Алексей Державин
Попортить Ленина для свадьбы.
Рассказ
Я работать начал сразу после школы в 17 лет. В институт пролетел, слегка не добрал баллов. Да и шансов после школы поступить в Строгановку на самый престижный факультет «Монументальная живопись» у школьника без связей тогда почти не было. Конечно, и в семнадцать лет поступали на живопись в Строгановку, но это, если твой папа зав. отделения рисунка в этом же институте, или Промыслов Владимир Федорович, который являлся твоим дедушкой. Кто такой Промыслов? Советский государственный деятель, председатель исполнительного комитета Моссовета в 1963-1986 гг. По продолжительности руководства Москвой уступает только князьям Владимиру Долгорукову и Дмитрию Голицыну.
Вот, помню, его внучка поступала в один год со мной, правда на другой престижный тогда факультет «Керамика». Она тоже пролетела. В группу набирали 12 человек. Она оказалась четырнадцатой. То есть вне списка. За бортом. Но предусмотрительное руководство института опустило черту до четырнадцати принимаемых в этом году человек, и внучка стала студенткой. Все подходили тогда к парню, что был номером 13. Его-то тоже взяли неожиданно для него. Он уже пустил нюни, а его поздравляют со счастливой звездой Промыслова и счастливым номером 13. Вот как иногда бывает счастье под неудачным номером.
Но это все о другом. В институт я через год поступил, правда, уже не на Монументальную живопись. Туда биться головой было бесполезно. Всего 12 человек. Три места заняты студентами из дружественных стран. В основном из Африки. Два места для «нужных людей» - это святое. Одно место для своих, то есть ребенка преподавателя вуза. Остается шесть сладких мест. Но и тут есть зарытая собака. В группе нужны две девушки, для психологического климата этой группы. Чтобы не одни парни были. Это все хоть и негласно, но было твердо. Так что при прочих равных, брали скорее девицу и еще другую, а не тебя сопляка школьника недавнего. И еще одно негласное правило было – парней брали после армии, естественно, предполагая, что они идеологически закаленные и выдержанные в соку соц идеологии. Это и понятно, все-таки монументальное искусство должно верно агитировать и надежно все трактовать. И это святое.
Институт я закончил и успешно попал в армию в тот же год после диплома. Тут меня и верно идеологически закалили, и надежно выдержали.
В армии мне нравилось, скажу это честно и без позы. Я вполне уловил основной нерв жизни в ней. Главное было сказать «есть» и начать делать предписанное. Скажем, рыть канаву. Уже чутье, выработанное пребыванием в этом особом климате, подсказывало, с какой неспешной скоростью все «это» нужно НЕ делать. И когда через некоторое время шла команда «отставить», «зарыть канаву», ты быстро успевал зарыть «шедевр» и еще «пошланговать», да и сделать вид, что надорвался на выполнении задачи. Это шло тебе в негласный зачет армейского человека. Бывалого, исполнительного, без всяких ослиных издержек.
В армии много приходилось рисовать. Это естественно, это законно. А кто же еще должен эстетизировать житье-бытье советского война как не профессиональный художник? Меня вычислили еще на сборном пункте, где я пробыл два дня, пока меня выбирал подполковник - замполит подмосковной части. Я рисовал на сборном пункте портреты возможных героев страны, которых тоже куда-то выбирали другие военные люди. И это было от большого количества времени и умения рисовать, что помогла найти свое место в армейском строю. В части, куда я попал, я рисовал войнов по роте, портреты жен и детей офицеров и, как вершина армейского достижения – портрет генерального секретаря ЦК КПСС, дорогого Леонида Ильича Брежнева для кабинета командира части. Заодно цугом и портрет председателя КГБ Андропова. Его выбрал интуитивно сам. Командир не просил, но я сделал. И что же вы думали, как говорили в Одессе, я не споткнулся на этом «ходе», а прыгнул через ступеньку, дорогой мой Фима! Да. Через несколько дней, этот портрет моей кисти повис над креслом командира части. Но отчасти к несчастью через неделю, скончался Генеральный Секретарь. И выбран был на должность Директора Советского Союза кто? Правильно, Фима, был выбран Андропов Юрий Владимирович, на проспекте имени которого я сейчас и живу. И получилось, что утром мне сказали, а днем уже было!
В армии вообще хорошо оттачивается жизненная «чуйка». Многое в жизни мне именно чуйка впоследствии вовремя подсказала. Хотя никаких глиняных горшков с золотыми монетами и потайных дверей в коморке папы Карло я не находил, тут чуйка промолчала, о чем я совершенно не жалею.
Армию же я «закончил», как говорилось тогда, «с чистой совестью и на свободу», то есть рядовым. Никаких лычек на подкаченные в армейском спортгородке плечи я не заимел. Что тоже удачно. Так как командовать не люблю, хотя и умею. Это я вполне почувствовал в армейском огороде. Известно, что хорошо умет командовать тот, кто умеет подчиняться. Подчиняться я умею. Но до поры, до времени.
После армии, о которой еще стоит рассказать, я, вернувшись домой, поступил в Комбинат Художественных Работ (КХР). Это совершенно другой огород, это не армия. Там растут одни и свои морковки, тут растут совсем другие редиски.
В комбинат этот я, кстати, поступил по знакомству, по протекции, так сказать. Просто так туда втиснуться было не просто, или вообще невозможно. Знакомая моих родителей была хорошей подругой директора этого Комбината – вполне себе сочного, помидорного предприятия. В денежном плане, я имею в виду.
Директор этого КХР, естественно, еврей, средних лет, с шахматно-продюсерской внешностью, с брюхом и стильной, даже по нынешним временам, либеральной бородкой, был с характерной фамилией – Соловейчик. Соловейчик Борис Самуилович. Так, что с простой лопатой и киркой туда не попадешь. Не попадешь и с набором беличьих кистей и красками «Черная речка». Но вот по знакомству – удалось.
В первый же день я натолкнулся на удивительный канцелярский трюк в этом художественном заведении. При встрече в кабинете босса, заставленном всякими диковинами дизайна японского производства – магнитофонами, часами, электрочайником с волшебным названием National и иероглифами на его блестящем корпусе, я услышал простую просьбу от руководителя написать два заявления о приеме на работу и об уходе по собственному желанию с подписью, но без числа. Я, не удивляясь, что удивило босса, но и понравилось ему же, быстро и без ошибок все написал. Я не задавал вопросов, и директор сам слегка пояснил, что у них так полагается. Ну, полагается и полагается, я быстро подчиняюсь, если полагается.
Директор несколько размяк и, помня, что я тут по просьбе его знакомой, хорошей знакомой, очень хорошей знакомой, спросил в какой цех, так там назывались отделы, я бы хотел попасть. Я, как рисующий художник, недавний выпускник Строгановки с армейской художественной закалкой, естественно, попросился в портретный цех. Директор Борис Самуилович удивился этой охоте. Ведь в этом производственном цеху Комбината ковались портреты членов политбюро. Портреты ручной работы карандашами, но членов политбюро и Ленина в придачу. Это святое, конечно. Он думал, что я попрошусь в самый хлебный отдел – интерьеров. Но вот моя художественная простота тянула в «портретный», отчасти, по незнанию этой специфики и романтики внутреннего мира и настроя. Ведь как звучит «Портретный Цех»! Одним словом – взяли.
На следующий день после встречи с руководителем с музыкальной фамилией Соловейчик, я пришел в «Портретный цех» комбината КХР.
Вообще накануне мои родители – художники, были и рады, и горды, что их сын поступил на работу и не куда-нибудь, а в Комбинат Художественных Работ, пусть и с их подачи, и по просьбе их знакомой, но, как бы, сам протиснулся. Мы даже устроили легкий праздничный стол по этому случаю. Выпили за искусство, за душу художника, за духовные ценности и мир во всем мире.
В портретном цеху оказалось все приземленно до нельзя. Это была средняя комната метров 25, где вдоль стен сплошным прилавком шли столы, за которыми сидели мастера портрета с отстраненными лицами и блуждающими бегающими глазами. Некоторые в сатиновых синих халатах и в кепках с козырьками, от раздражающего и «слепящего» света. На меня никто из них внимания не обратил. Обратил внимание начальник этого цеха, напоминавший интеллигентного путиловского рабочего из фильмов о Ленине и первых дней Октября. Он был в коричневом костюме с галстуком и голубой рубашкой, по верх этого был в синем сатиновом халате, оберегающем от случайных красочных пятен. Халат был явно не его, а размером меньше и женский – застегивался на левую сторону. Но это начальника не смущало. Там вообще многое не смущало никого. Этот путиловец занимался бумагами и привычным чутьем, как летучая мышь почуял мой приход. Не отрываясь от бумаг и, сказав «Здрасьте» на мое приветствие, он сходу предложил выбрать «лицо» из Политбюро и начать рисовать. Сказал, что можно всех брать, кроме Владимира Ильича и «Самого». Под «Самим» я понял Андропова.
Кстати, стол уже самого начальника стоял прямо посредине комнаты. Это был даже не стол, а какая-то тумбочка из-за экономии места. К этой тумбочке тихо как в тихом доме подходили художники – работники портретного жанра и что-то шепотом объясняли начальнику. Он, не отрываясь от документации, молча слушал, говорил, что уже решает этот вопрос и всем видом показывал, что этот вопрос решен. Художник тихо уходил на свою табуретку и продолжал выполнять портрет с фотографии политбюро. Мне не было места за этой барной стойкой в портретном цеху. Я это сразу понял. Начальник даже не огляделся, а так и сказал, что мест нет делайте портрет лучше дома. «И вам удобней с чайком да малиновым вареньем.» Тут он впервые посмотрел на меня улыбнулся по-ленински и спросил, кого я выбрал. А выбрал я единственного человека с бородкой и усами – Дзержинского. Его оказывается тоже нужно было рисовать. Рисовали в два карандаша: Черный и коричневый. Эти портреты многие люди старшего поколения видели в разных советских заведениях от детских садов и школ, до отделений милиции и военкоматов. Это кому как в жизни повезло. Я побывал везде и в милиции тоже, видел их в достаточном количестве, чтобы иметь представление, что же мне делать дома, как рисовать. Мне дали лист специальной бумаги, два заветных карандаша, замусоленную фотографию рыцаря революции, железного Феликса и сказали, что в месяц я должен сделать восемь портретов. Я не придал значения этой норме, ведь получалось, что каждый портрет я должен делать за четыре, примерно, дня. В армии я делал четыре портрета дембелей в день, так что это вроде бы и не норма – выполню.
Перед уходом из этого тихого цеха я был озадачен одним моментом. Когда мне все задания и материалы выдали у тумбочки начальника, к нему подошла из угла женщина в мужском синем халате и уже громко сказала: «Сергеич, ты же обещал мне двух Ленинов к свадьбе дочери дать, как премию, а вот ничего не даешь! – Сергеич, не отрываясь от бумаг внятно отвечал – Ты же еще норму, Фаина, не выполнила, а уже на Ильича покушаешься!" – Все тихо засмеялись. Женщина обидевшись громко продолжала: «Да сделала я все, давай Лукича!» - начальник удивился – Когда же успела? – И на полном серьезе добавил, театрально нахмурив брови, - А все рисунки «подпортила?» – женщина так же серьезно ответила, вот «порчу», но пока не все, к «завтрему» все подпорчу.
Это была какая-то устная шифровка. Говорили, как на блатной фене, и я ничего не понял. Хотя все слова доходили. Спрашивать для первого раза не стал, да и цех не пришелся по душе, так сказать. Заторопился домой к чайку с малиновым вареньем.
Чаек в этом деле, да еще и с малиновым вареньем, оказался самым удачным и сладким начинанием. Рисовать ответственные фигуры родного государства, поневоле, заставляло слегка цепенеть и уменьшаться в способностях. Хотя ничего особенного в этом рисовании не было.
Работу над нашим Рыцарем Революции начал, как и над любым другим портретом, как мне казалось, без особого трепета. Но вот незадача! Толи от скрытого волнения, толи от подсознательной мысли о значении этой личности и особого предназначения самого портрета, но он у меня получался явно большим по размерам к предложенному листу, чем требовал сухое техническое задание. В размер попал с третьего захода. Бумага пока терпела исправления, но эти попытки выбивали слабо тлеющий творческий энтузиазм. И, главное, я чувствовал, что с такими темпами никаких норм в 8 портретов в месяц я не сделаю никогда. И ведь это я делал персонажа нашей истории с довольно романтичной внешностью по сравнению с членами Политбюро.
Как сейчас помню эту скороговорку из их фамилий с форменного традиционного иконостаса в Ленинской комнате, что оформлял еще в армии: Андропов, Горбачев, Гришин, Пельше, Кириленко, Кунаев, Черненко, Щербицкий, Суслов. Всех не перечислил, но этих записал по памяти. Их всех писали с именами, которые по прошествии лет подзабыл. Помню, естественно Горбачева, что Михаил и почему-то запомнил товарища Кунаева, которого звали очень выразительно: Динмухамед. Но внешность и у Динмухамеда Кунаева, и у пятнистого Горбачева, особенно на переретушированных фотках, были унылы и не выразительны, как осенний среднерусский пейзаж в поле после дождя. В рисовании их, с этих утвержденных образцов, не было никаких естественных художественных козырей, которые рисовальщики и живописцы всегда предполагают применить в завершении работы. Тут нужно было «сушить сухаря», тупо выполнить заполнение листа и перейти к следующему политическому деятелю родимой сторонки. Но ни сушки сухаря, ни тупого заполнения у меня даже с более-менее интересного лица Дзержинского никак не получалось. А ведь надо следовать положению о единообразии этих портретов и в графическом, и масштабном единстве. Кстати, Феликс Эдмундович, кажется, был единственным портретируемым в три четверти. Остальные, как на иконах – в фас. Я боролся одновременно и с желанием сделать портрет лучше всех, чтобы, если не все, то многие увидели тут настоящего художника. Который и из стандартного портрета может выцедит крупинки золотого запаса скрытого таланта. Борьба была и с какой-то робостью перед ответственным изображением политического деятеля. Это ведь были восьмидесятые годы прошлого столетия. Как звучит! Это был еще могучий СССР. Это еще и навороченная жизнью, школой, институтом и армией ответственность за серьезное, за политическое дело. Это все внутренние процессы моего сознания, подсознания, осознания. Руки, конечно не тряслись. Не стоит думать, что бывший пионер, перешедший в комсомол не рассказывал анекдотов про Брежнева и вытягивался в струнку при приближении к скульптурам Ленина. Это была внутренняя борьба поливальной машины с мокрым асфальтом во время дождя. Я просто не видел, чем могу в этом случае помочь искусству. Был молод, горяч и глуп.
Над портретом промучился, как герой гоголевской повести. Лепил железного Феликса целую неделю. Сам Рыцарь с бородкой меня тянул в Голландию 17 века. И, если бы не фуражка, то вполне бы уволок в романтику прошлых художественных эпох. В голове все время крутилось неопределенное понятие «сфумато», которое, как брошку к мотыге я пытался прирастить к портрету главы ВЧК. Чувствовалось, что выхожу на шедевр. И лишь выпадавшие из колоды фоток лица остальных политических деятелей отрезвляли и останавливали мой своеобразный акт богохульства. Но работа так затянулась, что мне, кажется равнодушный, как кирпич, руководитель нашего рисовального цеха сам позвонил, чтобы осведомиться, как идет работа и подхлестнуть зарвавшегося гения. Видимо, он уже сталкивался по жизни в комбинате с похожими явлениями природы. Я сказал, что скоро буду. Но такой ответ не удовлетворил требовательного и, главное, опытного руководителя. Он спросил, сколько «голов» я уже сделал. Так и сказал: «Сколько голов сделал?» Я ответил, что одну, но какую!!! Я ожидал расспросов, но вместо, творческих похвал напоролся на скупой мат, приплюснутый разговором со мной из общественной комнаты. Руководитель рисовального цеха пояснил, что если все мы, гребаные художники, будем так по-египетски работать, то его, человека с богатым опытом руководителя и художника, повесят за диетические… тестикулы, мужские гонады… Так все это, почти без паузы и сказал.
Как после слесарного мата вдруг из его уст вылетели эти два симфонических шедевра нерядового кругозора? Слова просто опьянили теплом интеллекта, которого никак нельзя было ждать от шефа с внешностью путиловского работяги. Я совершенно оторопел и не понял, конечно, тогда всей искристости терминов. Но запомнил их звучание и проверил позже в Большой советской Энциклопедии, что это за тестикулы и мужские гонады такие. А руководитель мой так и не договорил за что именно повесят, в смысле каких его грехов. В трубке раздалось какое-то приветственное кудахтанье. Я понял, что к ним в комнату зашло начальство и это моему руководителю испортило словесный пируэт, наработанный годами руководства. Он лаконично и вежливо докончил: «Жду вас завтра с портретом».
Весь остаток дня, что так хорошо и творчески начинался, был залит мазутом начальственного невнимания, не чуткости шефа к живительному стремлению молодого рисовальщика ярко обогатить портретную галерею нашего исторического руководства страны. Я судорожно и уже уныло «доковывал» железного Феликса, не чувствуя ни в чем и ни от куда поддержки в своем рисовании. Портрет, тем не менее, довел до явного окончания, стремясь приблизиться в совершенстве графики к образцам Высокого Возрождения. Скорее Северного Возрождения. Перед глазами были рисунки Гольбейна Младшего, Дюрера, Хендрика Гольциуса. Да что говорить. Хотелось всплеска собственного таланта, пусть и в корыте иконостасного политбюро ЦК КПСС. Рисунок докончил.
На следующий день я с рисунком, окутанным нежно калькой в папке, приготовленным будто для графического кабинета Мюнхенской Пинакотеки, появился в нашем производственном цеху прямо с утра, в 10:00, как начинается зачетный момент рабочей копки рисовальной канавы.
Та же комната, те же столы, и люди, застывшие в немом кино, согнувшись над «любимыми и родными» лицами дорогого политбуро ЦК КПСС. Посреди этого собрания талантов та же тумбочка руководителя-путиловца и он сам за все теми же бумагами документов важных, приковывающих, с неясным уровнем значения. Не отрываясь от цифр и разграфленных строчек, начальник устно и коротким жестом руки, будто начал плыть саженками пригласил подойти поближе. Я почтительно подошел, понимая значение работы с бумагами и цифрами и разницу в этом деле моего скромного рисовального творчества.
- Ну? – сказал начальник, не поворачиваясь, – где «головы»? Я ожидал чего-то похожего и не сильно опешил. Аккуратно и неспешно положил папку на близстоящий свободный стул и, будто и впрямь принес шедевр в Пинакотеку, зашуршал калькой, нежно вынимая моего железного Феликса, как, возможно, вынимают что-то взрывчатое из контейнера. Рисунок появился в нашем рабочем рисовальном цеху. Шуршащая карандашная тишина не прекратилась. Всё вроде бы продолжалось, как в кадрах о дне сурка. Но сзади кто-то присвистнул и засопел.
– Ну, ты, друг, и да-а-а-л!! – сказал кто-то из цеховых. Но в этом голосе почудилось что-то от одобрения, не скажу, что восхищения, но одобрения – это точно. Тишина воцарилась на площади, народ замер. Карандаши шуршать перестали. Все как пингвины разом повернулись в нашу сторону, а начальник, почти не поворачиваясь от бумаг, то ли ухом, то ли затылком, то ли боковым наработанным зрением или шестым чувством разглядел рисунок с рыцарем революции и, тоже присвистнув, скал: «Ну, ты и дал!» В его исполнении это «Дал» прозвучало неоднозначно. Но руководитель уже полностью развернулся к моему рисунку оторвавшись от святых бумаг, расчерченных строчек и цифири, что было больше, чем одобрение. В этом месте, в этом цеху, это был полный и безоговорочный успех, так сказать, первенство высокого искусства над рутиной трудовых буден. Народ стал подтягиваться к нашей точке духовного возрождения. Будто пиво привезли на колхозные посиделки. Молча подплывали и молча смотрели.
Только та женщина, Фаина, что прошлый раз просила дать ей Ильича на «свадьбу» дочери, продолжала усиленно работать над образами наших вождей. Это никого не смутило. Начальник Сергеич, почти без паузы, забросил вопрос ей по делу на тот край портретного цеха: «Слушай, Фаина, как там у тебя дела с нормой? Все подпортила?» Это таинственное «Подпортила» прозвучало вновь и вполне серьезно, как термин, как профессиональный жаргон, без тени шутки, что вроде и могло бы быть. Это было загадкой для меня. Я даже не торопился узнать мнения коллег по поводу работы, ждал мнения начальника, Сергеича. Он же искренне метал дротики вопросов неустанной Фаине. Наконец та перестала вырубать свой антрацит и все с тем же недоступным пока ей Ильичом энергично подошла к начальнику. Даже не взглянув на мою работу, Фаина громко и требовательно поставила вопрос о любимом Лукиче, которого сильно хотела нарисовать еще до свадьбы дочери.
Что она так рвется изобразить создателя государства рабочих и крестьян? Я никак не мог понять. Пока начальник решал этот нелегкий вопрос «порчи» рисунков, тот что первым присвистнул позади, взял меня по-дружески под локоть и отвел в сторону.
– Слушай, сказ он, – ты что, Суриковский закончил?
– Нет. Строгановку, – ответил ему.
– Но это ты в музей делал. У нас тут так это не пройдет. Ты же видел работы?
– Вообще да. Делал в музей! – согласился я.
– Если так будешь работать, то на ластик тут не заработаешь. Тут же норму нужно сдать за месяц и еще можешь на Лукиче подзаработать. Или на Генсеке. Но на Генсеке режа получается. Не так нужен. А вот Лукич помогает. И потом, кто ж тут рисует так «почистому» художественно. Тут нужно делать многослойный трафарет и шпарить рисунки за три дня, а потом их «портить» и все! И норма готова. Тогда и Лукича дадут. Ты вообще знаешь, сколько стоит портрет? – спросил он наконец меня.
– Нет, ничего пока не знаю. Да и что это за многослойный трафарет такой?
Тут мой новый товарищ-коллега все и рассказал, раскрыв эти неведомые тайны рисовального цеха. Оказывается, раньше, портрет, сделанный вручную, стоил пятьдесят рублей. Их нужно было делать четыре штуки в месяц. Это была норма. Но ушлый рисовальный народ нашего цеха изобрел способ снимать кальки с контрастных фоток персонажей партийного иконостаса и делать с их помощью многослойные трафареты, разбивая лицо на свет, полутон и тон. Дальше с помощью масляной сухой кисти быстро через трафарет создавали контрастное изображение членов политбюро и ластиком смягчали контрастные переходы от полутона к тону и свету. Получалась почти фото, но сделанное вручную и быстро. За день-два успевали сделать всю норму. И потом весь месяц можно отдыхать. Это прознали соответствующие кадры так называемого «Комитета». Эти «художества» сильно не понравились комитетчикам. Всем хотелось подлинного искусства, а тут подлог с механическим изображением святых политбюро. Непорядок. И в наказание норму увеличили до восьми рисунков в месяц. Цену опустили до двадцати пяти рублей за рыло. И лишь за великого Ильича оставили пятьдесят рублей. Подумали, подумали и за Генсека дали пятьдесят рублей, но их рисовать повелели давать в качестве премии. Особо отличившимся в трудовых художнических дерзаниях. А не каждому ушлому шаромыге. Действительно, нарисовать восемь портретов в месяц – это двести рублей. А если дать с Ильичом, то те же восемь дадут прирост в зарплате на двадцать пять рублей больше, то есть двести двадцать пять свежих советских денег. Это, конечно, в радость любому художнику и в рисовальном цеху, безусловно. Но что это за постоянное серьезное упоминание о какой-то порче рисунка? Все просто. Комитетчики заметили, что слишком легко этим художникам даются трудовые копейки. Берут трафареты и шпарят портреты. И велели строго настрого изображать всех святых Политбюро только в два карандаша, черный и коричневый. И чтобы никаких механических изобретений в виде трафарета не применять. Повелели и проверяли, естественно. Да. Портреты должны были быть все одного стандартного размера и одинаково «сидеть» на листе. Можно себе представить сколько таких одинаковых портретов «напекли» бы художники за месяц? А я скажу сколько! От силы два. Остальное бы все пошло в отвал. Поэтому художники кивнули «Да». Мол все поняли будем сыпать горстями искусство для народа, партии и родной страны. А сами продолжили лепить трафареты и старым испытанным способом украшать действительность партийных кабинетов. Но был добавлен в работу один важный ингредиент – это та самая пресловутая «порча» рисунка. Что это такое? А вот что. Рисунок после трафарета и масляной сухой кисти с работой ластиком становился как напечатанный. К тому же нужного размера и на листе сидит как нужно. Но слишком заметна механистичность исполнения. Так вот художник, творец и исполнитель этого шедевра брал в руки черный карандаш и начинал достаточно внятно, достаточно, хоть и в меру, грубо этим карандашом наносить «рисовальные» штрихи на пиджаке, волосах, кое-где на лице, чтобы создать впечатление трудовой ручной работы. Это получалось. И комитет работы принимал. Именно этот секретный художественный трюк и назывался на местном профессиональном жаргоне подпортить работу. Придать ей неряшливую, в меру, художественную живость. Ведь до этого трюка она выглядела, как идеально напечатанная фотография. И вроде бы жаль портить. Да вот спецы из Комитета требуют и приходится поднимать топор черного карандаша на чистые души отретушированных политбюрошников. Народ цеха наловчился быстро вырубать портреты из скальной породы трафаретом и ловко «портить» его перед сдачей, создавая флер художественной рукотворности грубоватыми, брутальными штрихами в некритичных местах.
Теперь мне становилось ясна светлая тяга цеховой Фаины к образу Лукича. Все объясняли как всегда деньги. Если подумать трезво, то всего при четырех быстро сваренных Ильичах, вырабатывалась вся месячная норма. А при хитростях с трафаретом, это делалось от силы за три дня без надрыва и нервотрепки. Ах, что за чудо это изобразительное искусство, что за прелесть и тайна рисовального мастерства.
Но мне этот взлет ремесленной пронырливости не вливался в душу. Я пока еще не впаялся в тихую творческую роту бойцов невидимого художественно-агитационного фронта.
Однако мой новый, пока мне незнакомый товарищ, как-то незаметно и иллюзионно быстро вынул откуда-то старый, потрепанный многослойный трафарет нашего дорогого и всеми любимого Леонида Ильича Брежнева и сунул мне его для примера подобных будущих орудий труда. Этот славный генеральный секретарь уже покинул наш бушующий мир и трафарет был не нужен как орудие труда, как своего рода, палка-копалка, как и сам генеральный секретарь и его портреты. Но пример был понятный и весомый.
Пока начальник портретного цеха решал с Фаиной ее меркантильные вопросы, молчаливые служители Аполлона подходили посмотреть, что за чудо рисовального мастерства принес к ним «новенький». Некоторые даже цокали, ничего не спрашивали и так же тихо отходили к начальнику решить и их меркантильные вопросы с Лукичом.
Это все постепенно, пока я стоял со своим рисованным «голландским» рыцарем нашей революции, начинало все больше и больше мне отрицательно нравится, как сегодня часто говорят в прессе. Припоминаю еще такие термины, как «оптимизация негатива», «отрицательный рост», «падение положительного прироста».
Так вот ощущения развития с негативной динамикой моего рисовального энтузиазма падало и падало отрицательно. Я отлично понимал и понимаю даже сегодня, что портреты похожего типа нужно делать. И делать, скорее всего, именно так. Рисованные, хоть и трафаретные, они все же вкуснее ретушированных фоток, особенно тех, в восьмидесятые годы. Но я чувствовал, что местным пингвином мне не стать, хоть и видел всю прелесть подобной деятельности. Поверьте, двести рублей в те годы – это была отличная зарплата. А с учетом скорострельности ее добычи и вовсе – клад. Но вот осилить этот египетский труд было выше моих духовных планок. Еще стоя в этой комнате, в этом, так сказать портретном цеху, за спиной руководителя Сергееча и работницы Фаины, которые самозабвенно решали вопрос быть ли свадьбе дочери Фаины с Лукичом или без его участия, я уже решил, что лично мне с Лукичом не быть. Не потому, что его изображать не хочу, а в этой Аркадии мне не выжить.
Вот так легко и непринужденно, как говорил один конферансье, когда случайно ронял микрофон, я начал продолжил и закончил свой творческий путь на многослойной трафаретной дороге портретов государственных деятелей.
Все это было еще в нежно вспоминаемом, теплом, уютном и тоже многослойно-трафаретном СССР, который, тем не менее, люблю сегодня искренне и однослойно.
6 декабря 2021