Найти тему

Стерео Дарьи Тоцкой: реальность + бессознательное

Оглавление

В прозе Дарьи Тоцкой реальность накладывается на бессознательное и получается стерео-картинка; даже, может быть, не всегда доступная читателю.

-2

Не-время

Арсенtий Львович

Наступило такое время, что он все измерял «до» и «теперь». Но ведь «теперь» никакого не было, а была только пустота.

И Арсению Львовичу верилось, что не сама она там разверзлась, эта каверна-лакуна, а что-то пришло к нему и его обокрало; дом его ветшал, собаки стали злее лаять, проносясь мимо общим вихрем, а ростки цикория все реже вылезали под камнями. Раньше он называл их «кофием» и крепко заваривал, теперь и того не было. И все же сделал из их поиска себе занятие, и, если находил, то выкапывал с каким-то премерзким остервенением, за что и хлестал себя по ляжкам и щекам, будто бил невидимых мух. Похрустеть белым, вытянувшимся без света ростком, выплюнуть горечь, — быть избавленным от горечи; быть.

«А-Арсентий Лёлич», — кликал его раньше маленький Мук — так его прозвали в классе за излишнюю начитанность и заикание. И в этом вся трещина между школой и жизнью: за партой учат, что литература — ценность, что ее нужно лелеять как ляльку, потому что она способна спасти кого-то (спо-о-собна, — тянули с издевкой пацаны), — а здесь в малых еще умах растет животная какая-то уверенность, что книги — как бы помягче-то выразиться… Это то, что нужно как можно яростнее с себя сбросить, и чтобы весь класс обязательно видел, что тебе до книжек дела нет. И Мук покорялся им, но ровным счетом до того момента, как в классе появлялся учитель химии, Арсений Львович. «Ни Чичиков, ни Манилов не помогут вам в жизни, — больше смеясь, убеждал он их раз в два урока. — Зато химия поможет». Химия и помогла.

А-а…р-р… Стучали вдалеке по забиваемым сваям, сооружая новый мост из прошлого в будущее, не выговаривали его имя до конца, а он все слушал сваи, пока не устал ждать. Развернулся и пошел к дому, вернее, туда, где от жилища что-то осталось. Домишко-то расселять стали, едва все тут началось, что правда, не все хотели уезжать, — за ними-то вон какой дом стоит, на двадцать три этажа, и окна получше будут, вот его и расселили первым. А в домике из двух этажей да шести прогнивших окон все остались; это только позже исчезать начали, когда все началось.

Кто исчезал, а кто появлялся. Арсений Львович бережно проводил рукой по вьюнку, совсем затянувшему с одного угла дом, только бы не столкнуться с Ней, — тьху, какая гыдота, еще тратить на нее заглавную букву. Заглавными бывший школьный учитель наделял только людей хороших и себя, да еще обозначения химических элементов. «Смотри, Вася, — это он Муку когда-то подсказывал, ведя междоузлиями пальцев по строке в учебнике. — Видишь — это мышьяк, он же Арсеникум». «Как вы, а-Арсентий Лёлич, да?» — И восторг был бездонным в детских черных глазенках. Он тогда улыбнулся в ответ, но не понял, позже только сам над собой посмеялся и над своей непонятливостью, когда грыз булку в учительской с чаем: мышьяк — это яд, а он — «Арсентий Лёлич», травит их детские деньки плохими оценками да запугиваниями о скорых экзаменах, года через четыре.

Шумы вдалеке прекратились, перекур. И она зашуршала в зелени и устремилась на стройку, рассчитывая стянуть у рабочих что-нибудь. Не хлеб, так колбаску, не воду, так сумку, не бечевку, так вязанку проволоки. Вредитель, в общем, строительства светлого будущего; нет бы, как он, смириться и искать свои ростки цикория, пырея, спорыша — чего угодно, что желудок выдюжит. Все ищет лучшей доли, все нервирует всех, отнимая что-то. Да хоть бы чуть теплый завтрак, греющий холщовую сумку через влажный целлофан, — чем не лучшая доля? Пусть ненадолго, пусть уже и остыл…

Стоило ему только один раз рассказать ей про уроки, про а-Арсентия, про мышьяк, она же все отравила; смеялась долго и над ним по большей части, чем над его шутками. «Я не буду тебе помогать, и есть ты чужими руками краденое теперь не будешь», — сказала и ушла. Поделом ей, он и без нее выживет, и назло ей, и всем им, кто побоялся войти в зеленую, заросшую калитку прошлого, побоялся выдрать вьюны и молочаи с корнем, чтобы просто спросить — а не надобно ли здесь чего…

… Завтрак самую крошечку что отсырел от тепла, своего же, видать, влага-то от тепла и происходит, что бы там ни читали им по учебнику. Рабочие ушли на перекур, а она снова вышла к одному из них — к Петьке. И Петька поднялся, чтобы ее приветствовать, да еще и заслонить собой от других, да они и так уже нашарили ее глазами.

— Ты смотри, опять намылился к своей, этой, — не таясь, высказывали они ему.

— А я что, не вижу, что у ней? — Остальные гоготали.

Долго тек день рабочих, но ее появление всегда их забавляло. Маленькая собачонка, прыгавшая перед ними на облезлых лапах, с зубами, выпиравшими во все стороны из-под короткой губы, и глазищами выпученными, отчего казалась крокодилищем, неумело запихнутым в тело болонки, будто в мусорный мешок. Папа или мама ее наверняка были болонками, оставленными кем-то при эвакуации, ну а дальше уж как пришлось… Собачонка где-то выучилась танцевать на задних лапах, выпрашивая мякиш, чем еще больше приводила рабочих в оживление. Кто-то из них засвистел Петьке — не подходи, Петька, а то еще цапнет, так ведь топить придется крокодилище и тебя заодно с ней. Петька отрывал мякиш, мрачнел и кидал ей, он смотрел в эти черные глазенки и —

видел в них маленького мальчика, с которым когда-то учился в школе, Васька-Мук, так, кажется, его звали, а почему Мук — он и не помнил; достал откуда-то из давно не вороченной памяти: больше всего Мук любил химию, а он, Петька, наоборот, на учебники харкать готов был, а на химию — дык хоть на каждую страницу. И ему Арсений Львович ровным счетом не сделал ничего хорошего.

Наевшись, собачонка выпросила у него кусок побольше и поскакала с ним куда-то в зеленое логово, юркнула в ненаблюдаемую щель. Скоро построят новый забор и новую магистраль в обход, а здесь все выжгут. Раз или два ему чудилось, что вдалеке ходит их Арсений Львович, живой, — но после глаза различили чрезмерно длинные руки, длинные, как ростки цикория, вытянувшегося под камнем, — и он доел свою булку, вернулся к работе, — и солнечный зайчик, нечаянно прыгнувший ему прямо в глаза, покинул его, и он все видел прежним.

Ангелина, мой цветочек

Ангелина все любила с утра делать: когда солнце и само еще заспанное, все дела, даже незначительные, и все мелкие даже какие мыслишки выходят чуть торжественнее, чем на самом деле. И все будто полонез танцует: замедляется, приседает, как если бы живет натужно — да притворяется оно все, а потом вспархивает с насмешливой силой, да ведь и не требовалось для этого никаких сил.

Хлопнув половинкой дневника о стол, — ей нравилось, как он хлопал, даже иногда больше, чем писать в нем, — Ангелина с подсмотренной у больших сердитостью выводит буквы. «Я хочу гулять с Олесей и Колей, — и ручка розовых чернил почти царапает бумагу. — И не ждите от меня умных мыслей, я еще молодая». Подумав, зачеркивает слово «еще», подумав еще — возвращает его на место и на всякий случай дописывает: не старая.

Между прошлым и будущим не такой уж и большой зазор, чтобы туда можно было втиснуть хоть что-то, — решит она вдруг какой-то чужой для себя мыслью, прежде чем отворить окно и высунуться из него до половины. Словно большая гусеница, улегшаяся на подоконник, приподнимется передней своей частью и важно поведет в воздухе лапками; так Ангелина приподнимается и ковыряет ручкой в зубах, дождавшись, наконец, появления розовых чернил; морщится, покашливает, — это она тоже подсмотрела у взрослых, и она гордится тем, что умеет их изображать, словно опережает сверстниц в развитии. Гусениц не пускают гулять, их закрывают в банке и кормят засыхающими листьями, пока совсем не забудут о них ради более важных дел.

Папе и маме мешать не следует, оба работают теперь из дома. А она все не привыкнет, нет-нет, да и подпрыгивает что-то у нее внутри при виде них среди белого дня, так и хочется кричать им, хватать-звать смотреть, она и сама знает, что на мелочь несуразную, — но они здесь, так близко в соседних комнатах, а значит, должны быть немножечко больше нее.

Ангелина Аквилегина, — нет, это слово разваливается на ходу — Ак-ви-легина… Ангелина Пионова. Ромашкина. Это ни к чему не приведет, нужно открыть скорее папин старый ботанический атлас и выдумать себе новую фамилию на эту неделю, потому что старую она уже зачеркнула на хрустящей корке дневника. Лютикова-Анютикова. И как теперь с такой жить.

Стержень в ручке проваливается куда-то, но не пронзает бумагу под собой, а падает вглубь, в себя, — его загадка отвлекает, хотя ее руке и сделалось больно от резкого этого движения. Ангелина поворачивает к себе ручку дулом и заглядывает внутрь, будто что-то может понимать. Поразмыслив, хлопает дневником; она больше не станет выдумывать себе другие имена; больше не станет делать вид, что все, написанное ею, однажды найдет кто-то другой, взрослый, феиным каким-то чудом способный понимать детей. Она чуточку взрослеет в этот миг и, как забытый нехороший сверток, открывает для себя ощущение — не найдет, не услышит, не прочтет, и не станет после чтения уходить в другую комнату — для раздумий, над детским этим и думать нечего…

…Дневник разложит сам себя по бедрам прилетевшего к ней утром Феинского Взрослого человека, прикроет его колени, обвиснет по краям как уши-лапы собачонки, к старости все менее поддающиеся разбору части тела, обесформившиеся. Так они посидят немного, и прежде, чем он исчезнет совсем, она сможет вспомнить, как смеются анютины глазки: три черточки нарисованных морщинок слева, три черточки — справа.

Читать в журнале "Формаслов"

#современнаяпроза #современныеписатели #литература #формаслов

-3