А на ночь глядя, от синих сумерек до спелых звёзд пожарный отряд пировал возле весёлого, певучего костра – у Матильды случились именины, и Медведев по случаю именин плеснул в алюминиевые кружки жгучего спирта. Песенник Хохол угодливо плёл здравицы:
– Мы, свет-Татьяну, за белы руки брали, за столы дубовы сажали, за скатерти браные, за яства сахарные, за питья медвяные, и желали князя молодого, удалого, у коего в плечах сажень косая, походка лихая, мошна тугая…
Вы читаете окончание. Начало рассказа здесь
Паха исподтиха передразнивал Москвича, томно закатывая глаза, заламывая руки. Изработанные, забывшие, когда в последний раз выпивали, парашютисты-пожарники, лишь губы помазав да горло смочив, махом опьянели, загомонили, потом загорланили так, что бороды колыхались от ветродуйного дыхания и ора:
Сырая тяжесть сапога,
Роса на карабине…
Кругом тайга, одна тайга,
И мы посередине…
Олений след, медвежий след
Вдоль берега петляет.
Потом захмелевший Паха, у которого на диво всей деревни водилась гитара, надсадно рвал струны и протяжно ныл в играющих отсветах огня, сжирая лешачьими глазами раскрасневшуюся от спирта и костра именинницу:
Синий-синий иней лёг на провода-а,
В небе тёмном синем синяя звезда…
Пашка, молодой да ранний, пел …а вроде, токовал вешний тетерев-косач в таёжном укроме… пел и страстно завлекал Матильду в лихо раскинутые, песенные сети; и, казалось, собьёт с пути несчастную деваху, которая, словно ища спасения, поглядывала то на бугра Медведя, а то и на Лёху Минеева, рисующего именинницу.
В каждой строчке только точки,
После буквы «л».
Ты поймёшь, конечно, всё,
Что я сказать хотел…
Сказать хотел, но не успел…
Ванюшке чудилось: угодил на изюбриный гон или косачиный ток, и Матильда поваживала на Паху хмельными и зеленоватыми русальими очами, отчего Ванюшка смекнул: смирить, парнишка, отступись. «Куда мне до Пахи с его гитарой сладкострунной?! Даже Хохол смирился, а чо уж я, пень корявый. Батя по-пьянке жалел: тебе, Ваньча, как бодливой корове, Бог рогов не дал… Ну да, ладно, хошь в юбках на заблудишь, а то иной блудня грехов наскребёт на свой хребет, потом мается…»
Лёха, присев на сухую валежину, уложив на колени альбом, при свете буйного кострища азартно рисовал пожарников; а Паха уже запел морскую песнь, и не случайно: хотя село Сосновка раскинулось не у моря синего, но и не подле лягушачьей озерушки, в сухие лета зарастающей травой, а возле озера, что вёрст на семь вытянулось вдоль села. Здешняя ребятня, на утлых лодчонках изъездившая отмели, воображала из себя отважных моряков и горланила: «Капитан, обветренный как скалы, вышел в море, не дождавшись дня...» Вот и Паха, сосновский мореман, лихо отсвистев зачин, потянул:
…Море встаёт за волной волна,
А за спиной спина…
Здесь у самой кромки бортов,
Друга прикроет друг…
Паха ободряюще подмигнул приятелю, и Ванюшкина душа радостно встрепенулась встречь – друг, за коего и жизнь отдать в радость – не жалко. А тот, чуя страдания друга, клятвенно заверил:
…Но случится, что он влюблён,
А я на его пути,
Уйду с дороги, таков закон,
Третий должен уйти…
Сник бедный Ваня: не приятелю, а ему, бедалаге, пора отчаливать, он – третий, и сквозь отроческие слезы, сквозь гулкое томление попрощался с девой, выплетая горестный стишок: «Любимая моя, навек прощай, и злом любовь не поминай…»
Застолье потекло по обычному хмельному руслу: парашютисты-пожарники, забыв про именинницу, наперебой вспоминали былые походы и старых товарищей, – иные из них загинули, спасая тайгу от пожара, иных, беспробудно загулявших, списали, иные ушли на покой, вяжут браконьерские сети, ковыряются в морковных грядках. Паха, отложив гитару, присел на валежину подле именинницы, затеял игривый разговор, и дева нет-нет да и, удивлённо косясь на молодого, да раннего, заливисто смеялась. Паха незаметно приобнял деву, та, зябко передёрнувшись, стряхнула шалую руку, но паренёк не унимался.
Чуть поодаль от костра на дородном пне восседал бригадир Медведев, снисходительно поглядывал на бойкого деревенского песельника, потом со вздохом поднялся и, подойдя к Пахе, что-то коротко и приглушённо сказал, отчего тот, поджав брыластые губы, зло заузив цыганистые глаза, отодвинулся от греха подальше. А Медведев поднял гитару из травы и, присев на бурый пень, покрутил колки, подтянул струны, и в прохладную, белёсую ночь потекло светлое и покаянное страдание:
Я в весеннем лесу пил берёзовый сок,
С ненаглядной певуньей в стогу ночевал.
Что любил – потерял, что нашёл – не сберёг,
Был я смел и удачлив, но счастья не знал…
Зачеркнуть бы всю жизнь, да сначала начать.
Улететь к ненаглядной певунье своей,
Но вот примет ли вновь моя родина мать,
Одного из пропавших своих сыновей…
Косясь на Татьяну, Ванюшка видел, как дева пожирала Медведева бездонно отпахнутыми, горящими глазами, где играли, томно обмирали всполохи костра; и даже парнишка, молокосос, с томительной завистью смекнул: помани её мужик бурым от махорки, кривым пальцем, полетит сломя голову хоть на край света; побежит сквозь болота, мари и бурёломы, падая и вздымаясь, в любовной мольбе неистово ломая руки. Но мужик не манил в голубые дали, суровым поглядом из-под кустистых бровей вроде и осаживал девицу.
Уже за полночь с горем пополам Медведев угомонил отряд, и парни нехотя разбрелись по чернеющим палаткам. И деревенские приятели отчалили к балагану, крытому лиственничным корьём; но прежде, чем улечься на пихтовый лапник, Паха ещё следил из балаганного лаза, как именинница мыла чашки возле костра, как забиралась в девичью светёлку, – шалашик, крытый розовым парашютом.
Умащаясь на хвойную подстилку рядом с задремавшими приятелями, Паха толкнул Ванюшку в бок:
– Ванька, а ты бы смог её охмурить?..
– Да, отвяжись ты!.. – досадливо отмахнулся Ванюшка.
– А ты, Лёха?..
Приятель промычал, словно одолевала зубная хворь:
– Успокойся, страдалец.
– А ты чо, не страдалец, раз нагишом её нарисовал?! Я голых девок видал на картах у Гапона, – Паха помянул сосновского ухаря Гапоненко, который уже отсидел на «малолетке». – Городские тощие, а у Матильды… – Паха округло показал руками прелести парашютистки. – Как наши деревенские девки, хошь и городская…
Паха ещё поточил лясы, обсуждая девьи красоты, но коль Ванюшка и Лёха не встревали в беседу …вроде, засыпали… тоже угомонился. Приятели, забравшись в ватные спальники, уже мирно посапывали, а Ванюшка беспокойно ворочался в пьянящей пихтовой духоте …перед воспалёнными глазами вальяжно похаживала Матильда… потом сморился, и на тонкой меже сна понял с щемящей тоской: нынешней ночью дотла выгорело отрочество, отвеялось к небу сизо-голубым дымом утреннего костра, впереди манящая, но тревожная и опасная юность; и парнишка тихонько, по-щенячьи заскулил, хмельно напевая:
Пусть всегда будет солнце,
Пусть всегда будет небо,
Пусть всегда будет мама,
Пусть всегда буду я…
Так и уснул горемычный в слезах… Снилась пышная, волоокая жена, кормит грудью румяного крепыша, а тот, отлучаясь от сосца, смеётся, сучит пухлыми ножонками… Вскоре проснулся …на ночь глядя перепил чай, вот и прижала нужда… и хотя томила обессиливающая дрёма, и не хотелось вылезать из ватного спальника, из сухого травяного тепла в зябкую ночь, всё же пришлось ползти из угретого балагана на росный мох и брусничник.
Сонной головой упёрся в прохладную берёзу, задумался, глядя на парашютную светёлку Матильды, вообразил деву, разметавшуюся поверх спальника, и опустошающе горькие, томительно порочные желания заклубились в распалённом, беспутном воображении; заворожённый, словно лунатик окутанный сонной блажью, пошёл было к светёлке, но тут же очнулся, со стыдом и страхом припомнил лунную горницу, девье лицо, бледное во сне, суровые очи Спаса и услышал матерински ласковое: «Иди, Ваня, спи…»
Забрался в балаган, пал лицом в травяную подушку, попросил ночь продолжить сон про волоокую жену и, вроде, тут же очнулся: возле шалаша – треск сучьев, словно выстрелы, и голоса, резкие в ночи, отрывистые, похожие на изюбриный лай. Проснулся и Лёха. Приятелей не столь испугал тревожный гомон на таборе, сколь всполошило исчезновение Пахи. Смутно догадываясь куда исчез ухарь, парнишки выбрались из балагана, подошли к пыхающему в небо искрами, разживлённому костру, где, настороженно озираясь по сторонам, уже гуртился весь пожарный отряд. Матильда, видимо, уже в который раз, торопливо, взахлёб ведала, как медведь, задрав парашют, влез в балаган, и будто она узрела жуткую, смрадно пахнущую морду, и так завизжала, что медведь с перепугу убежал… И тут остроглазый пожарник приметил, как от угрюмо чернеющего среди распадка, сухостойного лиственя качнулась тень.
– Медведь! – утробно прошептал парень.
И в медведя верилось, – здешний хозяйнушко уже гостил на таборе, когда пожарники, прихватив топоры и лопаты, залив воду в резиновые заплечные сидорки, увалили в хребёт гасить мох. Медведь своротил продуктовую палатку, перемял, переворошил харчи, сожрал печенье и вылакал полдюжины банок сгущённого молока.
Медведев, который уже тискал ложе карабина, тут же прилёг возле трухлявой колодины и стал целиться в медведя. Кто-то пошутил: «Счас Медведев завалит медведя…» И завалил бы, и случилось бы страшное, если бы Ванюшка тут же громко не оповестил, что ночью куда-то пропал Паха.
Над мшаниками и валёжинами повисла недобрая тишина.
– А-а-а, так вон какой медведь ночью шарился в Татьяниной палатке… – смекнул Медведев, потом затейливо матюгнулся. – А если бы выстрелил в сукина сына?! Ну, ты, медведь-ухажёр!.. – Медведев погрозил в распадок, где за неохватным листвяком прятался Паха, – ещё раз сунешься, выпру. Молоко на губах не обсохло, а туда же… И ты, подруга, – Медведев покосился на испуганную Матильду, – хвостом не крути, воду не мути. А то и до греха рукой подать…
Парни, весело бурча, пошли доглядывать предрассветные сладкие сны.
Едва заголубел край неба над восточным хребтом, приятели, наскоро покидав в поняги[1] некорыстное шмутьё, прихватив гитару, тихонько улизнули с табора, – благо, ведали просёлок из медвежьего укрома в село. Ванюшка с Лёхой могли бы и дальше калымить в тайге, но как бросишь друга, что собралась бежать.
Они брели встречь багрово восходящему солнцу, потом сломя головы бежали в светлую и певучую, хмельную и грешную юность, летели словно глухари на зоревый ток, чтобы однажды очнуться в отчаянном изнеможении и покаянно взглянуть в линялые осенние небеса, куда вслед курлыкающим журавлям укрылила беспутая юность.
А будущей весной бывшая Матильда, ныне опять Татьяна, вновь прилетела тушить лесные пожары, но уже не девой, а раздобревшей мужней женой, нет-нет да и принародно ластясь к смущённому Медведеву, но Лёха уже укатил в училище живописи, а Ванюшка и Паха нетерпеливо ёрзали на фанерных чемоданах, и, вгрызаясь в затрёпанные, безбожно изрисованные школьные учебники, зубрили: Ванюшка, лёжа на коровьей стайке, крытой лиственничным корьём, – Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства», Паха – про пифагоровы штаны, кои во все стороны равны; а чтобы не сдуреть от историй и теорий, воображали голубые города, белые пароходы на зеленоватой воде, синие сумерки с томными свечами и девушек с туманными очами. Приятели были юны и глупы, словно телята, впервые отпущенные на вольный вешний выпас, и не ведали, сколь горечи и грешной пустоты поджидают их за калиткой деревенского подворья.
1995 год
[1] Поняги – самодельные рюкзаки.
Tags: Проза Project: Moloko Author: Байбородин Анатолий
Начало рассказа здесь