17.
Иногда во время обыкновенного разговора в конце фразы или паузы или даже вместе с произносимыми словами вдруг появляется неразрешимая загадка, похожая на тень от жизни своей неотступностью.
Мой старший брат рассказывает мне о своем детстве, в котором меня еще не было.
- Ты уже не знаешь, - говорит он, - как назывались эти картофельные оладьи. Гнилушки, потому что жарились из мерзлой картошки, которую собирали поздней осенью на колхозном поле, когда это уже не считалось воровством. Дождь вымывал оставшуюся после уборки мелкую картошку, она белела по всему полю, и удобнее всего было собирать ее именно вечерами, когда эти точки как будто светились в сумерках. Потом эту картошку толкли или перетирали, я уже не помню, и жарили из этого теста маленькие оладьи. Наша соседка, которая жила через один дом, за Гаврилихой… Как ее звали? Пёкла ее звали. Она любила меня ими угощать. Увидит меня в окно, позовет, и я уже знаю, что получу сейчас завернутые в тетрадные листки теплые гнилушки. Ничего вкуснее я не ел в своей жизни.
Брат долго молчит. Бывают в разговоре минуты, когда кажется, что необходимо повторение сказанного, как будто недоступен мир, существующий где-то рядом за ширмой времени.
- А потом, - говорит он, - потом я стал ходить в старшие классы в Дудичи, за пять километров. Утром спешил, не успевал поесть, и вот, помню, Пёкла выходила из своего дома наперерез мне и давала мне эти гнилушки. Завернутые во что-то, я их за пазуху засовывал, чувствуя тепло. Холодно, спотыкаешься на мерзлой дороге, темно еще утром по-зимнему, а я иду счастливый, достаю по одной. Нет, ничего вкуснее не было.
Брат опять молчит. Опять проносится, как тень, загадка невыразимости, опять не совпадают чувства с воспоминаниями.
Я вижу, что он удивлен этим непопаданием, но не решаюсь ничего сказать. И думаю, что не исчез тот мир, который он не может уловить, а растворился во всей его жизни.