Найти тему
Издательство Libra Press

Автобиография Марии Ивановны Гоголь (матери писателя)

Мария Ивановна Гоголь (Косяровская)
Мария Ивановна Гоголь (Косяровская)

В детстве моем только и знала я дедушку, отца (Иван Матвеевич Косяровский) моего родителя, наслышась о нем так много от родных особ. Он умер, когда я была одного году; дальше, по детской моей бездонности, тогда не приходило на мысль расспросить, а теперь и не у кого уже расспрашивать.

Мне говорили, что мой дед уважаем был всеми не по одному только уму, но по добрым качествам его души и благородству его поступков. Он имел двух сыновей и двух дочерей, чин имел коллежского асессора, наследственного имения имел 60 душ на реке Голтве, в 7 верстах от нашей Васильевки; и мне виден его ум, потому что он доставил своим детям порядочное воспитание тогда, как луч просвещения не касался еще нашей Малороссии.

Отец мой о многом имел сведение; при других науках учился юриспруденции. Первый раз женился он на дочери бывшей фрейлины Зверевой (не на Марии ли Петровне Фромандиер?), будучи в Петербурге с полком своим. Жена его была красавица и добра, как ангел.

Она была 16-ти лет и любила своего мужа до обожания. Родители ее поручали зятю единственное сокровище на земле (больше детей у них не было?) и, отдавая палку оправленную в золото, мать сказала: - Вот вам, Иван Матвеевич, палка на вашу жену, если она когда-нибудь осмелится ослушаться вас.

С таким условием отец мой не хотел принимать палки: но жена с улыбкой взяла. Эта фраза, сказанная матерью, любящей свою дочь более всего на свете, осталась навсегда в моей памяти. С первых родов она умерла; за ней последовал и сын, виновник ее смерти.

Смерть ее чуть было не скосила и ее мужа; он был в беспрестанных обмороках, и когда пришел в себя, то возвратил все приданое родителям ее, которые упрашивали его оставить для памяти хотя что-нибудь из вещей ее; но он сказал, что всё будет убивать его и не мог ничего видеть.

Он просил генерала посылать его в опасные случаи, чтоб скорее прекратить свое существование, но религия поддержала его. Когда он был послан по каким-то делам по службе в зимнее время, на дороге застигла его страшная стужа; он оставался без приюта боле суток; когда его нашли, по прекращении бури, без чувств, на глазах был лед.

Поручили его докторам. По приведении его в чувство он жаловался на сильную боль головы и глаз; по долгом лечении, объявили ему (как он говорил мне), что один глаз его умер. Тогда он не мог продолжать военной службы и отправился домой. Сверстники его были генералами, а он мог служить только по штатской уже службе.

Когда он обратился уже более к Богу, и горе его начало несколько уменьшаться, он еще был довольно молод и хотя с расстроенным здоровьем, но увидел, что ему надобно иметь подругу в жизни.

Случилось ему быть в доме малороссийского помещика, имевшего 100 душ и 12 своих детей (по 6-ти сынов и дочерей; а другая такая же дюжина детей умерла), фамилия его Шостак. Это многочисленное семейство было счастливое и очень доброе. Имея способности, сыновья оставили имение сестрам и, взяв себе по одному дворовому мальчику, пошли служить; по службе были очень счастливы и по женитьбе богаты.

Из этого-то семейства Бог указал моему отцу жену, девицу 20 лет, добрую и скромную. Бабушка, оставшись вдовой, отдала все имение меньшей своей дочери - моей тетке (видно, чтоб не раздроблять имения), а другим дочерям ничего, - конечно, уже денег не было. Но они не роптали на это, были к матери очень почтительны и любили ее.

Один из братьев маменьки моей, меньшой, еще с детства, всегда задумывался, и когда его спрашивали о чем думает, то он отвечал: - Я ищу места вырыть колодезь такой, чтоб можно было черпать деньги.

И в продолжение своей жизни точно имел он большие деньги от прожектов своих, но окружен был всегда неблагонамеренными людьми, которые, получая от него по нескольку тысяч жалованья, обирали его; он, по себе судя, не подозревал их. Он брал на откупа города, и случалось у него по миллиону, и потом ровно ничего, и опять наоборот.

В одно время, имея деньги, он разослал в подарок сестрам своим по 10 тысяч, братьям по 25, а старшему брату, любящему жить хорошо, 50 тысяч, покуда не успели еще распорядиться его деньгами его агенты.

Получив от него деньги, мои родители не успели еще рассудить, как полезнее их употребить для детей, как один услужливый человек предложил отдать ему на процент, который будет платить с большой аккуратностью до востребования капитала, но мои родители не только не получили проценту, но и капитала не могли вытребовать, и бедный отец мой должен был завести иск, и весь свой век хлопотал по этому делу, всегда сам писал бумаги и при конце уже жизни получил именьице в хорольском уезде (здесь полтавской губернии) в число тех денег.

Он отдал его мне. Я землю продала, так как она была вся в лоскутках, а людей перевела в Васильевку; на вырученные за землю деньги, послушала "неопытных людей" (здесь зятя Павла Осиповича Трушковского) и завела кожевенную фабрику, на которую после (1833 г.) еще занимала деньги.

Попавшийся нам шарлатан, австрийский подданный, уверил, что мы будем получать по 8000 рублей годового доходу на первый случай, а дальше и еще больше, и такие резоны представлял, что можно было поверить: из телячьей кожи, стоящей с выделкой 1 р. ассигнациями, сшив сапоги, получается по крайней мере 8 р.

В тот год приехал сын мой и советовал нам начать с маленького масштабу; на что фабрикант сказал: - Зачем терять время даром, почему не получать вместо пяти тысяч сто? Мой сын велел ему из отлично выделанных им кож сшить на пробу сапоги и прислать ему в С.-Петербург.

Он сшил сам также отлично сапоги с золотыми гвоздиками на подошве и калоши зимние с шерстью в средине (а на лице незаметно, что они тёплые) что для военных людей было бы очень нужно.

Получив те вещи, сын мой, увидев такую изящную работу, познакомился нарочно для этого с фабрикантами тамошними, чтоб доставить нам выгоду. Они сказали, чтоб доставить на фабрику такую работу и разных ремешков в промежутки той работы, что могут и малолетние дети работать.

Нанято было сапожников 25 человек, как подскочил страшный голод; покупали хлеб по 3 р. пуд, а между тем фабрикант наш намочил кожи и сдал на руки ученикам, которые ничего не знали, а сам, набрав несколько сотен сапог, поехал продавать. Люди с ним поехавшие не знали почем продавать, а только возили куда он продал, и даже, как мы после узнали, продавал по 2 рубля и, получив деньги, на шампанском со своими знакомыми пропил (мы не знали, что он имел слабость пить).

Возвратясь, он сказал, что ездил для больших для фабрики дел, а о такой безделице он не намерен отдавать отчета и что он договорился с полковником на ранцы. Тогда я его позвала и объявила, что больше на словах не верю ничего, когда не покажет на деле.

И так как он долго не возвращался, то кожи, оставленные им, все испортились, и он бежал, и мы не знали, что с теми кожами делать; и обманул еще пять помещиков очень аккуратных и умных. Наконец умер, и столько было наделано долгов, занимая в разных руках, что должны были заложить Васильевку, чтоб с ними расплатиться, на 26 лет, и платить по 500 рублей серебром проценту.

И винокурня уничтожена, земляная мельница уничтожена для толчения дубовой коры, для выделки кож, и совершенно оставил нам расстроенное имение. Это случилось гораздо после смерти моего мужа (отец Гоголя, Василий Афанасьевич умер в 1825 году).

Родители мои болели душой о нас и потом начали болеть телом. По взятии отцом моим именьица, еще оставалось долгу 6 т. р. с процентами. У заимодавца его было много имений, и в Одессе два дома. Отец мой написал, чтоб не позволяли ему продавать домы, не удовлетворив его; но он так много, видно, им насулил, что домы были им проданы, и денег не отдал; и должно было завести дело, которое пришлось мне вести.

Присудили взыскать с членов, допустивших продать. Сенат решил в мою пользу после смерти моих родителей; те апеллировали, и опять решено уплатить мне деньги, а чрез несколько лет переделали так, что мне взыскивать самой следуемые мне деньги, что мне было невозможно: их было 15 лиц в разных местах находящихся по выходе в отставку, и поверенному трудно было находить их, разве истратив все деньги.

Я написала к сыну. Он отвечал мне: "Конечно, ваше дело правое; но вообразите, что, может быть, из обвиняемых есть такие, что вы снимете с них последнее платье, если взыщут с них деньги, следуемые вам.

А я бы советовал вам сделать так, - написать каждому из них: вы видите, что дело мое правое и решается в мою пользу; напишите мне, если вы не можете мне уплатить всех, то уплатите половину, а другую я оставляю вам; и увидите, что вы деньги половинные получите".

Но я бросила совсем это дело. Теперь же начали соседи мои меня урезонивать, зачем я оставила свое "правое" дело, чтоб опять возобновить, и я решилась передать это дело церкви: утешительно будет, если она получит и немного поправится.

Но я слишком отдалилась от своего рассказа, а хочу не упустить ничего, что касается моего сына. Отец мой, года через два после женитьбы, подал прошение на службу, - привыкнув к деятельной и полезной жизни, он не мог долго оставаться без занятия.

Здоровье его, видно, поправилось; ему открылось место в Орле; он поехал туда с маменькой моей, оставив меня полтора-месячную в доме моего деда Шостака и написав к сестре своей Трощинской (эта тетка М. И. Гоголь, Анна Матвеевна Косяровская была за Андреем Прокофьевичем Трощинским, родным братом известного статс-секретаря Екатерины Великой) чтоб приехала за мной.

Она имела только одного сына (Андрей Андреевич Трощинский), служившего в С.-Петербурге, и взяла меня с кормилицей, любила как дочь свою, и сын ее иначе не считал меня, как родной сестрой.

М. М. Зацепин. Портрет Андрея Андреевича Трощинского. 1819 г. (Государственный Русский музей)
М. М. Зацепин. Портрет Андрея Андреевича Трощинского. 1819 г. (Государственный Русский музей)

Он, приезжая домой при разных командировках, видел меня в разных возрастах, предлагал своей матери поручить меня ему (так как он был отличной нравственности, многие матери поручали ему своих дочерей вывозить на балы), чтоб доставить мне блестящее воспитание; но она не согласилась, сказав:

- У нас в Малороссии не нужно такое воспитание; пусть она будет хорошей хозяйкой, и ей будет хорошая партия. У моих приятелей есть сын, хороший молодой человек, неимоверно привязан к ней, когда бывает у меня, то всегда занимается с таким необыкновенным терпением с нею и ее игрушками, приводя все в порядок, а она воображает, что и его занимают куклы и обо всем с ним советуется в своих кукольных делах.

Родители мои по мере возможности навещали меня. Когда мне минуло пять лет, то они мне прислали букварь, толстую книгу, которой я нигде после не встречала. Она была гражданской печати, вмещала в себе, кроме отличных молитв, наставление обо всем приличном тому возрасту, как за столом сидеть и прочее, и для взрослых детей дающая обо всем некоторое понятие, первую часть арифметики, несколько из географии, нравоучительные сказочки. Мне долго жаль ее было, что она не сбережена.

Выучив ту книгу или что только доступно было тому возрасту, я не знала славянской или церковной печати, и для того учили меня Псалтири. В восемь лет я читала так мои сказочки в присланной мне моими родителями книге, что моя "редкая" тетка не скучала слушать меня; но писать (учить) не начинала, боясь испортить мою руку старинным своим почерком (которому она училась самоучкой, проживая у своего дедушки и бабушки Щербаковых, очень богатых помещиков, но они не имели никакого способу доставлять воспитание, они имели одного сына и того по случаю отправили за границу учиться).

В это время оставил службу мой отец, чтоб несколько укрепить свое зрение. Родители мои приехали к моей тетке и объявили ей, что меня возьмут домой. Помню и теперь это тяжелое для меня время.

Услышав этот приговор мой, оставив занятие моё, выбежав в сад, я упала в кусты и дала волю слезам, которые давили меня; я их боялась показать родителям моим, мало знакомым мне, хотя я понимала их ласки (мой папенька, держа меня на коленях, учил петь песню приличную моему возрасту, и я вторила ему), но привязанность моя к тетке была неограниченная, не смотря на то, что она меня не баловала, ни одной вины не прощала мне: если я требовала мне подать от старых слуг, то мне всегда было говорено, чтоб я просила; когда же не хотела их слушать, и им что не нравилось во мне, то меня заставляли непременно просить у них прощения.

В одно время, когда приехал Д. П. Трощинский для ревизии почтамтов, сколько я припомню, он обыкновенно всегда бывал у моей тетки, и с ним приезжали какие-то два старика в орденах, то они обратили на меня внимание.

Так как я вертелась около моей тетки, то она, говоря обо мне, прибавила, что я часто ей танцую "казачка" под "свою" музыку. Они, лаская меня, спросили, на каком инструменте я играю, и удивлялись, как можно самой играть и танцевать, а я серьезно отвечала: на языке.

Все разразились смехом; потом я слышала, что, приехав в С.-Петербург, они рассказывали, что видели в Малороссии девицу, которая играла на своем природном инструменте - языке и танцевала. Мне тогда было семь лет (1798 г.).

Итак, меня взяли в хутор мои родители, где я была в компании с меньшим моим братом и сестрой, но жестоко грустила по моей тетушке, ни на один день не забывала ее, перестала уже так резвиться; все мне казалось чуждо, и малознакомые родители мои хотели начинать учить меня писать. Они оба хорошо писали, но желали, чтоб я лучше их писала и купили для меня отличную пропись.

В то время приехала к нам другая моя тетка (Агафья Матвеевна), родная сестра той, у которой я жила и которую я часто там видела; она жила в своем имении недалеко от Кременчуга; сказала родителям моим, что недалеко от нее у богатых помещиков есть учительница, учит их детей, что у нее есть племянница, которую пора начинать учить.

Они сказали привезти меня учиться вместе с их детьми, и она с ней договорилась о цене и родители мои отпустили меня с моей теткой, и она меня отвезла туда учиться.

Учительница моя была старая девица, очень религиозная (училась в монастыре), начала меня учить писать (читала я лучше моей учительницы), разведя мелу вместо чернил на доске. Учительница написала мне азбуку такими странными иероглифами, как теперь припоминаю, что мне не удавалось видеть до того времени такой прописи, велела копировать те слова, и я с большим прилежанием начала писать мои каракульки, которыми она всегда была довольна.

Я пробыла там год, и когда написала письмо к моим родителям, то они испугались моей прописи и просили мою тетку привезти меня обратно к ним, жалея, что не начали сами учить меня.

Можете себе представить, какая трудность была учить детей, когда богатые помещики не имели способов лучше учить своих детей. Родители мои, сколько ни старались исправлять мою руку, дали мне пропись; но я все сбивалась на прежние мои литеры, которые я с таким усердием старалась копировать.

Приехавшая тетка моя Трощинская выпросила меня опять у моих родителей, обещая прилежно наблюдать за тем, что я уже знала. Когда меня отпустили к ней, то я была в восторге, и оставалась у нее до 12 лет. Прежде велела она мне повторить выученную мою книгу при себе по утрам, которую я начала понимать, а прежде читала ее, как попугай; после обеда писала, держа в руках перо, как мне было ловче (удобнее), и как я привыкла.

Тетушка моя была довольна моим писанием. Когда я начала подрастать, то мне дали читать «Детское Училище» (здесь Ле Пренс де Бомонт "Детское училище или Нравоучительные разговоры между разумною учительницею и знатными разных лет ученицами"), которое мне чрезвычайно понравилось.

Я читала вслух и какие лица мне нравились, то я молилась Богу уподобиться им, именно Благоразумова пленяла меня. Потом дали мне читать «Детское Чтение» в 20 томах, кажется.

Отец мой отдохнул немного дома и видел невозможность воспитывать детей, - брату приближалось время усилить воспитание. Доходы их из хутора насилу позволяли иметь чай, сахар и кофе, которые родители мои любили, и при всем том уделяли некоторую часть и для тех, которые также любили его, но не имели возможности иметь его.

Отец мой подал желание опять служить, и ему вышла должность в Харькове почтмейстером. Уезжая туда, взял и меня, и я опять оставила мою любимую тетку, которая охотно отпустила меня, воображая, что я там приобрету много для себя полезного. При отъезде нашем, я виделась с приятелем моим по куклам, он, казалось, не хотел разлучаться с нами.

В Харькове начали приходить к нам учители французского и немецкого языка, меня учили более для соревнования моему брату. Танцевальный учитель надоедал мне своим менуэтом. Профессор музыки (как он называл себя), Витховский (Иван Матвеевич Витковский?), кажется, получивший за свое искусство от Государя бриллиантовый перстень, брался учить меня на фортепьяно без возмездия, и только я увидела, как внесли наверх тот инструмент, как папенька пришел с печальным видом и сказал маменьке, что он чувствует боль в глазу и тусклее зрение.

Позвали доктора, и он объявил, что если он станет также прилежно заниматься, то у него скоро покроется глаз катарактой. Изложив причины, мой бедный папенька подал в отставку, и мы приехали в наш хуторок. И так как говорят, за Богом молитва, а за Царем служба никогда не пропадет, то отцу моему дана была пенсия по 600 рублей.

Он мог довольно долго столько видеть, чтоб нечуждой рукой подписывать свое имя, а незадолго до кончины его он видел только тропинку, где ходил. Возвратясь в свое именьице, он начал приводить все в порядок. В это время навестил его наш сосед (Василий Афанасьевич Гоголь).

Он доволен был его видеть и, не прерывая своего дела, сказал: Вот эти только мебели (указывая на нас троих) несколько озабочивают меня, покуда я их устрою. Он, как мне после говорил, подумал: "от одной я вас избавлю, если Богу будет угодно, и вы мне отдадите ее".

Мне тогда было 13 лет, и чрез год меня ему отдали. Я любила его так, что не могла различить, кого люблю более, - тетку мою или его (но по выходе за него мне казалось, никто бы мне не заменил его).

По отъезде его я только и мыслила, как бы мне попасть скорей ко второй матери моей, тетушке, и когда желание мое исполнилось, тут то начала я ей рассказывать, что видела в Харькове восковые куклы целыми компаниями в рост человека, только они не говорили, комедии в театрах, какие пьесы мне случилось видеть, рассказывала в лицах все роли.

Тетушка скрывала от меня свой смех, но я видела, как она дрожала от него. По окончании всего на другой день заставила меня повторить уроки начатых мной наук. Дорогая тетка моя умна была как Жанлис (здесь романтическая писательница), а сердце имела лучше ее, но не понимала ничего из моих уроков, так же как и я, хотя и болтала бегло по-немецки и начала только кое-как переводить с французского.

Она боялась, чтоб я не забыла, не зная, что мне нечего было забывать. Тогда начинался другой период моей жизни; по вечерам я читала книги из избранной библиотеки моего кузена (Андрея Андреевича); по утру у нас было чтение, после обеда занималась рукоделием, которых я знала много сортов, пользуясь случаем где увидеть.

Друг дома нашего, Гоголь, часто навещал нас, в том же местечке у родственников тетки моей, и мы с ней приезжали туда. Он иногда меня спрашивал, могу ли я его терпеть и не скучаю ли с ним? Я отвечала, что мне всегда приятно было с ним быть в компании.

Припоминаю как во сне, как он всегда был ко мне снисходителен, когда я была маленькой. В одно время я просила мою тетку позволить мне пойти пешком ко Пслу, и она позволила, отправив со мной целый отряд девок и женщин, в том числе и мою няню (сама она не могла много ходить); и когда я была возле реки, то услышала приятную мелодию духовой музыки; легко было догадаться, что она была Гоголя, потому что кроме него, ни у кого не было, - но как это случилось, что в тот день и он очутился там?

река Псел
река Псел

Музыка играла по другую сторону реки; за деревьями ее не было видно; но мелодия ее была очаровательна. Я ее слушала довольно долго, покуда моя команда не напомнила мне, что пора возвращаться, полагая, что я устала, пройдя две версты; и когда я пошла, то музыка, переехав на берег, в разных направлениях сопутствовала мне, скрываясь в садах, наполнявших местечко.

Когда я рассказывала моей тетушке, то она, улыбаясь, сказала: как хорошо тебе случилось пойти гулять в то время, когда и наш друг воспользовался такой хорошей погодой, любя природу (там она была в самом лучшем виде).

Потом она сказала мне: Но ты уже не ходи больше так далеко от дому; я беспокоилась о тебе, чтоб ты не вздумала купаться в неизвестных местах и могла бы утонуть. И я обещала ей не отлучаться от нее и исполнила это.

Когда мне был в окончании 14 год, то он просил тетушку позволения объявить мне, что он желает просить у нее и моих родителей моей руки. Она отвечала ему, что она рада этому предложению, любя его, но что я слишком молода.

Он обещал оставить меня у нее год после нашего венца; и сговорившись с моими родителями решили, когда исполнится мне 14 год, венчать. Один раз он, придя к нам, не нашел меня в комнате, пошел в сад. Я была под деревом близ дому; увидев его, у меня сделалась дрожь, как в лихорадке; пошла в дом, прося и его туда; он у нас пробыла весь день.

Когда тетушка ушла (ее вызвали), то он, подойдя ко мне, спросил: люблю ли я его? Мне так странно показалось, не знаю и сама отчего, отвечала: люблю вас, как всех людей. Удивляюсь я теперь себе, как я могла скрыть мои чувства по 14 только году, любя его так сильно; и когда я ушла, то он начал говорить моей тетке, что я его не люблю, и был очень грустен.

Она уверяла его, что я дитя доброе и могу быть верной ему женой: "Она (Мария) теперь не помышляет еще о замужестве, но я (Анна Матвеевна) уверена, что она вас любит, потому что всегда скучает, когда вас не видит; а что она вам так отвечала, то это потому, что она боится мужчин, наслышась от меня, какие они бывают лукавые; но когда я ей скажу, что вы прежде сказали мне, что ее любите, и тогда она не будет вас бояться.

Я ей всегда говорила, когда она начала приближаться к возрасту девицы, чтоб она разбирала; если молодой человек захочет искать ее себе в жены, то должен прежде об этом сказать родителям, или кому нужно о том знать; но если он обманывает, то скажет, чтоб никому не говорила о том, то это значит уже опасной человек".

По уходе его, тетушка позвала меня и удивилась, что я близко была и сказала: - Ты верно выслушала мой разговор? Я сказала: - Да! - Ну что ж ты скажешь за него? - Как можно, - я сказала, - мне выходить замуж? Подруги мои будут насмехаться надо мной. Она отвечала, что и подруги мои тоже выйдут замуж; написала к родителям моим, и они приехали, и нас сговорили.

Маменька моя взяла меня домой, чтоб приготовить мне кое-что к венцу, так как она мастерски все умела делать, и я не так уже грустила в хуторе их, тем более, что жених мой часто приезжал к нам, а когда не мог почему приехать, то писал, и я такая была странная, что, не распечатывая, отдавала папеньке читать; он, прочтя, отдавая мне, улыбаясь, сказал маменьке: "начитался романов".

Письмо его наполнено было самыми нежными фразами, при конце письма и перо упадало из рук его. Папенька сказал мне сесть к столу, взять лоскуток бумаги и начал диктовать мне ответ, и мне нравился его слог. Хороша я была невеста, воображаю себе!

Письма его я всегда носила при себе, а когда проживала у тетки, то всегда отдавала прежде ей читать и потом уже читала сама.

Нас перевенчали в Яресках, в доме тетки моей, где мы провели тот день. Играла музыка моего мужа. Вечером он сделал нам сюрприз - протанцевал "шумну" и уехал домой, а я осталась у моей тетки, которая делала мне много наставлений, как я должна себя вести, когда буду в доме своего мужа.

Но когда река Голтва начала разливаться и мешать родителям моим и мужу приезжать к нам, то муж мой начал просить родителей моих и тетушку переехать мне к ним, и они взяли меня. Там часто я виделась на несколько часов с моим мужем; он всегда грустил, расставаясь со мной, и начал упрашивать родителей моих отдать меня ему, что ему очень грустно оставлять меня.

Итак, вместо году я оставалась под кровом родителей моих только один месяц; они благословили нас образами и отпустили меня с мужем моим. Он привез меня в Васильевку менее нежели в час, где встретили нас его родители, любившие меня как родную дочь, которой у них не было.

Свекровь одевала меня по своему вкусу, надевая на меня старинные свои вещи. Муж мой никогда не вспоминал, чтоб я продолжала начатые мои науки. Он не говорил ни на каком языке, кроме латинского, и не желал, чтоб и я знала их, и с тех пор я никогда не принималась за иностранные книги; а русские книги мы с ним всегда читали, когда имели свободные часы от хозяйственных дел и оставались одни, что бывало очень редко.

Помню, как он где-то достал очень старинную книгу "Кадм и Гармонию" (здесь сочинение Н. М. Карамзина), и мы с ним вместе читали. Он по своей доброй душе доволен был всем тем, что я знала, и любовь его была ко мне неограниченная. Он был старше меня на 13 лет.

В деревне нашей тогда было 130 душ. Я не выезжала ни на какие собрания и балы, находя все счастье в своем семействе; мы не могли разлучиться друг от друга ни на один день, и когда он ездил по хозяйству в поле в маленьких дрожках, то всегда брал меня с собой.

Если же случалось, что мне надобно было остаться дома, то я боялась за него; мне казалось, что я не увижу его; предчувствие было душе моей, что большую половину жизни я буду проводить без него.

Муж мой любил стрелять. Ружье было привешено к дрожкам заряженное, чтоб, проезжая реку, если увидит птицу, убить. Я не знала опасности ехать с заряженным ружьем, но всегда боялась того орудия. С нами был верховой; в дрожках запряжена была лошадка, которой управлял сам мой муж.

Когда мы подъехали к реке, он, увидев птицу, схватил ружье, и только мог выговорить человеку, чтоб он стал со своей лошадью подле моей самой смирной и доброезжей лошади, мне не пришло на мысль встать с дрожек; когда выстрел раздался вблизи нас, лошадь под человеком стала на дыбы, моя лошадь вырвалась у него из рук и помчала меня по рвам наполненным водой (это было весной).

Что тогда чувствовал мой друг? Отчаяние овладело им; он ту же минуту бросил ружье, обещая во всю свою жизнь не дотрагиваться к нему, когда я уцелею, что и исполнил. Верховой скакал, чтоб перенять мою лошадь, но она неслась вихрем.

Муж мой сначала бежал в беспамятстве, потом изнеможенный шел все вперед, не выпуская из виду меня. Я в это время ничего не помнила, только крепко держалась обеими руками за спину дрожек; он были вроде маленькой линейки с одной только спинкой без перегородки.

После начала чувствовать, что меня как будто сильная рука тащила из дрожек, и чем дальше, больше, и наконец выбросила меня с дрожек на луг, а лошадь все мчалась. На мне был надет большой персидской тоненькой платок на голову, обвязан вокруг моего корпуса один конец, и связан; другой его конец от дуновения ветра попал в колесо; к счастью моему, что платок развязался, когда начало его тащить в колесо, и он в нем остался весь.

Я начала, спрыгнув, отыскивать разбросанные мои вещи, при падении моем нашла гребень из косы моей, начала приводить в порядок мои волосы и, увидев вдали идущего моего мужа, побежала к нему, уверяя его, что совсем здорова, никакой перемены не чувствовала, удивлялась своему неблагоразумно, что не встала с дрожек.

Как мы остановились, мне жаль было его, что он так был встревожен. Когда случалось ему выезжать по каким делам из дому, то я страдала, чтоб чего не приключилось. Один раз он никак не мог в срок явиться, и сам от того страдал, все помня, что будет со мной; и я заболела в горячку.

Мы почти не разлучались до приезда из С.-Петербурга Д. П. (Дмитрия Прокофьевича Трощинского). Он не хотел нас отпускать домой, очень любил моего мужа. Там я увидела все, чего не искала в свете, и балы, и театры, и отличное общество, приезжавшее к нему из обеих столиц, но всегда была рада, когда могла ехать в Васильевку, где я иногда проживала одна для моей свекрови: она скучала одна, а мой муж должен был оставаться у Трощинского., служащего тогда по выборам предводителем в военное время (в ополчении 1807 года), и дворянская сумма была на руках моего мужа. Когда он сдавал ее, то дворяне без счету у него приняли; не мог их принудить счесть.

В деревне нашей не было церкви. Свекор наш хотел было купить старую и перевезти в Васильевку, но скоро после того запретили строить деревянные (25 декабря 1800 г.), и намерение то, гораздо прежде моего замужества, оставлено. Но Богу угодно было устроить у нас церковь.

Когда я начала входить в хозяйство, расспрашивала старушек, мотавших у меня мотки, как они живут и счастливы ли в своих семействах, и узнала, что одно только их сильно беспокоит - переезд чрез реку Голтву, когда она разливается на очень большое пространство весной и осенью, и когда им случалось переезжать или брести с больными к священнику, чтобы напутствовать их, то болезнь увеличивается, и часто они умирали.

Мне возродилась мысль выстроить церковь. Отец моего мужа тогда уже умер, и некому было помышлять о ней и я приступила с просьбой к моему мужу. Он удивился и сказал: Помилуй, как мы будем строить церковь, когда у меня и 500 рублей никогда не остается от расходов наших?

Я сказала: Начни только, и Бог поможет. В то время приехала к нам маменька моя. Он рассказал ей наш разговор, она со слезами тоже сказала: - Начните, и Бог поможет.

Видно, на то было Божие изволение, потому что все начало устраиваться как будто само собой: на другой день приехал архитектор итальянец, живший у Дмитрия Порфирьевича, он с удовольствием сделал план самой маленькой церкви, только для наших крестьян, и тут же явился каменщик, спрашивать "нет ли работы". Спросили его, строит ли он церкви? Он отвечал, что везде в знакомых нам местах его постройки церкви.

Показали ему план и спросили, что он возьмет, чтоб его рабочие и кирпичи делали; он сказал 5000 рублей (тогда считалось на ассигнации). Торговаться уже было совестно, услышав такую малую цену, и приступили к делу.

Наша была выпалка кирпича и возка песку; соседи наши не верили, что кирпич для церкви делают, вообразили себе, что хотят спросить винокурню; но когда заложили церковь, то начали помогать, казаки возить песок, и кто чем мог, помогал; мастеру еще прибавили одну тысячу рублей, видя, как он слишком мало потребовал, как брал у нас деньги смотря по надобности, даже и по 25 рублей.

Итак, с помощью Божией, церковь (Рождества Богородицы) окончена в течение трех лет. У свекрови моей было старинное серебро, мы его променяли на церковное. При освящении ее было чувствительно вспомнить, что недавно на том месте гоняли скот на пастьбу, а теперь воссылаются молитвы у престола Божия, и на храм заведены очень удачно ярмарки, и еще кроме храмовой три в разные времена года, весной, летом, осенью и зимой, всего четыре ярмарки в год.

У родителей моего мужа еще была деревня на берегу Днепра, Калиберда, по другую сторону реки город Канев; она продана была ими, когда муж мой был в малолетстве, по неудобству, как они говорили, так далеко ездить, и деньги прожили на расходы, не получая из этой деревни доходов, она так далеко от города, сбыту ни на что не было.

Жизнь моя была самая спокойная; характера я была самого весёлого, так же как и мой друг; мы окружены были добрыми и веселыми соседями, и такие же люди издалека живущих приезжали к нам. Но, не смотря на мое счастье, находили на меня мрачные мысли; душа моя видела чрез оболочку тела, следовавшие одно за другим несчастье, постигавшие меня.

(Во сне видеть церковь, говорят, означает печаль, а муж видел меня во сне в Ахтырской церкви два раза еще до знакомства с моим родителем и родными). Сначала счастье мое было отравлено болезнью моего мужа.

До женитьбы еще он имел два года лихорадку, от которой насилу освободил его известный тогда бывший у нас медик Трофимовский (Михаил Яковлевич). Муж мой всегда боялся последствий такой продолжительной болезни, хотя сделался совсем здоров, растолстел, что продолжалось 15 лет.

Но к несчастью он был мнительный; надо было скрывать от него, когда случалось мне болеть или детям.

Мы имели 12 детей. До его смерти мы лишились 6-х. Каково было переносить! Из опасения потерять мужа, я подавляла в себе горе до последней минуты кончины детей. Выходя к нему, я должна была казаться спокойной, и после готовый экипаж отвозил нас в Ярески, к моей тетке, которая так умела в таком случае найтись, страдая и сама о нашей потере. Мы потеряли пять сынов, шестой должен был заменить нам всех. Но и его потребовал от меня Бог. Да будет Его святая воля над нами!

Муж мой был счастливее меня: он не дождался такого удара, сразившего бедную его жену. Смерть дочери нашей Анны, старше несколько лет теперешней моей Анны, много лишила его здоровья: он очень любил ее, воображая, что она была мой портрет.

Она умерла 3-х лет; в последний день ее болезни он не приходил в дом, ходил в поле до изнеможения, я его нигде не могла найти, и после прилег или почти упал на землю, и уснул. Тогда было сыро после дождя, он легко был одет, простудил себе бок и начал болеть.

Другую, не скоро после той родившуюся, мы назвали тем же именем. Потом мы лишились всех средних детей, осталось только двое старших: дорогой наш Николай (писатель), и тогда уже отличавшийся от обыкновенных детей, и старшая дочь наша Мария, мать теперешнего внука моего Николая (Николай Павлович Трушковский, по кончине своего дяди, издавал его сочинения). Потом Бог нам послал четырех дочерей последних, из которых осталось мне три.

Муж мой начал болеть. Четыре года продолжалась его болезнь, и когда почувствовал, что силы его совсем изнемогли, то начал собираться, ехать к доктору в Кибинцы, домовому Д. П., и не мог себе вообразить, как оставить меня на сносях последней моей дочерью Ольгой; ехать мне с ним нельзя было, я еще имела сильный кашель, и время наступало иметь обо мне попечение.

Я его уверяла, что буду совершенно здорова, когда и он возвратится также здоров, я старалась казаться веселой. Две недели стоял экипаж у крыльца, и все не хотелось ему уезжать, но болезнь усилилась, и он должен был уехать.

Прощаясь со мной, сказал: "Как я буду без тебя, верно умру и, как будто испугавшись, прибавил: если долго останусь там; но постараюсь скоро возвратиться, а до того буду часто тебе писать, а к тебе буду просить из родных кого приехать". И экипаж с ним последний раз двинулся от крыльца, жужжа по снегу.

Воображала ли я, чтоб он скрылся навсегда из моих глаз? Я получала часто от него письма, он все беспокоился обо мне и писал, что делать в хозяйстве; я не знала опасности, в которой он находился, он часто болел последние годы и понемногу выздоравливал; я далека была от мысли о вечной с ним разлуке.

В одно время маленькие дети Анна и Лиза, сидя у окна, беспрестанно звали папа; я полагала, что он скоро возвратится домой, зная, что дети предвещают иногда. Мне другая неделя была по рождении последней моей дочери; только начала ходить без помощи других по комнате, ожидая мужа, чтоб при нем окрестить дитя.

Вижу карета остановилась у крыльца, и вместо его вижу доктора жену, акушерку. Она сказала мне: Василий Афанасьевич прислал меня за вами; он хочет, чтобы вы непременно приехали к нему и взяли с собой Анету (тогда ей было 3 года). Я с испугом сказала: Верно очень болен, когда вызывает меня почти больную, тогда как я до 6-ти недель никуда не выезжала.

Она была иностранка, не поняла, как ей сказали приготовить меня, и сообщила: Так приготовьтесь, он очень похудел. При этом разговоре у меня все тлело внутри, я тотчас послала просить мою тетку приехать и без меня окрестить дитя.

Она бережно посадила меня в экипаж, по просьбе моего мужа беречь меня; и мы выехали за двор, как увидели верхового скачущего во всю прыть; увидев его издали, я воображала возвращавшегося посланного от моей тетки, и сама не знаю, что я тогда думала, но когда он подал в окно докторше письмо, то прислонилась в уголок и смотрела на нее; она вдруг вспыхнула и сказала: Воротимся, В. А. сам приедет.

Я чувствую и теперь, что хотела кричать и желала, чтоб скорее взяли от меня дитя, чтоб его не потревожить. Пришедши в комнату, я не смела ни о чем спрашивать, чувствуя свое несчастье, как она хотела было прочесть письмо и только выговорила: "Приготовьте несчастную М. И.", как я закричала отчаянным голосом, закрыв уши руками: "Не читайте, я не могу слышать этого слова, чтоб оно никогда не доходило до моего слуха", и упала на пол, умоляя Творца дать ему самое лучшее место в царствии Своем.

Близкая соседка моя первая приехала ко мн. Увидев ее, я бросилась к ней на шею и начала плакать, а до того ни слезки у меня не было; докторша начала ей выговаривать, зачем она меня расплакала, говоря: "Она у меня не плакала".

Вдруг пришла мысль, что, может, похоронят его там. Я позвала священника нашего, упрашивала его сию же минуту ехать в Кибинцы, просить Д. П. отдать мне моего мужа; если же он, чтоб не тревожить меня, скажет схоронить, то на коленях умоляйте от меня его исполнить мою просьбу.

Распорядясь так, я не могу описать, что я чувствовала! Это был какой-то хаос в голове моей. Священник скоро возвратился, сказав, что встретил на дорог его тело. Он, как мне после говорили, ожидал все меня, смотря на часы полагал, что я чрез несколько часов приеду, забыл, что 60 верст надобно было проехать, велел просить к себе Д. П., поручил ему меня и детей, сам был неутешен, услышав от доктора, что нет надежды на выздоровление, повалился в креслах, как тот рассказывал, лицо пожелтело, нос отделился как будто от лица, и слабым голосом сказал: "Бога ради помогайте".

Потом призвал жену моего двоюродного брата, А. А. Трощинского, заклиная ее отправить тело его в деревню в ландо (видно, воображал для удобства вынуть). Наконец карета остановилась у крыльца церкви, и раздался колокол. О Боже! Что это был за звук! Я никогда не могу без слез вспомнить; а тогда я лишена была и этого облегчения: мне казалось, что весь свет должен был погрузиться в ужасное уныние, и все хлопотала идти к нему; но меня все останавливали под разными предлогами.

Приехавшая тетка моя говорила, что и она пойдет со мной; а между тем все приготовлялось к похоронам, только я ничего не видела из этой суеты. После я узнала, что привезли гроб из Кибинец, видно, чтоб не заботить; но он не годился, делали дома, и покуда привезли все из Полтавы, что продолжалось 2 дня.

На 5-й день его хоронили, и он был как живой, только немного пожелтел. Я не ела и не пила ничего; когда предлагали мне что-нибудь, то я отвечала: "Он теперь уже не ест, и я не хочу". Меня до тех пор не пускали, покуда не внесли в церковь, а до того он все был в экипаже; тогда взяли и меня в церковь.

Когда я входила на крыльцо и увидела множество народу и пели "Христос Воскрес" (тогда были праздники Воскресения Христова), такое странное торжество показалось мне, вспомнив, как он любил этот праздник. Гроб стоял высоко, меня ввели по ступенькам. После мне рассказывали, что я была вне ума, говорила громко с ним и отвечала за него; когда начали меня сводить оттуда, я все возвращалась и показывала на волосы, не зная как назвать ножницы; тогда догадались и отрезали мне волос немного.

Я пошла к его могиле, увидеть, есть ли и для меня там место, как я просила, и увидела это исполненным. По возвращении домой, бросилась в постель, спрятав голову, не говорила ни с кем и не отвечала никому.

Тетушка моя не оставляла меня до 6-ти недель; она говорила, что это самое тяжелое время для остающихся, а по прошествии того времени обращаются более к Богу. Она упрашивала меня выпить чашку чаю поутру, в обед что-нибудь поесть, но я все отказывалась; тоска была невыразимая, я оставалась довольно долго, не подымая головы и никого не видя; детей мне не показывали, старшие двое учились один в Нежине, а другая у мадам Арендт, матери медика придворного (Николай Федорович Арендт) (она была при начале заведения полтавского института директрисой, а потом имела свой маленькой пансион в деревне, выдав дочь свою за помещика).

Тетушка подошла ко мне, приготовя в рюмке вина пополам с водой, положа маленький кусочек белого хлеба и сказала: "Ты, видно, не хочешь видеться с В. Афанасьевичем в лучшем мире? Он в самом лучшем месте обитает с Ангелами, а ты никогда не будешь там; он берег свое здоровье, лечился, хотел жить, зная, что он бы был полезен для детей, а ты хочешь быть самоубийцей, уморить себя голодом".

Я подняла голову; она мне положила чайной ложкой в рот тот кусочек и более не могла принудить, что продолжалось ежедневно, по одной чайной ложечке в день. Потом сказала мне, что дети скучают, хотят меня видеть; посадили меня, обложили подушками и ввели детей ко мне троих, одетых в черном с плерезами, а четвертое было в колыбели.

Посмотрев на них, я погрузилась в размышление, что будет с этими сиротами, когда и я еще умру, да еще и девочками, которым нужнее мать; велела подать себе супу, приняла одну ложку, как лекарство; трудно мне было глотать, у меня, казалось, засохли горло и желудок, и каждый день предлагали понемногу, но когда предлагали мне что другое из кушанья, то мне делалось дурно: желудок не принимал.

Когда осталась одна, то рассуждала так (видно, повреждена была в рассудке): "Бог так милосерд, что если бы знал, как я приму это несчастье, то не наказывал бы меня так ужасно; пусть же теперь посмотрит"! Мне казалось, что Бог раскаивается уже, так жестоко наказав меня.

Будучи уже 33 лет я так бредила; но Бог помиловал меня; более не возвращалось такое заблуждение, и я просила Творца моего простить меня за такую непокорность Его воле. Когда я вышла в первый раз в сад, когда заставили меня жить, то с таким странным чувством смотрела на все, на том же месте стоявшее; мне казалось, что все должно было опрокинуться и погибнуть; мне казалось, что ничто уже в жизни не может меня поразить так сильно.

После смерти мужа я потеряла двух дочерей; упрашивала только Бога оставить мне единственного сына, которого я любила более своей жизни, и остальных дочерей.

Старшие мои дети помещены были хорошо; я им не могла писать о нашем несчастье и просила письменно: директора в Нежине приготовить к такому удару моего сына, и в пансион мадам Арендт приготовить мою дочь, которая после заболела в нервическую горячку; а сын в таком был горе, что хотел броситься в окно с верхнего этажа. Он писал потом ко мне*.

*1825-го года апреля 23-го дня. Нежин
Не беспокойтесь, дражайшая маминька! Я сей удар перенес с твердостию истинного христианина.

Правда я сперва был поражен ужасно сим известием однако ж не дал никому заметить, что я был опечален. Оставшись же я наедине, я предался всей силе безумного отчаяния. Хотел даже посягнуть на жизнь свою. Но бог удержал меня от сего - и к вечеру приметил я в себе только печаль, но уже не порывную, которая наконец превратилась в легкую, едва приметную меланхолию, смешанную с чувством благоговения ко всевышнему"...

Меньшие дети мои были малы для ученья, и я занялась всем по мужской части в поле, потом и письменными делами, считая священной обязанностью сберегать все для детей и улучшать, сколько позволяли способы. При муже я не занималась такими хлопотами, только по дому и детьми; но теперь все обрушилось на мою голову.

Может, такие насильные занятия и спасли меня, что время начало уносить мое горе; имея отраду тогда в моем сыне, и необыкновенное здоровье мое, перенеся так много, начала переходить в первобытное состояние.

В 1841 году по просьбе матери писателя М. И. Гоголь-Яновской Федор Антонович Моллер написал портрет, переданный из семьи Гоголя в Полтавский художественный музей
В 1841 году по просьбе матери писателя М. И. Гоголь-Яновской Федор Антонович Моллер написал портрет, переданный из семьи Гоголя в Полтавский художественный музей

Мне было 59 лет до получения рокового известия о потер моего сокровища на земле; я так была крепка, как 20-летние бывают. Только так умела сберечь меня редкая тетка; но после последнего моего несчастья, когда эти три свинцовые для меня годы опустились на мои рамена, то тяжело стало носить мои 62 года (1853 г.)...

Скажу о воспитании моего мужа. Он учился в Полтаве. Родители его не хотели далеко от себя его учить, не имея никогда более его детей. Там была тогда семинария, и не знаю, какие другие училища. Он знал очень хорошо грамматику, арифметику (все части), географию, латинский язык, поэзию, знал хорошо мифологию, при натуральном основательном уме знал архитектуру, рисовал в свободное время фасад дома, рассказывая какой будет его план, где какая комната и как будет выгодно жить.

Но вышло, что ему выстроили без плана комнатку одну и вместе со мной!

Когда вышел в отставку мой двоюродный брат, любимой моей тетки (здесь Анны Матвеевны) сын, Андрей Андреевич Трощинский, то мы очень приятно проводили время вчетвером. Я была уже тогда замужем, он получил отличное воспитание, говорил по-русски петербургским языком, как у нас называли в Малороссии, по-французски и на немецком языке; отличной нравственности был, как красная девица, как говорится, читал по-русски превосходно; и он-то меня несколько приспособил читать, посадив возле себя и советуя следить за его чтением.

У него была библиотека, он сам назначал мне книги, самые нравоучительные; без него и без мужа моего я не хотела брать книг читать. Этак покойный брат начал было несколько перевоспитывать меня. Но частые его отлучки по имениям его дяди, разным его делам, мешали ему серьезно заняться мной. Видно мне положено судьбой остаться так, как я есть.

Опишу еще последнее пребывание на земном шаре моих родителей, при отходе их в лучший мир, что так глубоко врезалось в моем сердце, чтоб показать вам, до какой степени они любили своих детей с самоотвержением.

Когда отец мой начал ослабевать, не мог ходить, лежал в постели, я сидела у его постели. Он мне сказал: "да благословит тебя Бог в сем мире и в будущем", и не мог от слабости поднять руку благословить меня по обыкновению своему. Целуя его руку, я не могла поднять без усилий ее, - так она тяжелела.

Он послал за священником, не сказав мне, только одной маменьке, позвал приказчика, велел мне выйти пройтись по саду, но я, увидев маменьку, остановилась с ней в ближней комнате. Он начал ему говорить, расспросив, что делается в хозяйстве: "Смотри, чтоб ты был верен моим детям, честен так, как при мне был, за что тебя Бог наградит; вспомни, что ты служишь не господам, а Богу, поставившему тебя на то место; за сирот и вдову более с тебя взыщется".

Потом сделался спокоен и молился; увидев нас, даже казался веселым и сказал нам: надеюсь, что вы не будете так малодушны, как деревенские бабы - плакать о том, что ожидает каждую из вас; я говорю это на случай; может, мы еще очень долго не разлучимся.

Потом он употребил власть свою, которой никогда не обнаруживал: приказал мне непременно ехать домой к своему семейству, уверяя меня, что ему делается легче, и он надеется выздороветь; если же сделается ему хуже, чего он, однако ж не надеется, то он пришлет за мной; но только чтоб я сей же час ехала, прибавив: "теперь ночи тёмные, и он не будет покоен, если я останусь подольше".

Я, простясь с ним, пошла одеваться; и он еще прислал узнать, уехала ли я, удерживая свой стон, но когда узнал, что меня нет, начал стонать и по приезде священника скоро окончил жизнь.

Чрез год то же и маменька сделала: уговорила меня непременно ехать домой, уверив меня, что ей лучше, надавав мне разных комиссий, как будто нужных для нее, и благословив меня, как обыкновенно благословляют при отъезде, скоро скончалась.

По отъезде моем, чрез несколько часов получила я то роковое известие. Они знали, как тяжело быть при смерти посторонних людей, не только родителей. Какое впечатление остается в остающихся? Какая нежная родительская любовь!

До того ли, кажется, умирающему человеку, чтоб помнить о других, видя предсмертное свое мучение? Но та любовь превозмогает все. Они оба скончались на 71 году от роду.

Сообщено И. С. Аксаковым