Я не встречал людей, которые пошли в медицинский исключительно по зову сердца, чтобы самоотреченно, сгорая в аду ночных дежурств, служить делу Спасения Жизни. Эта фраза помутнела в последние десятилетия и в ней стало больше патетики, чем правды. Она сейчас годится для описаний биографии великих врачей прошлого и великих комбинаторов от медицины настоящего, когда они куда-нибудь в очередной раз баллотируются.
Я видел многих, которые в институт шли за престижем, за деньгами, за славой. Знал нескольких, кто поступил по велению крови, как я. Общался с теми, кого заставили родители "вот выучишься, и будешь нас - стариков лечить". Но я не встречал ни одного настоящего а не литературного сподвижника, который бы проучился в мединституте и пошел бы в лаптях в тайгу лечить от проказы и "сифиля" за еду и кров. Искренне любя всех своих пациентов.
Один из самых видных хирургов Советского Союза и России, построивший на закате своей жизни целую империю, памятниками которому усыпаны больницы, поступил в медицинский только потому, что там давали общежитие. И таких историй масса.
Возможно, в том, кто решил связать свою жизнь с медициной больше человеколюбия и сострадания, чем в среднем по популяции, но этот параметр очень сложно как-то объективно измерить. На самом деле часто происходит обратный процесс, циничного и холодного зеленого подростка-первокурсника, когда он становится мужчиной-врачом любви и состраданию учит сама его профессиональная карьера. Или озлобляет, тут как повезет.
...
Я понимаю, что среди всех категорий вызвать жалость к наркоману сложнее, чем к барыге-спекулянту менеджеру автосалона, продающего вам машину в эпоху дефицита с ковриками за полмиллиона. Люди очень хорошо умеют судить и давать оценочные суждения в стиле «их насильно никто не заставлял», «это их выбор», «почему их должно быть жалко? У меня один раз сумку украли. Точно наркоман». Эта социофобия и бытовая юриспруденция бабок у подъезда понятна. Она широко принимается, падая на умащенную почву и не встречая сопротивления.
Я сам был адептом секты «Быстрых клише» лет до 25, когда максимализм стал медленно выветриваться из моей головы, а черно-белый мир категорических суждений получил, наконец, оттенки серого.
Есть такая картина, называется «Притон ангелов», изучите внимательно - в заголовке этого поста. Посмотрите, какими глазами ангел на переднем плане смотрит на Свет. Когда я лечил наркоманов, последнее, что мне в них могло открыться – это свет. Я отчетливо помню, как взрослый профессор (тогда еще доцент) говорил мне «Послушай, они больные люди, чьи-то единственные, не смотря ни на что, любимые сыновья и дочери, как ты можешь так говорить о людях? Ты же не знаешь, каким путем каждый из них туда пришел…» «Знаю!» - отвечал я.
Я думал, что знал. Суровая действительность ночных дежурств вступала в резкий диссонанс с тем, как я представлял свою работу, будучи студентом. Стараясь хорошо учиться, я представлял моих пациентов говорящих деепричастными оборотами Паолами Волковыми с накрахмаленными воротничками и перстнями на длинных пальцах. А получил по несколько гноящихся шахт на худых землисто-желтых бедрах в татуировках, обширных флегмон, прорывающихся под грязными повязками абсцессов, и «какой, бл, Трамал! Промедол давай! Да я на грамме чистого сижу, меня эта вода не возьмет, ёпта! Или я тя ща своей иглой ткну!*». Вы поняли. Вот это вот все.
(* - приблизительный текст всенощных требований обезболивания после операции. В медицине принята этапная, ранжированная схема обезболивания, от более слабых средств (НПВС – нестероидные противовоспалительные средства, которые есть у вас в аптечке) к самым сильным (наркотическим анальгетикам, которых у вас в аптечке, скорее всего, нет). Наркоманы, разумеется, предпочитали перепрыгивать через несколько ступенек к своему «священному граалю»).
Я отчетливо помню тот день, операционную, серую пробирающую осень за окном и то, какими глазами на меня смотрела та девушка. Смотрела перед тем, как умереть от септического шока у меня на столе. Точно такими же, как этот ангел с картины. Пока я обрабатывал руки, а анестезиолог ставила центральную вену, она дышала часто часто, а комплексы сердечных сокращений на мониторе слились в единую зубчатую линию. А потом вдруг перестала дышать и умерла. Омерзительно буднично. Я перевел взгляд с моих обработанных рук на ее открытые глаза. Она смотрела на меня и не дышала. Чья-то дочь. Ангел, продавший крылья, и прикованный к чугунной батарее амфитаминовой цепью, которую она не смогла разрубить. Ей было 26 лет. Я сверился с копией паспорта, вложенного в историю болезни, оформляя посмертный. С фотографии девушка смотрела на меня и улыбалась. Казалось диким, что ее тело лежит в предоперационной в черном плотном целлофановом мешке и ждет санитаров...
В тот день, в момент ее смерти мое неприятие надломилось. И для меня забрезжил свет. Свет, о котором говорил тот профессор. Свет, на который нужно лететь.