– Не жизнь нынче, а свистопляска! И то надо, и это, и чтобы не хуже, чем у людей… – в очередной раз откладывая поездку к матери, оправдывал себя Дмитрий Ермаков. Сколько уже он собирался-зарекался навестить родительский дом, но всё не получалось-не складывалось. Всякий раз находились новые неотложные дела, накатывались «неразрешимые» проблемы. То копил Дмитрий на машину, потом, чтобы угодить семейству, менял двушку-хрущёвку на трёшку с современной планировкой в престижном районе. Дети росли как на дрожжах: что ни сезон – покупай обновку, а это всё постоянные расходы, без отпусков, с шабашками и леваками.
Да и деньги, казалось бы, шут с ними, но к матери на воскресенье не съездишь. Далеко Дмитрий от отчего крова забрался, и, чтобы попасть в деревню Ильинку, надо на поезде пару дней катить, а после ещё на автобусе с двумя пересадками. Это только, чтобы краем глаза глянуть на родные палестины, минимум, неделю надо выкраивать из жизненного расписания, а где её, лишнюю, взять в тягучем бытийном водовороте.
Мать, Вера Тихоновна, писала длинные письма, всё в подробностях: про снега-дожди-погоды, про огородные заботы; про дворняжку-бродяжку, которая прибилась к дому… и про то, как разрослась рябинка, которую Дмитрий садил ещё с отцом; про его школьную тетрадку с каракулями первоклассника-первооткрывателя; про игрушек-солдатиков, когда-то вступавших под руководством сына в длительные сражения и вот хранимых до сих пор матерью…
К постоянству родительских писем Дмитрий привык, и думалось ему, что из раза в раз пишет мать про одно и то же, про какую-то несущественную мелочь, ерундистику… А потому знакомился с содержанием рукотворных посланий как бы с принуждением, бегло, больше пробегая глазами по строчкам. Бывало и скребло-шебаршило за грудиной после весточек из родного дома, ностальгия или ещё там что-то, но за всякими заботами и животрепещущими реалиями все срасталось и рубцевалось. В нынешней устаканенной жизни иногда нагрянувшие детские воспоминания вытравливал Ермаков как причуду и напраслину, как несерьёзность…
В конце особенно хлопотного и головоломного лета почувствовал Дмитрий какое-то непонятное, непроходящее беспокойство, словно завелась не понять где червоточинка, подтачивает, надсаживает организм. Знакомый доктор проверил, просветил, успокоил-резюмировал, что по части здоровья у пациента всё в полном ажуре: «…сердце будто вечный двигатель, а желудок без ограничений перемалывает жиры и углеводы, как импортная электромясорубка…». Прописал лишь врач каких-то сероватых порошков для эмоционального равновесия, порекомендовал избавляться от мнительности и заряжаться «до скончания веков» здоровым оптимизмом. Неделю следовал рецептуре врача Дмитрий, веселил, бодрил себя, пил горькие микстуры, но как было, так и осталось муторное настроение. Вдобавок вспомнил Ермаков, что давненько не было материнских писем. Разнервничался уж окончательно – ведь не позвонишь же по сотовому, не справишься о делах-о здоровье – так и не приучилась мать пользоваться современной техникой. Мыкался Дмитрий, не находил себе места, а в одну из ночей пробудился от тяжёлого сна: ходуном ходил, дрожал родимый дом под навалившейся чугунной тучей, кто-то хотел вырвать его с корнем, разметать по брёвнышку, отправить в небытие, в тлен. А мать, простоволосая, в белых одеждах, нещадно разрываемых ветром, держала стену избы, обхватив её руками, и всё оглядывалась, ожидая подмоги…
Проснулся и глаз сомкнуть не мог, как будто встряхнуло вместе с домом и его до головокружения, до бессонницы. Посчитал тут же Ермаков: «Вот время-то летит! Ведь девять лет прошло, как в последний раз видел мать! Ехать надо, непременно ехать…»
И сборы против ожидания оказались недолгими, жена не перечила: «Съезди, отдай долг…», на работе пошли навстречу, предоставили дни в счёт отпуска, побросал в сумку вещи, по пути на вокзал накупил подарков…
***
– Мама… – только и вымолвил Ермаков с порога. И всё. Прирос к исшарканным половицам, глуповато пялился на древнюю женщину, и куда-то подевались все слова... Оказалось: не делал он поправки на года, представлялась мать до сей минуты намного моложе внешне, бойкой, расторопной, быстрой на зачин, ещё той, какой была при расставании. А теперь безмолвствовал Дмитрий под впечатлением обнаруженных разительных перемен…
Сильно сдала Вера Тихоновна, придавил гнёт времени к земле прежде стройное тело, набрякли суставы – выпятились узлами-желваками, заострились черты лица, вольно разбежались по нему глубокие морщинки, выгорела синева в глазах, истончились в пух волосы…
Ослабли, не выдержали натруженные ноги матери неожиданной встречи, присела Вера Тихоновна на табурет, что тулился у двери, руки дрожат, вздрагивает подбородок, бегут из неиссякшего родника слёзы, как и у сына, никак не рождаются слова …
– Я уже думала ты не приедешь, – жалобно всхлипывая, первая заговорила мама. – Встретились всё же!
– Куда же я денусь, – Ермаков, наконец, сдвинулся с места, подошел, приобнял родительницу, невпопад заговорил, запоздало предложив помощь: – Ты бы написала, какие лекарства нужно, я бы в городе купил.
– От старости лекарства нет, – вымолвила Вера Тихоновна. А сама рада-радёшенька: «Чего там, зачем ещё какие-то хлопоты?! Сын приехал – вот праздник-то, краснее и важнее любого календарного!» Прижалась Вера Тихоновна к сыну головой, как кутёнок к брюху матери (когда-то и она безмерно дарила тепло), пробормотала еле слышно: – Зачем средства понапрасну переводить.
Прильнула к родной кровинушке! Пригрелась! Хорошо-то как! Затем встрепенулась Вера Тихоновна, спросила с надеждой, оглядываясь на двери, вдруг покажутся светленькие головы ребятишек:
– А ты с семьёй, с внучатами?
– Из детского лагеря только ребята вернулись. К школе сейчас готовятся. У супруги работа, отпуск уже свой отгуляла, – объяснил сын причину одиночного вояжа в деревню.
Ещё помолчали немного, привыкая друг к другу.
Недолго отдыхала Вера Тихоновна, заговорила в ней материнская забота, сокрушаясь, что ничего такого нет в запасниках, не приберегла-не готовилась, чтобы встретить достойно дорогого гостя:
– Чего же я расселась?.. Сейчас картохи наварю… – вспомнила. – Вот ещё же помидорки у меня уродились. Сейчас схожу нарву.
Вера Тихоновна загоношилась, принялась подниматься, опираясь рукой о стену.
– Мам, да я привёз всё. Сам соберу на стол. Ты сиди, рассказывай, как жила-то тут? – попробовал остановить Веру Тихоновну сын, успев окинуть взглядом неказистое убранство кухни: не знающие обоев, с облупленной штукатуркой стены, застиранные ситцевые занавески на окне, невзрачную «нэповских» времён люстрочку, прикрывающую тусклую лампу…
Но разве удержишь мать. Засуетилась, принялась вытирать и без того чистую посуду, расставлять её на столешнице: «А как же правильнее-то, красивее, чтобы угодить? Где поставить чашку, а где лежит вилка? Всё забыла…» Не удержала, обронила одну тарелку хозяйка, разбила, прошептала: «На счастье…»
Ночь-за полночь, а не почивается Дмитрию, лезут и лезут всякие мысли в голову: «Надо что-то предпринимать... Но и не переезжать же сюда, не возвращаться всем семейством в «тмутаракань». Ильинка в запустении. Тут не развернёшься. А у детей нет будущего…»
Бухнуло где-то в деревне – видно, подгнила и, шумно охнув, осела брошенная изба или от тяжести плодов треснула старая бесхозная яблоня. Сочувственно и гулко зазвучало по околоткам, откликнулся и материнский дом – звякнула-задребезжала разболтанная стеклина в рассохшейся раме, отдалось непонятным шорохом за печкой. Кто-то легонько пробежал по половицам, остановился у кровати Дмитрия, наверное, принюхивался-приценивался, что за гость пожаловал, разлёгся тут, ни пройти-ни проехать, затем перестал обращать внимание на всяких там случайных-заезжих, занялся делами на потребу, заскрёбся в углу. «Мышь, наверное», – посчитал Ермаков…
За завтраком обнародовал Дмитрий свой план, как окончательный и не подлежащий обжалованию:
– В общем, так, мать, перебираешься ко мне! В городе легче свозить к докторам или на курорт устроить! Тебе сейчас в одиночку нельзя.
Вера Тихоновна по-старушечьи подпёрла подбородок руками, сидит, не налюбуется сыном, вот и довольная, не бросили, не забыли, теплеет материнское сердце.
– Спасибо, сынок, – благодарит хозяйка дома. А предательские слёзы, как у малохольной, как у неокрепшего и чувственного ребёнка, опять ручьями.
– Мам, что ты всё плачешь? Здесь я, вот он. И никуда не денусь… – оценивая слезливую реакцию родительницы на свой счёт как благодарность, успокаивал Веру Тихоновну сын.
Ермаков, посчитав переезд матери делом согласованным и утверждённым, собрался в оставшиеся дни отпуска привести родовое имение в мало-мальски пригожий вид и, если получится, так пустить на продажу. Какие-никакие деньги, а они просто так на дороге не валяются.
Мать увязалась за новоявленным строителем, ходит след в след. Сын забор правит, и Вера Тихоновна за ним в подмастерьях, кочует по периметру усадьбы: то рейку пытается подать, то прожилину поддержать, но больше мешает. Пошёл столяр-плотник в сарайке гвоздей пошукать, и Вера Тихоновна как привязанная, не отстаёт. Дворняжка, что к матери прибилась, та уже в свою очередь за хозяйкой увязалась... Так и ходят обитатели крестьянского двора гуськом. То и дело заглядывает Вера Тихоновна в сыновье лицо, смотрит преданными глазами, и собака тоже в верности клянётся – такие восьмёрки хвостом накручивает!
Сначала подумал Дмитрий: «По причине материнского переживания образовалась эта живая вереница. По старости, может, ещё и побаивается мать: не случайны ли его слова о переезде, не погорячился ли? А то как бы не пропал сын внезапно, так же как и появился…». Ухмылялся себе под нос Дмитрий, пока не надоумило: «Что-то спросить пытается родительница, может, уточнить, что брать с собой, а что оставлять, но всё вокруг да около, не решается обратиться, не приучена к просьбам».
– Мам, ты говори. Что если ещё надо? – «великодушно» помог Ермаков начать разговор.
– Ты, Дима, присядь, в ногах правды нет, – смущаясь, отвлекает же работника, попросила Вера Тихоновна.
Послушался великовозрастный отрок, отложил молоток, устроился тут же напротив матери на растрескавшийся чурбак.
– Ты не обижайся только, – Вера Тихоновна, словно набедокуривший ребёнок, виновато склонила голову, глядя куда-то себе в коленки. – Не поеду я.
– Ты чего это? – опешил Дмитрий, не зная, что и думать: «Или не поверила мать в искренность моих слов? Так я серьёзный разговор вёл насчёт переезда, не случайно обмолвился, твёрдо решил».
– Корнями, какими у меня ещё остались, я за деревушку держусь, за наш дом, – привела свой довод старая женщина.
– Как здесь жить, мам? – возмутился Дмитрий. – Стены мыши поточили, и крыша вся в дырах!
– Оторвать да пересадить – не приживусь уже. Силы не те, – противилась разумным предложениям Вера Тихоновна.
– Эту хибару чинить, так легче новый дом построить. Не дом, а голубятня!– заметил Дмитрий, внутренне раздражаясь: «Ну как здесь не понимать, ведь всё так очевидно. Надо переезжать!»
– Оно, наверное, и к лучшему. Придёт время, засвистают меня из поднебесья и выпорхну голубкой в одночасье! – умиротворённо, даже с каким-то мечтательным блеском в глазах рассуждала Вера Тихоновна. – А что было, то и быльём порастёт.
– Мам, ну ты чего? Чего говоришь-то? – окончательно растерялся Ермаков, не готовый оспаривать полуфантастические мысли родительницы.
– К Грише, к отцу твоему полечу, поди уже меня заждался! – заоткровенничала мать, высказывая тайную надежду.
Нашёлся с аргументами Ермаков в пользу городской жизни, уговаривал, но мать упорно заладила одно, идёт в полный отказ, вот втемяшилось же в голову артачиться, стоит на своём:
– Я уж как-нибудь тут. Не неволь меня…
Постепенно смиряясь с материнским пожеланием, приводил Ермаков в мало-мальски божий вид дом, латал крышу, чинил завалинку.
А Вера Тихоновна совсем занемогла. Видно, держалась, хорохорилась до поры, не показывала виду. А теперь, сникла, охает-ахает – каждое движение даётся с болью, по ночам постанывает за стенкой.
На третий день попросила мать вполголоса, сипло, виновато, чувствуя себя обузой. Сын, в какие времена навестил, отдохнуть хотел, отоспаться, а она со своею тягостью, с болячками хомутом повисла:
– Ты принёс бы мне чаги, сынок?
– Мам, да я тебе каких хочешь лекарств пришлю. Далась тебе эта чага.
– Мне бы совсем немножко грибочка берёзового? – заискивающе улыбнулась мать, но тут же извиняющимся тоном поправилась, согласилась: – Ладно. Как скажешь, сынок, – понурилась, зашаркала тапками по полу, поплелась в спаленку.
Не особо верил Дмитрий во всякие народные средства, но решил уважить мать: «В какие времена обратилась с просьбой-то!»
С утра нашёл старый рюкзак, вспомнил присказку, с какой отец, лёгкий на подъём, брался за самые разные дела: «Бедняку собраться, только подпоясаться», набрал молодого отварного картофеля, материнского хлеба, пару банок консервов, что привёз из города…
Уже прилично Ермаков отошёл от Ильинки и только тогда вспомнил, что не знает толком, какая она, чага. Интернета нет, связь отсутствует. Напряг извилины, выудил оттуда только, что вроде на берёзах растёт этот гриб: «Точно на берёзах, мать недавно обмолвилась», и всё, никаких больше подробностей на этот случай, оказалось, не держал в голове. Собирать чагу самому не приходилось и спросить сейчас не у кого. Ну и возвращаться с полпути – плохая примета. Зашёл в лес, грибы на берёзе нашёл вскорости, почти на истлевшем дереве прилепились они серыми зонтиками, упругими, схожими с пробкой на ощупь, немного поодаль ещё виднелось скопление древесных грибов. Сшиб Дмитрий про запас с десяток грибов, решил: «Мало будет, ещё принесу. Тут-то дел оказалось, прямо-таки сказать: поиски не затянулись. – Хотя и сомнение берёт. Чага ли это?»
Ермаков уже готовился возвращаться в Ильинку, когда заметил грибника. Тщедушный, сутуленький старичок, вороша сучкастой загорулиной пожухшие листья, неспешно продвигался по лесу. «А вот и советчик», – обрадовался Ермаков, окликнул-спросил для завязки разговора:
– Какие виды на урожай, отец?
– Есть малёха, только места надо знать, – не стал отмалчиваться грибник. Он подошёл, рассмотрел лесные трофеи Ермакова, затем с интересом стал вглядываться в их обладателя.
«Как он с таким зрением грибы ищет?» – засомневался Дмитрий, но на всякий случай уточнил:
– Наверное, вы здесь всё знаете?
– Всего знать нельзя, – уклончиво ответил старик и, уже хитро прищурив глаза, спросил:
– Вот, к примеру, зачем ты трутовиков насобирал, никак не докумекаю? Для похудания, что ли?
– Вообще-то я чагу пытался найти, – обескураженно заметил Дмитрий.
– А на кой она тебе? – в свою очередь полюбопытствовал дед.
Вроде не тянул никто за язык, можно было Дмитрию ляпнуть, что первое в голову придёт. Что там чага? Подумаешь, невидаль какая! Подсказал бы старик, наверное, не стал секретничать, где её отыскать, а Ермаков всё как есть, как на исповеди, как духовнику и про себя, и про мать, и вот про чагу.
– Понимаю, что, конечно, это средство народное, малоэффективное. И надежда на чагу – больше старческая блажь. Но не выполнить просьбу не могу. Задолжал я сильно, отец, – закончил Дмитрий свой монолог.
– Подобное подобным, клин клином вышибают, – как бы подвёл итог его рассказу старик.
– Как это? – не поняв, переспросил Дмитрий.
– А побродишь по лесу, сам узнаешь, – иносказательно заметил грибник и пояснил: – Зря ты чагу недооцениваешь. Очень полезный гриб, с секретом. Он вроде на берёзе паразит, но других паразитов не терпит, с умом применять, так всю заразу из организма прочь гонит. Самый прямой резон тебе чагу для матери поискать. Ищи в старом березняке. Чага – гриб приметный, мимо не пройдёшь. Только тебе не простую чагу надо искать – грозовую.
– Что за чага такая? – озадачился Ермаков.
– Грозовая супротив обычной в разы сильней будет. Запеклась в ней небесная сила от огненной стрелы. Редкая, но найти можно. Полоснёт молния по берёзе, иное дерево в дугу изогнёт или вовсе спалит, а на другом лишь подрежет кору. Залетит в эту ранку семя чаги, и чудной целительной силы гриб народится. Ты смотри, присматривайся, верь и найдешь, правильной тропкой пойдёшь, ноги сами выведут. Повезёт, так метров через сто обнаружишь чёрный гриб, а нет, так и чёботы износишь, а не дастся она тебе…
Рассказав, как точно опознать чагу, раскрыв секреты редкого растения, какие не найдёшь и в самой толстой энциклопедии, старик отправился восвояси.
В этом лесу деревья мирно уживались между собой: в ложбинах ивы и вербы переплелись стволами и ветками, поделили пригорки смолистые можжевельник и пихта; среди колючих елей, собравшись небольшими группками, водили хороводы белоствольные берёзы. С северной стороны одной из берёз обнаружил Дмитрий чагу: чёрная, как сажа, с рыжими подпалинами по краям, она выпячивалась на стволе неровным наростом.
Нашёл и обрадовался Ермаков: «Значит, не обходит и меня стороной удача!» Примерился: высоковато, рукой не дотянуться до гриба. Подтащил валежину, подставил к дереву, чтобы сподручнее было карабкаться. Полез в верхотуру, но не выдержала подпорка, переломилась трухля на куски, уложила под дерево неуклюжего добытчика, «причесала» слегка по затылку одним шершавым ошмётком, а другой кусок, с чёрными отметинами на коре в форме глаз и с жёлтым раскудренным торцом, умостила в руках мужика: «На, мол, покачай, полюлюкай лесного ребятёночка». Отложил Ермаков аккуратно лесного пасынка, что в родню набивается, на моховую подушку, потёр ушибленное место, глянул ещё раз внимательно на примечательный чурбачок, глаза в глаза: «Вдруг оживёт?» Потом соизмерил собственное воображение с реальностью, и беспричинный хохот пробрал, да такой простецкий, вольный. Отсмеялся Дмитрий и не удержался: без городской цензуры, без множества перекрещивающихся человеческих взглядов взял и зачудил, закричал во всю глотку первое, что на ум пришло, какую-то невнятную сумасбродину…
Отшутился, отбалагурил Ермаков, встал на этот раз, видно, с той ноги, а потому, соорудив подмостки покрепче, достал всё ж таки чагу. Вскорости повстречал Егор ещё берёзовый гриб, срезал, а остальные стал пропускать, искал особенный, грозовой. Но никак не встречалась чага, та, приметная, про которую говорил старый грибник…
«Ну что же, приветил, не отверг лес. Пора и честь знать. Возвращаться буду не пустой. А про грозовую чагу, скорее всего, выдумал дед, похожа больше его история на сказку», – когда солнце покатилось под горку, а деревья всё дальше стали отбрасывать свои тени, засобирался Дмитрий в обратную дорогу. Присел напоследок искатель на встречной колдобине, разулся, разоблачился, гудят от долгой ходьбы ноги, ломит от непривычной нагрузки тело... и неохота трогаться с места, разомлел, разнежился в лесной свободе: в таинственных тактах и ритмах раскачивались кроны деревьев, щебетали-спевались в многоголосый хор птахи, какая-то желтокрылая пичуга настойчиво звала-выводила: «Мить… Мить… Мить…» «Давно меня никто так не называл – Митя, когда-то друзья-приятели. Раньше и мать через каждое слово Митей звала… ласково... кануло, видно, в прошлое детство, сторожится родительница моей чрезмерной городской помпезности…», – завспоминал-задумался Ермаков.
Вдруг из-за спины человека раздался протяжный и раскатистый перестук, повторился и удивительно мелодично загулял в глубине леса. Был этот звук какой-то осмысленный, одухотворённый, будто это развесёлый-разудалой скоморох или не жалеющий ног чечеточник, не гоняясь за мировой славой-известностью, на обычной лесной полянке перед ромашками и фиалками, выдаёт-заламывает себе в утеху задиристые кренделя.
И с таким вдохновением-задором плясал артист, что, казалось, нашёл он в округе признание: откликнулась на стук, засветлела берёзовая роща, небо покрылось самой яркой лазурью. Забыв о первоначальной цели визита в лес, непременно захотел Дмитрий хоть краем глаза глянуть на чудо-плясуна. Прямо босяком, ощущая приятную прохладу земли, отправился разгадывать лесную загадку…
Редкий дятел-желна, одетый в чёрный фрак композитора не ради живота, а чтобы всегда играла, не пропадала волшебная музыка, бил-барабанил по разнокалиберным деревьям. То взвивая, то замедляя темп, дирижируя клювом, как нотной палочкой, нарезав очередной круг среди ёлок, сухостоин и заброшенных пней, птица раз за разом возвращалась к старожилу-оскорю. Одинокий размашистый тополь, какой век охраняющий изголовье ручья, пробудился, ожил, зазвучал на весь лес.
Установив действительный источник звука, Дмитрий удивился и теперь не поверил, что бездушно и бессмысленно древо: «Нет, просто не пригляделись люди как следует, не поняли, не разговорили, не вошли в доверие (хотя о чем ему, мудрому дереву, с нами лясы точить), а наверняка где-нибудь за слоем грубой пробковой коры и луба, да хоть у того же самого заматеревшего комля, бьётся неравнодушное ко всему сердце».
И куда вся серьёзность и разумность подевалась у человека? Не удержался Дмитрий, раскинув руки в распятье, пошёл навстречу, обнял оскорь, прильнул щекой, открылся-доверился, а дерево не отторгло, заурчало в утробе: то ли усиленно затекли-забродили в его недрах целебные соки, то ли аукалась-отзывалась земная живительная сила.
Поднял путник голову к пышной кроне с признательностью-с благодарностью, а тебе, пожалуйста, новая милость: нижняя толстая ветвь-рука оскоря указующе протянула куда-то свои персты. Посмотрел в том же направлении Дмитрий и обомлел: на зелёном фоне выделялась своей белоснежной фатой, невестились одинокая берёза, словно обручилась с кем-то и теперь, какой год никого к себе не подпуская, ждала суженного. Берёза, да ещё с необычным стволом-зигзагом. А на месте изгиба ствола образовалась здоровущая, с медвежью голову, темнее ночи, зрелая, шершавая, бугристая, бородавчатая – грозовая чага! По божьему уразумению, не прятался, не маскировался, не приноравливался к белесому цвету коры, обозначился хозяином гриб силы и долголетия.
Нет такой, даже самой неприметной былинки-травинки или махонького жучка-паучка, кого обошла бы вниманием, не наделила бы сокровищницей природа. Дарит она всем по особым замыслам, с предназначением: одному – твёрдость и отвагу, другому – мягкость и кротость, кому – красоту и привлекательность, кому – мудрость и долголетие…
С каким-то внутренним страхом, боязливостью, срезал грозовую чагу Дмитрий и не зря переживал-сторожился. Лишь немного отошёл человек от берёзы, как помчалась за ним погоня – синеву небосклона закрыл своими телами табун бешено несущихся смурых, гривастых скакунов. Разгневался, раздосадовался высокий властитель, задетый за болезненное: «Неужто нашёлся смельчак, кто нарушил своим поступком размеренный ход вещей, случайно ли, нарочно ступил не в то место, сорвал запретный плод…» Нерв неба оголился, обнажился и вспыхнул золотом – огненная стрела впилась в землю да так, что заходила-задрожала земля, и, выказав свою недюжую силу, непобедимость, громогласно захохотал за тучами могучий владыка…
Полосовала, кромсала-кроила, переделывала на свой лад округу небесная сила. Кого-то лишь пужала, остерегала, кого присмаливала, выжаривала всю напраслину, тасовала-меняла: бездушие на горячность, чёрствость на мягкость, лёд на пламя…
Вжимая голову в плечи, вздрагивая от каждого нового удара молнии, пятился, отступал Ермаков, но не бросил поклажу с чагой. Когда гроза била совсем рядом, запинался, падал в раскисшую землю, оправдываясь, шептал: – Не для себя я…
Потешив самолюбие, посчитав, что довольно – хватит лёгкой взбучки с этого несведущего и сиротливого путника, направил громогласный правитель резвый бег небесных скакунов по новой высокой дороге. На пути Дмитрия вновь заиграло солнце, а пока он дошёл до Ильинки, успело и всего просушить.
– Сынок, садись, сейчас картоху есть будем, – слово он отлучился из дома всего-то на пять минут, позвала Вера Тихоновна к столу. Пробудился-заиграл румянец на щеках матери, ловчее стали движения, счастливыми, полными тепла и любви глаза, будто передалась ей целебная сила от чаги, ещё тогда, как только прикоснулся сын в лесу к редкому грибу.
Ел Ермаков и не мог наесться. Необычно сладка была жёлтая рассыпчатая картошка, сочны и румяны пузатые помидорки, гостеприимен и хлебосолен родительский дом.
Tags: Проза Project: Moloko Author: Жекотов Юрий