Многие полагают, что история — это область знаний. Если бы! История — это то, что человек находит и признаёт в прошлом. И не более того! А всё почему? Потому, что знаем о своём прошлом крайне мало. Показательное подтверждение этого вывода можно найти в «Примечании о памятнике князю Пожарскому и гражданину Минину», где Александр Сергеевич заметил по поводу деталей одного исторического эпизода:
«Надпись Гражданину Минину, конечно, не удовлетворительна: он для нас или мещанин Косма Минин по прозванию Сухорукой, или думный дворянин Косма Минич Сухорукой, или, наконец, Кузьма Минин, выборный человек от всего Московского государства, как назван он в грамоте о избрании Михаила Фёдоровича Романова. Всё это не худо было бы знать, также как имя и отчество князя Пожарского. Кстати, недавно в одной исторической статье сказано было, что Минину дали дворянство и боярство, но что спесивые вельможи не допустили его в думу и принудили в 1617 году удалиться в Нижний-Новгород. — Сколько несообразностей! Минин никогда не бывал боярином; он в думе заседал, как думный дворянин; в 1616 их было всего два: он и Гаврила Пушкин. Они получали по 300 р. окладу. О годе его смерти нет нигде никакого известия; полагают, что Минин умер в Нижнем-Новегороде, потому что он там похоронен и что в последний раз упомянуто о нём в списке дворцовым чинам в 1616». (Выделено Пушкиным. — А. Р.)
В продолжение этих размышлений Пушкина напрашиваются быть поставлены его «Замечания об русском театре», та их часть, где он отвечает на свой же вопрос «Что такое наша публика?» Потому, что приходится признать: театральная публика в основе своей мало отличается от читателей, рассуждающих об очередной журнальной публикации или вышедшей в свет новой книге:
«…довольно будет, если скажу, что невозможно ценить таланты наших актёров по шумным одобрениям нашей публики.
Ещё замечание. Значительная часть нашего партера (то есть кресел) слишком занята судьбою Европы и отечества, слишком утомлена трудами, слишком глубокомысленна, слишком важна, слишком осторожна в изъявлении душевных движений, дабы принимать какое-нибудь участие в достоинстве драматического искусства (к тому же русского). И если в половине седьмого часу одни и те же лица являются из казарм и совета занять первые ряды абонированных кресел, то это более для них условный этикет, нежели приятное отдохновение. Ни в каком случае невозможно требовать от холодной их рассеянности здравых понятий и суждений, и того менее — движения какого-нибудь чувства. Следовательно, они служат только почтенным украшением Большого каменного театра, но вовсе не принадлежат ни к толпе любителей, ни к числу просвещённых или пристрастных судей.
Ещё одно замечание. Сии великие люди нашего времени, носящие на лице своём однообразную печать скуки, спеси, забот и глупости, неразлучных с образом их занятий, сии всегдашние передовые зрители, нахмуренные в комедиях, зевающие в трагедиях, дремлющие в операх, внимательные, может быть, в одних только балетах, не должны ль необходимо охлаждать игру самых ревностных наших артистов и наводить лень и томность на их души, если природа одарила их душою?»
Для Пушкина читательская публика сродни театральной публике. Одна готова восхищаться: «Как она танцует — похлопаем ей — вызовем её! она так мила! у ней такие глаза! такая ножка! такой талант!..» Но довольно будет, если сказать, «что невозможно ценить таланты наших актёров по шумным одобрениям нашей публики».
Другая своё мелкомыслие и невежество выражает языком пьяного семинариста, полагая, что «нововведения опасны и, кажется, не нужны». «Как старушки бранят повес франмасонами и волтерианцами — не имея понятия ни о Вольтере, ни о франмасонстве», учиняет строгий суд произведениям, носящим на себе печать уныния или мечтательности. И, наоборот, рада, если находит своё сходство с персонажем «чем бы то ни было, мнениями, чувствами, привычками — даже слабостями и пороками».
С глухотой и слепотой публики Пушкин столкнулся по выходе «Истории Пугачёвского бунта». Книга лежала на прилавках — её не покупали. Это был тяжёлый удар для автора. Позже, в знаменитом письме 19 октября 1836 года, из которого любят цитировать слова: «…клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал», он напишет П. И. Чаадаеву:
«Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние» (фр.).
Нет, с критикой, нередко странной и тенденциозной, Пушкин уже встречался, но с равнодушием… И дело вовсе, как можно подумать, не в авторском самолюбии. Равнодушие было проявлено к выведенному из небытия значимому для страны историческому периоду. Публика, даже та её часть, что именовала себя просвещённым обществом, не устремилась читать и обсуждать книгу, содержащую исторические и нравственные уроки событий, ещё вчера бывших секретными.
Произошло то, что в «Борисе Годунове» он заключил в два крылатых слова: «Народ безмолвствует». Как тут ни вспомнить знаменитые его строки «(Из Пиндемонти)» («Не дорого ценю я громкие права…»):*
…Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не всё ли нам равно?
* Стихотворение написано 5 июля 1836 г. При жизни поэта напечатано не было. Ссылка на Пиндемонти — мистификация из цензурных соображений.
Об этом можно говорить определённо: две ключевые строки содержат не досадную горечь. К Пушкину приходит отрезвление и прозрение, что, с одной стороны, просвещённое общество не проявляет интереса к природе поведения народа, почему он идёт на бунт, бессмысленный и беспощадный. С другой стороны, просвещённое общество не волнует поведение народа, когда и почему он безмолвствует.
Пушкин понимает, что обе крайности не способствуют развитию страны. Тут надо согласиться с мыслью, что автор уже написанного «Бориса Годунова» прекрасно осознавал порочность любого насилия в истории и над историей. Собственно, «Борису Годунову» тоже не суждено будет иметь какого-либо успеха по аналогичной причине. Его не понял и «свой брат» — писатели, таких было предостаточно.
Уважаемые читатели, голосуйте и подписывайтесь на мой канал, чтобы не рвать логику повествования. Буду признателен за комментарии.
И читайте мои предыдущие эссе о жизни Пушкина (1—117) — самые первые, с 1 по 28, собраны в подборке «Как наше сердце своенравно!»
Нажав на выделенные ниже названия, можно прочитать пропущенное:
Эссе 58. Пушкин Вяземскому: «У моей мадонны рука тяжеленька»
Эссе 59. Александра Фёдоровна занималась, назовём вещи своим именем, сводничеством
Эссе 60. Пушкин: «…не прибавляй беспокойств семейственных, — не говоря об измене»