Собирая из сундука чистое белье, Матрёна наказывала в дорогу:
– Аккуратней там, слушай его боле.
Спохватившись, перепугалась даже:
– Да ведь нельзя тебе много пару-то, в положении, да с дороги! Иди луччи ты первый, – и толкнула Елисея к выходу, снабдив узелком с исподним.
Посуетившись возле стола, прибрав посуду, пошла к божнице, рассказывая Богу, поди уж в третий раз, что дочка дома, со слезами помолилась:
– Слава тебе, Господи!
Вы читаете продолжение. Начало здесь
А за спиной крестилась на родные иконы и Пашка. Приобняв мать, спросила тихонько, оглянувшись на печь, где притихла Анютка:
– А вот ты веришь, мама, что Он там есть?
– Есть-есть! Даже не сумлевайся!
– Я ведь тоже в Бога поверила. Уезжала комсомолкой, а вернулась верующей, – неожиданно призналась она, вспомнив, как в штыки воспринимала мать её комсомольские посиделки и собрания.
– Слава те, Господи! Я давно тебе говорила, что зря вы тут отшатнулись от Бога. Мало ли чо в вашем консомоле скажут? Потому тебе тогда крестик и надела, – шептала она дочке, трогая рукой крестик на тоненькой Пашкиной шее.
– Да я сначала не обращала на него внимания: крестик да крестик. Пока учили нас в училище, вроде не до него было. Да и фронт далеко. А как приехали туда да попали под первую бомбёжку! Мама! Как же это страшно! – заметалась Пашка у окошек, заново переживая первый свой ужас и страх:
– Испугалась я, струсила! Вжалась в окопе в землю, фуфайкой голову прикрыла, руками, лежу, реву. Прошу Боженьку: «Господи, сохрани, не дай в первый день помереть». И пронесло. И так каждый раз: обстреливают, когда волочу их, раненых-то, плачу бывало, что силы мало. Мужики попадаются один крепче другого. Упираюсь и тоже: «Господи, помоги! Спаси и сохрани».
– Вот-вот! Чо тебе и говорила! И ладно, што так, – обнимая Пашку, снова и снова разглядывая её – новую, родную и чужую одновременно.
– Вот и обходилось как-то. Когда Колю-то своего волокла, думала, с ума сойду – больно уж рана тяжелая была. Волоку, молюсь и маюсь – неужто не смогу? Бывало ведь, что тянешь его, тянешь, утешаешь, а он... умер... Но вот обошлось.
– И слава Богу! Я Его тоже тут просила. Он уж, однако, от меня пристал, больше с ним и говорила, чем с людя́ми, – виновато призналась мать Паше.
А Пашке хотелось рассказать матери самое, как ей казалось, главное:
– Однажды в госпитале нашла я книжку разорванную. Стала разглядывать, а это молитвенник. Немного листочков осталось, большую-то часть раненые растеребили, наверное, скурили. Госпиталь большой – в кулацком доме на два крыла. Школа там до войны была.
И вот однажды налетели два «юнкерса» и давай утюжить деревеньку, где госпиталь размещался. Одно крыло накрыло бомбой! Мамоньки мои! А у нас в основном неходячие, даже не выбежишь! Давай я листочки с этими молитвами вырывать, на раненых раскладывать, кричу им: «Молитесь! Молитесь Христа ради! Может, отнесёт Господь!», – кажется Пашке, что в ушах тот самый вой от приближающегося «Юнкерса». Упала лицом в спасительные материнские колени и закрыла уши, чтобы не слышать ничего из того страшного дня. Гладит испуганная Матрёна растрепавшиеся короткие волосы и шепчет привычное «Осподи Исусе», боясь даже представить себе те самолёты, беспомощных раненых и мечущуюся среди них дочку.
– И всё, – потихоньку успокаивает в себе Пашка воспоминания. – Мам! – опять заметалась по тесной кухоньке: – Улетел фашист, змеюка подколодная. А тут с улицы санитары прибегают, мол, наши зенитчики один самолет сбили за рекой. Как мы радовались, мама! А я потом раненым говорю: не теряйте листочки-то мои, с молитвами. Носите с собой. Он, поди, спас. Политрук один там был, раненый, нога по колено оторвана. Всё воспитывал меня, что негоже креститься комсомолке. А тут плакал и благодарил меня за молитву. Домой говорит, детям увезу, расскажу. Молился, мам, как миленький! Думали ведь, что всему госпиталю каюк придет.
Сама того не замечая, Паша металась между столом и печью, стремясь передать ту радость, что охватила всех после счастливого спасения от неминучей, казалось, беды.
Поддерживая рукой живот, вернулась к главному:
– А потом-то, мама, как поняла, что ребеночка жду, так, как только минутка свободная, молитвы шепчу. Какие вспомню, какие сама сочиню. Хоть и минуток-то там свободных не сильно довелось увидеть.
– Вот и слава Богу, что тако просветление-то у тебя. И не переживай. Вырастим ребятёнка. От нас тебе поддержка токо будет. Ребят нету теперь, – горестно мотнула головой и поджала губы, теребя краешек фартука.
Пашка пытливо глянула на Матрёну.
– Нету, – просто и буднично подтвердила Матрёна. – Знаю, конечно, что сгинули. За деда боялась, думала, хватанет сердце где-нибудь в лесу и не выползет. Лёхко ли – сразу две похоронки. Захватался за сердце сразу. А сёдни-то, вишь как с тобой летает, как на крылушках. А то нянчились тут друг с другом. Он меня караулит, я его. А тут вон какое нам счастье, двойное пришло! Зыбочка ваша на вышке лежит, а я песни ребятёнку петь буду.
И совсем уж неожиданно тоненьким срывающимся голосом запела ту песенку, что будто вчера звучала в Пашкиных ушах: «Наша деточка в дому, как оладушка в меду».
– Как оладушка в меду, сладка ягодка в саду – потихоньку заподпевала и Паша. Анютка тут же рядом подсела, баюкая свою куклу:
– Мамке радость, бабке сладость
Деду аленький светок.
Окутанный паром, ввалился дом Елисей, шумно нахваливая:
– Браааво распелись! Дуйте в баню. Голоуши не выскакивайте, шаля завяжите! Анютка! Подсоби там Паше-то. Да пригляди ладом за ей.
Проводив девчат глазами, устало опустился на лавку у печи, вытирая пот с лица:
– От бабам-то щас разговору будет, про Пашу. А и Бог с ними. Умный промолчит, дурак осудит, а нам всё в жизни надёжа новая – ребятёнок.
– Всё одно, Лисеюшка, – вздохнула жена. – Да хоть пять раз она в подоле принеси – лишь бы сама живая. Как гляну, какая она стала – усталая, смученная. Страшно становится, что она там перетерпела. Теленочка с тобой от коровы волочим да запинаемся. А ей здорового мужика вытащить надо. Да не одного... Господи, твоя воля, за што такое наказание бабскому роду?
– Не говори, Мотя. Как они дюжут, наши бабы? Голодные, полураздетые. А норму давай! А попробуй ее не дай. Да как им дожить-то до мужиков своих, – со злостью на фашиста ковырял и ковырял Елисей Иваныч драные валенки, вытирая всё еще катившийся после бани пот со лба. Горели обутки на солдатках, как на огне, хорошо, хоть подшить ещё было кому.
Немного погодя с новой порцией морозного пара ввалились в дом румяные, как матрёшки Паша и Анютка. Паша обессилено уселась на лавку у входа, широко по-бабьи расставив ноги, на которые заметно уже спадал живот. От влажного пота исподняя рубаха промокла и отчетливо за нею просматривался шишковатый пуп. Паша поддерживала живот руками и улыбалась:
– Как хорошо, когда не чешется тело! Не верю, что исподнее чисто! – шептала она, боясь нарушить свою банную идиллию, поглаживая живот руками. – Тять, а банька-то, как прежде, горячая да духмяная. Травы по-прежнему собираешь?
– А куды деваться? Из лекарств в деревне ничего нет. Да и фершала уж второй год нет. Анна Васильевна, как сын и муж погибли, уехала к своим. Травушкой и живём, хвори лечим. Хины нам оставила, тоже от всех болезней, – начал было Елисей.
Матрёна оборвала:
– Всё ладно у тебя? Не перепарилась? Но и ладно, ложись доча, отдыхай, его не переслушаешь сейчас. И я пойду помоюсь, соседку с ребятней позвала. Вы не ждите меня.
Обняв Анютку, Паша ушла за занавеску, где загодя Матрёна настелила постель.
Засыпала Пашка к ночи чистая, в родительском дому. Жмурила счастливо глаза и все не верила, что она во всём выстиранном, что не ухнет где-то над головой снаряд. А острожные шаркающие шаги возле печки и вовсе делали войну какой-то далекой и нереальной.
Когда мать ушла, Паша прислушивалась к толчкам в глубине своей, улыбалась, гладила островерхий живот крепкими шершавыми ладошками и шептала во тьме: «Понежься в тепле. Вот ты и у бабушки, солдатик мой маленький. Есть, видать, Господь-то на небушке. За папку нашего помолимся». Засыпая, нашептывала раз за разом:
– Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речёт Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое. Бог мой, и уповаю на Него... Уповаю на него...
С утра Матрена, прикрыв запоном чугунок распаренного в печке с ночи варева, метнулась через дорогу – к соседке Дарье. У той уж и мужик погиб, и сын. А ребятишек – полные лавки вокруг пустой столешницы.
– Ой, спаси Бох тебя, милая ты душа, сколь раз уж выручишь да выручишь, – всхлипнула соседка, учуяв в стылом воздухе аромат мясного варева.
– Ешьте, мой добыл зверей. Ливером маленько разжились, разрешили бригаде.
Заметив робость соседскую, прикрикнула даже.
– Ешь сама, ребятишек корми ладом. Ой, а у нас ведь радость какая – Паша наша домой вернулась!
– Да неужто! Ой, слава тее, Господи! Слава тее, Господи, – перекрестилась Дарья, а руки до лба не донесла, трясутся и падают безвольно – своих сразу вспомнила, не вернувшихся.
– Ишь чо. Руки до лба силы нету уж донести, – горько заметила Матрёна. – Покорми, да собирайся к нам – Пашу встретить.
А Пашка всё ещё беспробудно спала в родительской кровати, укрытая для верности поверх одеяла батькиным тулупом. Промёрзла дорогой, на чём только не добиралась до родной деревни из Читы. А как поезд прошел мимо Петровска да Яблоневой, так впору выскочить в окошки да через хребет бежать. А сегодня с утра, казалось, даже дверь старалась не скрипеть, хоть и ходьбы хватило Матрёне: гоношила из скудных своих припасов стол.
К обеду в дом насобирались бабы с улицы. Обнимали Пашку, тискали, ощупывали глазами и её саму, и гимнастерку с «Отвагой». Все вместе подладили стол и расселись. В кои-то века радостная весть – живой солдат с фронта пришел, пусть и бабского роду. Штаны – солдатские, мужицкие. А рубаха сверху – широкая, охватистая, бабья – прикрывающая извечное женское, округлое. Не весточкой скорбной в дом пришла и не письмом коротким. Настоящая, живая!
Пробовали немудрящее Матрёнино угощение, картошку с солёным диким мангыром и расспрашивали Пашку.
– Холодно там? Одёжу-то тёплую вам давали? – спрашивала бабка Анна.
– Орден-то за чо дали? – перебивала Вера.
– Раненых я с поля боя вытаскивала, Вер.
– И сколькех ты вынесла? – неверяще переспрашивала почтальонка Рая, склонивши голову набок и так вот, искоса, глядя на низкорослую Пашу.
– Не считала. Правда, не считала. И не орден это, медаль. Под Сталинградом вынесла больше 20 человек за бой.
– А круглая-то стала... – понимающе начала Рая.
– Да помолчи ты, приметливая, – одернула Раю бабка Анна. Паша, прихватив гимнастерку с сундука, выскользнула за занавеску, переодеться.
В дом, брякая подмерзшими костылями, вошел недавно вернувшийся с фронта Ганька. Был он самым первым в деревне возвратившимся с войны солдатом, живым и почти что здоровым, по нынешним меркам, протезная деревяшка вместо ноги не в счёт.
– Здорово, хозяева, – разулыбался вошедший и Елисею, и всему бабьему царству.
– Здоровей видали, – не утерпела, ковырнула Рая, поглядывая на деревянную «ногу».
– Здорово, Ганька. Ну, как ты? – засуетился Елисей, пододвигая Ганьке стул, и попутно освобождая его от старенького пальто и солдатской шапки.
– Да живу помаленьку, только вот обрубок мой постоянно ноет. Интересно дело: нога под Ленинградом. А ноет тут... Матушка мне заговоры какие-то читала, чтобы не мерещилась нога, да не помогает. Даже зудит, зараза, коло пятки. А ей же нету, – удивлялся Ганька, поглаживая деревянную свою «коленку»
Всезнающие бабы загалдели: – Какие заговоры! Надо богородскую траву пить да хмель, чтоб спалось спокойнее.
Елисей, сворачивая Ганьке самокрутку с привозной махры, рассказывал громко, стараясь, чтобы слышала за занавеской Пашка:
– Ганьку-то с фронту привезли месяца три назад, медсестра сопровождала. Думали все, что не жилец больше Ганька, но организма взяла своё – одыбал парнишка.
– Правда, новая нога не выросла, худо заживает: скриплю зубами по ночам, кручусь на постели. И эдак повернусь, и так – всё ноет, да стреляет, – жаловался Ганька, поддымливая с Елисеем по очереди в приоткрытую топку.
– Ну, здорово, солдат! – Ганька разулыбался вышедшей к гостям Пашке, а та, обнявшись с ним, бережно усадила его снова на табурет:
– Здорово, здорово, служивый! Эх ты, родная солдатская душа! – приобняла его вихрастую голову. – Мам, чего ж не угощаете соседок?
Матрёна, спохватившись, стала приглашать женщин за стол:
– Угощайтесь, чем богаты, тем и рады.
Неторопно бабы двинулись к столу, но степенность порушила Рая: круто развернувшись у стола, запела частушку, пытаясь разношенными валенками выбить дроби в аккурат возле Ганькиной деревяшки:
– Девочки, девчоночки,
Не будьте гордоватые,
Любите ранетых солдат,
Оне не виноватые!
За столом пробовали Матрёнину капустку. Робко брали по крошечному ломтю солдатского хлеба, нюхали. Заслезились глаза у солдаток Дарьи и Анны: «Настоящий хлебушко-батюшка... С нашим-то не сравнишь, с мёрзлой картошкой, да с мякиной».
Налегали на ливер, который редко-редко перепадал от добытчиков фронтового пропитания. А Пашка ещё и угостила всех из санинструкторской фляжки. Задохнулись-заподкашливали бабёнки, сраженные солдатским лекарством. От повторного глотка отказались – порешили мужикам, которые не уместились вместе с ними, оставить на второй стол.
– Вот и радость нам нечаянная: солдаты пришли. За Победу, бабоньки, пусть поскорей приходит, – провозгласила тетка Дарья, бригадирша колхозная. – За солдатиков наших, Пашу и Ганьку! – охнув от неожиданной крепости, скомандовала: – Надо нам Ганьку-то прикрепить за кем-то, а то уташшут в соседнюю деревню, там с мужиками совсем беда.
Вера, раскрасневшаяся от жара печки и от грамульки спирта, метнулась в запечку и неожиданно даже для самой себя обняла Ганьку:
– Я думаю, за мной его закрепим, – расхохоталась в самое его ухо, разгоревшееся от близости печи и ещё более опасной близости Веры.
– Да ты сдурела, чо ли? Ты ж его приспишь! Погляди, какая ты, и какой Ганька! – аж подлетела с лавки Рая.
– А я его аккуратненько, в зыбочке держать буду, – озорно рассмеялась Верка. – В зыбке буду баюкать, валенки ему куплю!
– Всё б надсмехались, дядя Лисей. Никакой сурьёзности! – пытается сурово отвертеться от горячих Веркиных рук Ганька.
– Ганька! Да у ей сурьёзности эвон, целая запазуха, куда сурьёзней-то! – приобняла Верку Дарья, казавшаяся супротив крепкой девахи воробейкой.
– Ну да, Вера! Мы бы с тобой покрупней ребят с поля боя уволокли. Весу в тебе поболе, чем моего, – с грустью улыбнулась Пашка.
– Паша, доча. А ты приглядывалась к им, раненым? Наших-то там не видала? – заглядывая в глаза, спросила тетка Анна, с такой надеждой всматриваясь в Пашу, в её руки, будто уже видела там в них кого из своих мужиков.
– И правда, доча? У Анны-то трое там. Может, видела? – и все бабы подались лицами к Паше, цепляясь за каждое движение бровей, рук, глаз: только бы не пропустить весточку, которую она сообщит.
– Может, Паш, моего видела, – туда же встряла Рая-почтальонка.
– Не, миленькие мои. Если б кого видела! Это ж счастье-то какое, земляка своего увидать, – отвечала Пашка.
Про то, что все раненые чаще всего в крови, и не видать ни лиц, ни глаз, рассказывать не стала, чтоб не тушить те искорки, что горели в глазах у каждой соседки.
– А твой-то мужик фронтовик? Воюет? Или дохтур?
– Да не муж он мне. – Пашка не стала кривить. – Земляк он наш. Из Читы. Вытащила из-под огня, собой закрыла. Под Прохоровкой это было. Слыхали, может? В июле сорок третьего. Меня тоже тогда ранили. Лечились вместе в госпитале, уж больше года назад. Жалел всё, что не он меня спасал, а я его. Говорит, не бабское это дело война, дома я должна быть. Вот и списал нас, к дедушке с бабкой, подчистую, – улыбаясь, виновато оглядела всех в застолье.
– Поди, и женатый? – зазмеила и без того тонкими губами Рая.
– Женатый, – отрезала Пашка, не пряча глаз. Понимала, что в своей деревне этот вопрос зададут первым. Непривычно отрезала, по-мужицки. До войны тихонькая да мягкая была, как трава у берега.
– Вот какое тебе дело, а? Человек токо с дороги. А ты к ей в душу лезешь! – заступилась за Пашку Дарья.
– Вот-вот. Так вот медали и зарабатывают, – понимающе кивнула Рая. — Командирчик какой, при должности, женатый. Тут тебе и «Отвагу» на грудь, и отпуск со списанием. Кому война, а кто коло чужого мужика под бочком полёживал.
– Помолчи! – как кнутом стеганула Дарья.
– Ты мне, бригадир, не затыкай рот. Ишь, героиня приехала, с брюхом. Мы думаем, они там воюют, жилы тут рвём, – с каким-то остервенелым повизгиванием выкрикивала почтальонша. – А некоторые по чужим мужикам воюют.
– Ты-то рвёшь? – тут уж понесло Дарью, с малолетства света белого не видевшую из-за работы.
– Помолчи уж. То шшитоводствовала, а то вот почтой заведуешь. Ни на лесу, ни коло быков не чертоломила. А твоего мужика ни в войну, ни без войны никто не заберет. Кому он нужен-то, чучело поперёшное!
Бабы за столом загудели, кто-то жалостливо поглядывая на Пашку, кто-то на разбушевавшуюся почтальонку.
– Знаешь, говоришь, как медали зарабатывали? – Пашка чуть отодвинула стул от столешницы и встала, прикрывая ладонями живот. Показалось, что накрыло её взрывом, и сразу и не понять, живая она или нет, гулко ухает в ушах стук собственного сердца, и в голове гул, как от авиабомбы:
– Твоего, говоришь, не видала ли? Твоего? Да вы знаете, каких я там их видела? Лица нет, кровь и земля. Рук иногда тоже нет, или ног. Кишки на полметра, вперемешку с землей... Орёт он дурным голосом. Мамку зовет. И не поймешь порой, старик или молодой. Волочишь его, бедненького. А тебя в пути еще пару раз то минами накроет, то с танков, или того страшней, с самолёта... И кажется, нету этому ни конца и ни края. И что кругом только те, кто орут и молят: «Сестричка». А вы представляете, как это – тащить мужика, который тебя тяжелее, когда в тебя ещё и стреляют?
Пашка уже не говорила, а шептала свистящим тихим шепотом, от которого всем стало не по себе:
– А вы знаете, как это – лежать в окопе, в мокром снегу, когда на тебе месяцами не стиранная одёжа? Когда вши пилотку на голове подымают? Когда телогрейка колом от чужой крови?
Молоденькая Верка (когда Паша уходила на фронт, Верка была совсем дитём), вдруг крикнула:
– Помолчи, тетя Рая! Паша! Рожай, миленькая моя! Рожай! От кого хочешь, лишь бы родился кто. Тебе еще повезло. А мы-то от кого рожать будем? – слезы полились по щекам речкой, заголосила. – На всю деревню мужиков четыре старика да три фронтовика! Пацанов с быками до полусмерти на пашне с десяти лет заездили. А придет ли ещё кто домой? А кто потом поля-то наши пахать будет? Тётя Рая? Ты? Дак ты старая будешь! Не слушай ты их, – обняв Пашку, Верка разрыдалась.
Все знали, что похоронка на её ухажера довоенного – Кольку, пришла в деревню с месяц назад. И девятнадцатилетняя Верка вдруг стала старше. Ямочки на щеках превратились в темные впадины, а глаза уже не блестели искорками, как они блестели всякий раз, когда она была рядом с Колькой. Даже косы, которые раньше были вокруг головы задорной «корзинкой», казались сейчас тяжелой спутанной веревкой вокруг шеи.
Пашка бросилась за занавеску. Сняв гимнастёрку, легла на кровать и закрыла уши ладошками, чтобы не слушать разговоры.
Продолжение здесь
Начало здесь
Tags: Проза Project: Moloko Author: Чубенко Елена
Рецензия на книгу этого автора здесь