Приехали в Петроград. Арсений Иванович, поселил меня в доме у семьи своего друга, где мне выделили комнату, и каждый раз звали к обеду, словно дорогого гостя.
Жена его - полная, добрая женщина, их дочь - такая же полная, и такая же добрая, да четверо детей, вечно дергающих друг друга, кричащих и посылающих своих нянек по-матушке. Сладу с ними не было никакого, и эти короткие обеды давались мне с трудом. Я жаждал деятельности, но не знал с чего начать, и просидел так около трёх дней. Писем от Насти не было.
Потом приехали: сам хозяин, Арсений Иванович, и ещё трое пожилых чиновников высшего звена. Меня представили, накрыли стол, и пили водку, я пил также, но хмелел только на минуту - диск отрезвлял меня.
Вскоре все напились и стали откровенничать:
- Царь наш в Тобольске, как ему там?
- Нормально, лучше чем здесь, безопаснее… смутные сейчас времена, опасные, вот думаю, семью свою вывозить из Петрограда…
- Куда?
- В Крым…
Дальше в то же духе. А я сижу, гляжу на их разомлевшие от водки лица, на их сытые, гордые, бестревожные взгляды, и вспоминаю дорогу до Петрограда. Унылые и болотистые, плешивые нивы, поросшие кустарником и травами. Покосившиеся дырявые крыши крестьянских избенок, вросших в грязь. «Упадок, вот и упадок!» - хочется повторить мне, сказанное в подземном городе.
Но хуже всего люди, попадающиеся по дороге. В лохмотьях, едва прикрывающих тела - есть и босые. Истощённые, усталые, с мрачно давящими взглядами из под бровей. Они ненавидят нас, ненавидят эту богатую повозку, сытых холеных лошадей, кучера - веселого простака Ефимку, но больше, кого они ненавидят - это господ, и есть в их мутных взглядах что-то, что оседает на душе и заставляет думать. Угрюмая, уверенная надежда, смертная, суицидальная… Ожидание конца - конца их мучений, конца эпохи господ,.. и любой расклад, любая власть устроит их - хоть помереть, но отомстить. Не видеть больше сытых лошадей, наглого Ефимку, и господ что прячутся в повозке. Да и кому нужна жизнь такая? Устали, обескровлены люди, таким ничего не страшно.
- Писем от Насти не было? - спросил я Арсения Ивановича,
- Не было, обиделась, может,… зато от Ольги Петровны получил, пишет, что все хорошо, собираются выезжать вскорости…
- Скорее надо!
Разговор перешёл в русло революции.
- Рабочие все не угомонятся, забастовки каждый день... Пожестче с ними, пожестче…
- Что - стрелять?
- Ну и пострелять немного, чтобы другим неповадно было! С этими так и надо!
Засмеялись не в тему. Я посмотрел на Арсения Ивановича. Взгляд спокойный, слегка под хмельком, но не смеётся.
Обсудили войну, поговорили о сражениях:
- Кадров, кадров, нам опытных не хватает - офицеров, вояк. Все больше крестьяне, сброд – мужик. А мужик он чего? Не обучен, безграмотен, глуп. Дурак он, мужик то,… или лезет под пули, как ошалелый, или бежит от сражения, ажно пятки сверкают, да по кустам все, по кустам - а еще власти хотят. Да кто же даст власть ему, да и как он ей распорядиться сможет, ежели он дурак?
- Как на войне! Водку с немцем пить, да лютовать по селам, да кричать, что все равны, и офицер в чинах, и он, - голытьба босая,… - замолчали. Пора по домам, страшное время неспокойное, ночью много чего может случиться…
Уходя, Арсений Иванович, заглянул мне в глаза:
- Не передумал?
- Нет!
- Тогда послезавтра, на фабрику, митинг разгонять. За тобой заедут, покажешь, на что способен, - он вздохнул, - а назавтра, в церковь сходи, воскресенье все-таки… помолись зятек, за себя, за Настеньку, за Россию помолись, за народ русский… - и вышел.
**********
Поутру, семейство затянулось в корсеты, одело детей в шерстяные пальтишки, с позолоченными пуговицами, и село в нарядный экипаж, чтобы проехать триста метров до храма. Сидят они гордо, осанисто, сверкая внутренним светом своего благополучия, благородства, сытости, да и город, в сравнении с деревней, вполне еще ничего. Им улыбаются и кивают горожане, расступаются прохожие перед копытами их лошадей, но и здесь, в толпе, встречаются взгляды - взгляды голодных цепных собак. Вот-вот они сорвутся с цепи и тогда растерзают, втопчут в грязь, разорвут на части и эту повозку и лошадей и некстати высокомерных нянек, и полнотелых сударынь, что кивают им сейчас благосклонно, и детей.
А дети что? Ведь они невинны! Да, чтобы не было продолжения этой господской породе, чтобы не дало ростков посаженное в них зерно - принадлежности к высшим, не продлилась голубокровость в поколениях.
А женщины сидят, так, прилежные, образованные, начитанные, смотрят сверху на толпу, и от своей исключительности, не видят в ней угрозы, потому как не видят в ней соперника. Все вокруг для них чернь недостойная, да мужик – дурак.
Степенно спустились, раздавая по копеечке нищим - зашли в храм. Поп - полный, круглый как шар, в золотой ризе, со сверкающим золотым крестом на пузе, подплыл к нам с привычной, заученной улыбкой подпирающей щеками глаза. Бородка его маслянистая, жирная, несёт от неё кислым вином, и теребит он её толстыми пальцами то и дело.
Поговорили немного. Поп беспрестанно окая, пожаловался на недостаток у церкви средств. «Гляди, сколько убогих, да сирых развелось!» Мать семейства, благосклонно обещала помочь. «Да и школа приходская бедствует…» - поохали, также помогут.
А я, оглядывая обстановку, оглядывая попа, почему то злился. «Это наместник Бога на земле? Тот святой, что несёт веру и проповедует законы Божьи? Да разве таким должен быть священнослужитель? Когда вокруг столько голодных, разве имеет право он выглядеть как откормленный боров, а храм имеет право, быть убранным так богато?» - но промолчал, хотя выводы и напрашивались на язык. К тому же, в моём времени, попы не лучше, да и церкви тоже...
Но мне, почему-то стало понятно, как с такой лёгкостью, большевики заменили веру в Бога на веру в коммунизм.
Не будут драться за такого попа люди. Не сложат своих голодных, истощенных тел, у подножия храма, защищая его. Глупостью кажутся им молитвы и проповеди, произносимые из уст богохульника, богохульника не на словах - на деле, ибо ставит своим поведением авторитет Бога под сомнение. И не Бога отверг народ в это смутное время, а церковь. Такую контрастную с ними - сирыми, своими позолоченными маковками, резными окладами икон и нерадивыми служителями.
Отстояли обедню, поставили свечей. Дети крутятся, мешают, громко разговаривают, дергают нянек. Причастились, все степенно, благодушно, брови домиком словно говоря: «Я здесь в смирении. Как ты терпел, сейчас и я терплю...». Покатили обратно, перед расступающимися людьми, перед выжидающими звериными взглядами. Все в том же благодушии и с чувством смирения, и терпения к этим людям, к этим взглядам.
А дочь говорит матери:
- Фуф, матушка, как в церкви побуду, так легко на душе становится, словно только из бани! Добротой, словно водой святой омылась...
- На то она и церковь, чтобы очищать, и доброты давать, и сожаленья о грехах своих!
И вроде все правильно, но где здесь Бог? И где его законы? Центр здесь не Бог, а человек - все вокруг него крутится…
Приехали, и я пошел к себе, с чувством непонятной гадливости и стыда. Ощущение, будто что-то я делаю не так, не туда устремился, не на то обратил свой взор. Полежал немного, вспомнил зачем я здесь, вспомнил фильм, вспомнил слова Пришельца о том, что иногда меньшими жертвами, можно добиться лучшей доли для большинства, и успокоившись заснул.
Снова сон, снова туман и узкая фигура Пришельца: «Возвращайся пока не поздно! Умри и вернись обратно, можно еще все предотвратить!» Я смеюсь, зло, истерически: «Ни за что! Ты хотел благополучия для египетского народа, а я хочу благополучия для русского!» «Ты не понимаешь, что своими действиями, ставишь под угрозу благополучие всего мира, и даже возможность самого пребывания человека на земле?» Я в ярости: «Опять ты заладил своё! Отстань, отвали от меня, не появляйся, ни наяву, ни во сне!» Пришелец стал уплывать в туман и слышится: «Вернись!»
Вокруг голые стены, головная боль вламывается в помещение, и словно звенит и пищит воздух. Нет, это пищит не воздух, а аппарат, к которому подключена моя голова. Серыми очертаниями торчит он в пустоте, и видна лишь зеленоватая, прерывистая нить, рассекающая экран, и чудится мне, будто это скипетр выпустил проекцию, и не нить это вовсе, а река. Пересыхающий Нил, переполненный крокодилами, и склоняется надо мной Гьяси, с перерубленной пополам, вытянутой головой, и шепчет: «Твоя вина!» И невидимый судья, бьёт деревянным молотком по столу: «Виновен! Казнить!» А толпа беснуется и скандирует: «Казнить! Казнить!»
Я проснулся от того, что старший ребёнок семьи, трясёт меня за плечо:
- Маменька зовёт обедать!
Наутро, едва расцвело, поехали на фабрику - разгонять митингующих. Стояли под дождём, пока нас снаряжали, промокли до нитки и замерзли. Я, и ещё с десяток разнокалиберных, равнодушных солдат. Один без руки, другой - трясётся с похмелья, третий - старый, и все отчаянно зевают - заразили зевотой и меня. Вся эта наша колоритная собратия и отсутствие организации, напомнили мне не театр военных действий, а театр абсурда.
Наш командир, здоровенный, пузатый детина, с по-рыбьи вытаращенными глазами, удивился, услышав от меня комментарий:
- Вот это войско, орда прямо!
Солдаты захихикали.
- Смирно! - он подошёл ко мне, осклабился беззубым ртом. - Кто таков?
Я подал документы. Увидев фамилию, он подобрался, втянул живот, и не зная как ко мне обращаться, стал оправдываться:
- Да где же взять, войско-то? Кто на войне погиб, кто воюет ещё, энтих нашли, и то едва, не затащишь их в армию! - глянул в паспорт. - Алексей Михалыч, и ярмом не затащишь! Да вы не переживайте, - снова глянул в паспорт, - Алексей Михалыч, там только рабочие, они безоружны, справитесь,… пальнете в воздух, да если не поможет, подстрелите пару тройку штук…
- Я не понял, каких еще штук?
- Дык, рабочих! Ой, простите, оговорился…
- Да они же безоружны, эти ваши штуки!
Он совсем растерялся:
- Дык, приказ, и документ есть… - стал лихорадочно рыться в карманах, достал листок, развернул. - Вот, чёрным по белому: «В случае неповиновения, стрелять на поражение, не щадить»
Я посмотрел на него оторопело:
- Ну, пойдём, посмотрим! – и решительно зашагал в сторону фабрики. Едва поспевая, за мной последовал командир, а за ним наша орда.
Вокруг толпились рабочие, с транспарантами, красными флагами, и деревянными табличками - в грязных лохмотьях, не по погоде одетые, и те же взгляды у них, усталые, зверские, обещающие скорой расплаты. Начальства нет, внутрь не заходят - стоит фабрика. Чёрные трубы не выпускают дыма, и в окнах темно... А мне вдруг стало стыдно, стыдно за своё пребывание здесь, за эту нестройную ораву, что следует за мной, за себя, одетого в тёплое пальто, и солдатские сапоги.
Командир прошёл вперед и закричал:
- Расходитесь! Нечего здесь торчать, идите, работаете!
Его послали по матери.
Он вытащил револьвер:
– Повторяю, расходитесь, не то буду стрелять!
- Напугал - пужёного! - под ноги нам полетела бутылка с зажигательной смесью, разбилась, запахло керосином, и тут же поземкой, потянулось синее пламя. Отскочили вовремя, но переполошились, закричали. Командир выстрелил в воздух, и отматерился в толпу.
Ему отвечали весело:
- Что, поплясали гопака-то? Еще хотите? Вприсядку, ха-ха-ха! Али цыганочку?
Командир побелел, рыхлое лицо его вытянулись, вскинул револьвер.
Вновь полетела бутылка, шмякнулась о широкую грудь, и разбилась, облив его керосином. Снова синее пламя, по груди ногам, сапогам. Горит он уже и орёт что есть мочи. Бессмысленная пальба по толпе - там тоже крики, шум, кого-то ранило, или убило. Солдаты тушат командира и тоже стреляют. Едва затушили, он прилично обожжен, и не в силах идти, стонет и почерневшей рукой вытирает лицо - вроде плачет.
Толпа приходит в себя, и начинает наступать.
Я кричу своим:
- Уведите его, я прикрою!
Командира тащат, он верещит, я направляются револьвер на толпу, и пячусь за ними:
- Уходим!
Третья бутылка летит, почему то со свистом, падает мне под ноги, разбивается, синее пламя лижет мне сапоги, колени – больно, до потери сознания больно. Безрукий сбивает с меня пламя, он снял с себя шинель, и колошматит единственной рукой по ногам, я почти без сознания, но револьвера не опускаю. Зашли за угол, и что есть мочи побежали, таща грузное тело обожжённого командира под руки. Мне больно - сил нет терпеть, но я знаю, что это всего на минуту.
Падаю, вижу, что никто из моих не видел этого. Солдаты удаляются молча, лишь слышно как благим матом орёт командир. Кто-то наваливается сверху, я тычу слепо револьвером, и стреляю. Напавший отваливается от меня, и со стоном укатывается к ногам догнавших меня людей. Крики мат, ругань.
Я направляются револьвер в толпу, и ору:
- Ни с места!
Люди тяжело дышат, в глазах огонь - они хотят крови, замешкаюсь на минутку, отвернусь, и растерзают.
- Ни с места! - снова дико ору я, и пытаюсь встать.
Из толпы, выходит высокий светлый парень, с длинным чубом, смотрит насмешливо:
- Ну и что ты нам сделаешь, служивый? Ты же видишь, мы не боимся пуль! Ну, расстреляешь всю обойму, а дальше? Тебя убьют! Нам, знаешь ли, терять нечего!
Я понял его, и лихорадочно начал искать выхода.
Встал, прихрамывая, оглядел толпу и ответил:
- Все на одного - неправильно, не по-мужски... Решим спор врукопашную! - глянул на чубатого. - Если я смогу тебя победить - вы уходите и вопрос закрыт. Если ты, то убей меня, и это будет честно! - крикнул я с вызовом, и откинул револьвер.
Он руками осадил толпу - принял условия, гоготнул, осмотрел меня с хитрецой, увидел мои обожженные ноги:
- Ладно, паря, будь, по-твоему! - и встал в стойку борца.
Я же, стоял пошатываясь, раны начали затягиваться и диск спутывал мое сознание будто наркозом. С быстротой и ловкостью пантеры, парень сбил меня с ног, и уложил на лопатки, прижимая тяжёлым телом. Я выгнулся и вылез из-под него. Он был силен как медведь - но я был обучен. Грозно рыча, он напал вновь, выставив вперед кулак, попытался ударить меня по лицу. Я отскочил, но не удержался на ватных ногах, и упал на колени. Парень навалился на меня сзади, зажал мои плечи руками, словно в тиски, надавил сверху всем весом и освободив кулак, часто и мелко стал бить в ухо.
Толпа стонала и улюлюкала, подбадривая его. Они уже в ожидании лёгкой победы и вражеской крови, но раны мои затянулись и туман в голове стал рассеиваться. Я высвободил руку, поддев её под его лодыжку, с трудом, но перекинул парня через плечо. Он на лопатках, в ледяной луже, но не сдаётся, бьёт наотмашь, кулаками, ногами, рычит. Я ловлю его запястья, сажусь на него сверху, бью с силой в нос, и переворачиваю мордой в лужу, заломив руки за спиной. Он все еще сопротивляется, скачет подо мной, выдергивается, но захват болевой, и чем больше он вырывается, тем ему хуже.
Суставы хрустят, он ревет, фыркает кровью из разбитого носа в мутную воду, и наконец, кричит:
- Пусти! Пусти или убей!
Я отпускаю его, встаю, судорожно ловя ртом воздух, в голове лишь одна мысль: «Дыхалка, ни к черту, пора бросать курить…»
Парень едва поднимается - мокрый, с распухшим окровавленным носом, растирает плечи, смотрит с яростью, стыдом, но уважением, кривится:
- Ладно, твоя взяла, уходим, но завтра мы придем вновь, и тогда посмотрим - чья возьмёт!
Мне вдруг стало жаль его, его, и эту бесформенную массу у него за спиной, что зовется народом. В какой-то неподвластной агонии я кричу:
- Товарищи, братья! Перестаньте митинговать, революция не даст вам ничего хорошего! Страшные для человека последствия влечёт она за собой! Поверьте!
Парень подошёл ко мне вплотную, без страха заглянул в глаза, сплюнул кровью мне под ноги:
- Не брат ты мне, и не товарищ тем паче! – развернулся, и повёл ораву за собой.
Поднимают раненого, тащат его, стонущего, переговариваются, матерятся, охают, заходят за угол, обратно к фабрике. Там тоже раненые, да и убитые есть. Уносят тела, собирают свои транспаранты и знамена, любовно складывают их, и прижимая к сердцам, мрачно плетутся восвояси. Жаль их, безумно жаль!
Я вернулся к месту драки, забрать револьвер. На сырой земле, отчётливо виднелся кровавый плевок. Мне вдруг стало горько, я осознал, наконец, что не такие мы с ними и разные, они защищают свою правду, я свою, а разделяет нас - всего лишь эта кровь, что смывается сейчас моросящим дождём с бурой земли.
Кровь. Сейчас её пока еще мало, но пройдёт всего несколько дней, и потекут багряные реки, улицы запестрят кроваво-красными флагами, стены домов кроваво-красными растянутыми полотнами, а мостовые изольются кроваво-красными потоками, и услышим мы прощальную канонаду, и поминальный залп Авроры, провожающий в последний путь старую жизнь.
Нет, слишком поздно, я не успеваю, да и не в силах предотвратить революцию, остановить эту первую кровь - этот толчок для убийств масс. Знаю, по подземному городу, что человек - что хищный зверь, попробовав раз человечины, будет охотиться отныне только на людей, и уже не ради прокорма, а ради наивысшего удовольствия - быть сильнее.
Ко мне подбежали солдаты, из нашей "могучей кучки" - бледные, запыхавшиеся, но гордые:
- Как ты его!
- Не ранен?
- Да у тебя ожогов то и нет, только порты сгорели, не то, что у командира. У того – ого!
Я угрюмо обвел их взглядом, пожал плечами и пошел, сверкая из-под обгоревших штанов голыми коленками, в сторону раненого.
Командира отвезли в госпиталь, а сами отправились по домам.
Вечером приехал Арсений Иванович, пошушукался в гостиной с женщинами, из их разговора я услышал только: «Зашёл в кровище, штаны что угольки!»
Распахнулась дверь.
- Ну что у тебя тут показывай!
- Ничего Арсений Иваныч, я цел…
- Показывай! - я показал ноги. - Теперь порты! - нехотя достал. - И впрямь одни угольки!
Он посмотрел на ноги, на штаны, удивленно поднял бровь:
- Да кто ж ты такой? - затем вздохнул. - Но я не за этим пришёл. Настя не поехала! Получил письмо от Ольги Петровны, та говорит: Настя бунт устроила, не поеду, и все тут! «Без мужа» - говорит…
Я отчаянно замотал головой. Он разозлился, схватился за сердце:
- Я тебя по-хорошему прошу, отвези её, любых денег проси, отвези и возвращайся, если так уж хочешь, но ты муж, ответственность и на тебе… - и протянул мне конверт, - это тебе от Насти, я не читал. А мне она не пишет, разобиделась,… - и уходя, - срок до завтра!
Я с нетерпением посмотрел на конверт. Крупным, каллиграфическим почерком написано: "Алексею Михайловичу К.... лично в руки". Сердце сжалось от тоски: «Милая, утонченная моя, девочка! Отличница!» Я разорвал конверт.
На тонком, белоснежном листке, благоухающем духами, написано:
«Драгоценный муж мой! Той ночью, вы сбежали, словно преступник из тюрьмы, но зря, никто не собирался неволить вас, и нужно было объясниться сперва, я бы все поняла. Но, наверное, для вас так было легче, ведь не нужно скрывающемуся прощаться, а прощание всегда жалко, трогательно, и слезливо. Так знайте, я клятву давала в церкви, перед крестом, что буду любить вас и буду рядом во веки вечные, и вы так же давали. И не собираетесь ли вы нарушить клятв? Напишите, напишите мне, не мучьте, ведь я ничем не обидела вас. За ваш поступок, я вас прощаю, лишь знайте - никуда не поеду, буду ждать вашего возвращения. А вы вернитесь, хотя бы для объяснения причин вашего стремительного побега, и если любите... ведь я жена вам все же… Анастасия К ....» - и ниже: «Напишите!»
Я приложил листок к щеке, поцеловал, вспомнил Настю, и представил, сколько слез на него пролито. «Нежная жена моя, от любви, ты не можешь даже обижаться, на меня – подлеца! Тебе нужны ответы, без них ты страдаешь, родная!» На минуту я уверился в любви к ней, столько тоски, и грусти и нетерпения почуял от письма. «Поеду! Отвезу её, и вернусь, не убудет, зато она окажется в безопасности. Я не прощу себе, если с ней что-то случится!»
С этой уверенностью я стал писать ответ, слезно уверяя в своей безграничной любви и преданности, умоляя простить, дождаться моего возвращения и прекратить всяческие глупые домыслы. Попросив у хозяйки конверт, я отдал письмо мальчишке, дабы он отнес его на почту, а сам с чувством выполненного долга пошел спать.
А на следующее утро, пришло известие о смерти Арсения Ивановича. Как гром среди ясного неба - сердце остановилось! Я не знал, что мне делать. Денег на поездку в деревню, дать он мне не успел, да и похоронить надо бы его - попрощаться. Пришлось остаться. Отношение ко мне семьи резко поменялось - смотрели на меня теперь, как на бессеребренника и приживальца. Терпели до похорон...
Ссылка на начало романа: