, выволокли из мочила на берег, а потом встащили на Ясный угор. Расставили «домо́чку» высоченными суслонами, «бабками» – обсыхать, выбеливаться – вымораживаться.

Так и будут теперь стоять они – издалече видать! – словно древняя застава, на подступах к Кирову городищу. Деды помнят, как в злосчастном октябре сорок первого, когда немец прорвался через Кромы к нашему старинному (четвёртый век нашей эры!) селу, полыхнули первыми, словно крепостные стены, подожжённые ворогом из огнемётов, несчётные снопы на окружавших селище со всех сторон конопляных полях.

Испокон веку славилась наша местность конопляниками, великолепным холстом – тонкой посконью, от нас поставляли её да ещё несчётные тонны бунтов пеньки за границу державы Российской, о том свидетельствуют документы даже в музеях Англии. А дорожили этой тканью оттого, что в рубахах и портах из поскони в жару не перегреешься, в холод не замёрзнешь.

***

Притихли, задремали серебристые крестцы… Отдыхают, воспоминания о лете пересмако-вывают. Здесь, на кировских полях, оно, прямо сказать, головокружительное, от запаха цветущей конопли, от гомона обжившейся в ней птичьей братии. Пробираешься чуть приметной стёжкой за какой-нибудь надобностью на соседский хутор сквозь высоченные, будто Ярочкин лес, осыпанные жёлтой пыльцой конопли, чего только не повидится, не почудится от густого, дикого её духа.

Каких-никаких только баек не наврут о наших конопельнях: и блуд-то в их гущобинах водит – особенно в сумерках да по ночам, – и лешак-то в них хохочет, а то и вовсе – как примется щекотать! И дымы невесть какие золотистые, сладкие над «масленицей», незрелой коноплёй, курятся, так опутают, заклубят, что и с торной стёжки, которую до самого малого поворотца наизусть помнил, напрочь собьёшься. Сутки, а то и двое проблудишь, пока тебя миром не сыщут. Да… такие вот, сказывают, чудеса случались в нашенских конопляниках.

А я думаю: враки это всё. Разгадка-то – проще не сыскать! Берут, бывало, бабы день-деньской в поле замашки, пересытятся их забористым духом, что только не погрезится, что только в одурманенную зелёными метелями голову не полезет. Да к тому ж, известное дело, ещё и кучу малу присочинят, поди разберись потом, где правда, где кривда.

Но детвора эти страшилки особо в расчёт никогда и не брала. Чего ж кругаля за куманикой в лес ходить, когда сподручней напрямки, через конопли. Сикось-накось-поперёк шныряют вдоль полей тропки-стёжки. Свистит народец, переаукивается в вымахавших в огроменный человечий рост конопельниках, словно в каком глухом бору.

И только под вечер года, глубокой осенью, когда сгуртовавшиеся грачи чёрными яблоками рассядутся по деревам, когда, наконец, угомон возьмёт непоседливую ягодную и грибную прорву, снизойдёт на опустошённые поля отдохновенная пора.

Уже с месяц, как потухли по краю поля последние, реденькие огоньки татарницы. И воцарилась над округой миткалевая, бесцветная, кондовая тишь. В ней ленивой позёмкой расползается меж темнеющих на взгорьях крестцов каляная стынь, сумеречная дремота. Теперь снопам самое время, опершись о припорошенный суглинок, преклонить друг к дружке головы, кемарить, подрёмывать в пролитом на округу посеребрённом подлунном покое, вдыхать приносимую ветрами из ближнего бора смолистую сосновую свежесть. Смотреть вослед проносящимся куда-то всё мимо и мимо странникам-пилигримам – этим заиндевелым невесомым шарам чу́дной травы перекати-поле. Слушать, как, словно скомканная бумага, шуршит, чиркая в позёмке по белесому насту, сметается в овраги пожухлая дубовая листва.

***

Промигнёт время, в свой черёд, разбудят крестьяне «лежанку» – конопляные снопы на Ясном угоре, накрячат их на сани, перевезут в село. Какой уж теперь сон? Разуют, разденут, очистят конопелюшку от кострицы, отобьют в ляске-мялке, оттреплют, примутся за гребёнки – чесать-волочить.

А дальше всё так: долгими зимними вечерами, под топот косолапых метелей, вынув из чулана прялку да приладив к ней куделю-замычку, пучок обработанной пеньки, устанавливала бабушка Нюра посреди горницы станок и доводила до ума конопляное волокно – пряла, ткала, вязала. Загляни по ту пору в любую хату, увидишь такую же картину, непрях у нас отродясь не водилось.

В старых амбарных чувалах хранились валы – толстая, не первого сорта, пряжа из очёсов пеньки. Обычно из неё ткали всегда необходимое на крестьянском подворье веретьё. Как обойтись мужику в хозяйстве без рядна, подстилок, всяческих попон? А уж мешкам и счёт никогда не вёлся. Да и кручники-возжовки, возовые пеньковые верёвки, всегда были на деревне в ходу.

Грубое же домотканое полотно – навой из «матёрки», женской особи конопли, и на телегу, и на сани подослать, да и при молотьбе – первонужнейшая вещица! А во времена наших прабабок из конопляных верёвок плели ещё и обутку – коты, бахилы, чирики. К тому же, в каждой избе ставили в моём детстве хлеба, а значит, нуждались и в «надёжнике», плотной холщовине, которой укрывали квашню. А ещё – между венцами сруба, утепляя новую избу, тоже прокладывали пеньку-мшили.

Волокно же из замашек, мужской особи конопли с тонким стеблем – посконь – самое ценное, более холёное, нежное-пренежное, с серебристо-шёлковым отливом. Это вам не какая-нибудь грубятина – пестрядь или затрапез. Вообще-то бабу, которая ткала из замашек толстый, грубый холст – осьмуху, – не особо дотошную в ткацком деле, осуждали.

Обычно же из замашек вырабатывали тонкие набелки да «коломенку», гладенькую пеньковую ткань. Заглянешь, бывало, на чердак, а там для просушки рядами да косами свешивается из-под крыши замашное волокно – ласковое, словно девичьи волосы, сполоснутые после бани мятным квасом.

Любили у нас на гулянках и семечки-конопельки пощёлкать. Рассыплют тонким слоем на печной лежанке, прожарится конопелинка, станет сладкой, душистой, ну ни за что от неё не отвязаться! Наберёшь полный карман, идёшь вдоль села – тому горсточку, тому щепотку. А коли закончатся – и тебя найдётся, кому угостить.

А то вот ещё – подадут на стол засочу, приправу такую из конопляного семени к щам, так из-за этой вкуснотищи за уши от миски не оттянешь. Откромсаешь от бабулиной краюхи добрый ломоть, маслицем конопляным сдобришь, поверх – засочи не пожалеешь, санки подхватишь, и – на Мишкину гору!

Кроме того, обычно к Покрову́ выпекались в каждой избе у нас луковые лепёшки из конопельных ядрышек. В хозяйстве мужицком всё идёт в ход, а потому отходы-масенки тоже не пропадали, скармливались скоту.

Застала я и время, когда старушкам в последний путь повязывали заготовленный ею заранее в «смертное» круглик – белый холщовый платок.

Чтобы суровьё отбелилось на славу, приходилось с ним повозиться. В печи ли, на костре нажигали осиновой, в крайнем случае, вербной золы. В огромных чугунах парили с нею холсты. А потом их всё для того же отбеливания расстилали на лугах до вечерней зари, зо́рили.

Занесут, бывало, набелки в хату, а они, кипенные, долго-онько ещё пахнут древесиной, снегом, чистотой. Просушат, скатают потуже да упрячут добро – холстины да убрусы – на дно огромных сундуков.

Вот такая «сермяжная правда» помнится мне о нашей драгоценной кировской конопле. Кстати, «сермяжная» в буквальном смысле означает «правда конопляной ткани».

***

А как не стало бабушки Нюши, как ушла в мир иной мама, так достался мне по наследству большущий сундук. Долго я не могла к нему подступиться. Но когда, наконец-таки, скрепилась духом, раскрыла, то ахнула! Столько в нём оказалось удивительных вещей, дорогих не только моему сердцу, но и всем женщинам моего рода. Тут и прапрабабкина кика, и прабабкина панёва, а ещё – бабушкой сработанные холщовые скатерти, подзоры, занавески да рушники.

Удивительны расшитые свастиками рукава и подолы рубах. Из века в век переснимались старинные узоры, сберегая, неся потомкам сакральность древнерусских символов. А вот колосьями, васильками да ромашками украшали рушники да салфетки уже позже, в мамино время. Она, к примеру, взяла в замужество около пятидесяти холщовых полотенец, вышитых своими руками.

Долгое время хранилось у меня с дюжину аршин тончайшей, добротно выбеленной поскони. И вдруг пришла мне мысль: мол, что ж она неприкаянною лежит? А не достать ли из дальнего угла мамину машинку, а не свостожить ли себе из заветного добра сарафан? Холстины бабулиной много, ещё и моей дочери на память останется.

И сладила я себе наряд. По подолу яркой гладью расшила нашу Аринкину луговину, дробным густоцветом выкрестила по ней таволги да колокольцы. Запахло от обновы июньской росой, свежими покосами, переспелой луговой клубникой. А грудь, да и всё остальное поле расшила-разубрала я берёзовой листвой да маковым цветом. Ими, бывало, украшала матушка перед Троицей нашу горницу.

***

Сарафану тому уже несколько лет. Но он всё ещё как новенький, потому что надеваю его по особым случаям.

В прошлом году полетела я в чужедальнюю Италию, давно мечталось посмотреть на иные нравы и обычаи, узнать, как там, в мире фикусов и пальм, где вместо наших берёзовых – рощи оливковые, где вместо лохматого крыжовника у поросшего крапивой отцовского плетня – бесконечные виноградники, а вместо обмелевшей не на шутку Кромы – лазурный морской простор.

Лежать на песочке – не в моих правилах. Привычка, знато дело, – вторая натура! Экскурсии, музеи, выставки… Июль, жара страшенная, только в сарафан и рядиться. И вот что удивительное ощущала я каждый раз – ей Богу, не вру! – когда одевала сарафан из старой бабушкиной поскони в этой заморской стране. Бродила ли я по развалинам древней Помпеи, проплывала ли в гондоле узенькими улочками – каналами Венеции, фотографировала ли пышно цветущие олеандры вблизи величественного Колизея, лишь нечаянно упадёт мой взгляд на подол сарафана, затмеваются, исчезают, испаряются все экзотические ароматы.

Зато я сквозь великие вёрсты почую вдруг, как потянет из кировских лугов тонким запахом вошедшего в цвет иван-чая; увижу, как к ручью Жёлтому, вперевалочку, верёвочкой, спускаются с Мишкиной горы шебутные тётки Нинилины утки; услышу, как оглашено пищат в крохотном лепном гнёздышке над резным отцовским окошком вечно голодные подростки-ласточата; вдохну вместе с проголодавшимся дедом Тихоном, что возит в сельпо из района на Зорюхе хлеб, аромат свежей чернушки; подивлюсь ребячьим лукошкам, под завяз переполненным белощёкой земляникой.

И перестанет манить этот так и не познанный мною мир, и потянет домой, в поросший донниками Акулинин луг, на осыпанные дремотными купавами берега нашей маловодной, неказистой Кромы.

Tags: Проза Project: Moloko Author: Грибанова Татьяна

Серия "Любимые" здесь и здесь