Было это в далёком 1975 году, в сентябре, - начал свой рассказ дядя Володя, - Именно тогда я первый раз в жизни столкнулся со смертью самого близкого для меня человека, и именно тогда я начал формировать своё отношение к смерти и её осознанию. При чём происходило это осознание безысходности необычным образом – через сны. В дальнейшем я обратил внимание, что всегда в критические жизненные моменты, находясь на грани жизни и смерти или вплотную, непосредственно соприкасаясь с этим страшным событием, я сталкивался со странными, порой ужасными, вещими снами, как бы переступая черту между этим миром и загробным. В них я вступаю в контакт с умершими людьми и именно через сны, как через границу двух реальностей, я формирую своё отношение к тому, что ждёт каждого из нас.
Они, эти вещие сны, как будто второй шанс ещё раз, возможно последний, встретить умершего человека, когда его душа ещё окончательно не покинула наш бренный мир и с ней могут общаться самые близкие люди. Словно пересекаются в плоскости два переходных состояния – сон, как грань между параллельными мирами, реальности бытия и забвения, и с другой стороны состояние, когда душа до сорока дней после смерти, ещё мечется, вроде уже покинув мир живых, но ещё не войдя в мир мёртвых. И я понял, что при этом пересечении, в пограничные моменты, у меня возникает способность соприкосновения с миром мёртвых.
Таких снов в моей жизни было всего три, и все они как шрамы, как клеймо от раскалённого железа, навсегда теперь стали частью моей памяти. Как будто после встречи во сне с усопшими близким человеком, которого ты знал и любил, на тебя накладывается печать, о которой невозможно забыть, нельзя стереть её из своей головы, она теперь вечно будет преследовать тебя… То о чём я сейчас расскажу – абсолютно реальный случай, хотя может показаться, что в нём есть нечто мистическое, даже в каком-то роде фантастическое, тем не менее в нём нет ни капли выдумки, и тот день, и ту ночь я помню, как будто всё произошло буквально вчера, в мельчайших подробностях. Иногда я хочу забыть о произошедшим, но это невозможно, выше человеческих сил.
*****
Так вот, начало осени 75-го года выдалось на редкость тёплым, как будто лето передумало сдавать свои права и решило продолжить радовать людей теплом, ярким солнечным светом и хорошей погодой. Как будто выписали какую-то дополнительную неожиданную климатическую премию за примерное поведение. Всё ещё летал тополиный пух, цвели каштаны, очень долго не остывала Волга, потому что ночи всё никак не становились холоднее. Время как будто остановилось, замедлило свой ход, и мы вместе с ним застыли, замерли в тепле, как в янтаре.
Как-то сразу, ещё не останавливая тёплых красок первых дней осени, настало бабье лето и казалось, что хорошей погоде нет конца, что она будет теперь навсегда. Ни одного, даже самого маленького, дождика, деревья до сих пор не сменили свой цвет на жёлтый и огненно-рыжий, трава по-прежнему радовала глаз зеленью, никакого намёка на наступлении сезона слёз, дождей, депрессии и умирания природы. А ещё Саратов, это же почти юг, степь, солнце ближе, здесь климат всегда жарче. Да что там говорить, дети всё ещё купались каждый день, прыгая в тёмные волжские воды с бетонного спуска к реке, что у ротонды на набережной.
Но нам было не до красот. Необычное, незапланированное продолжение лета никого в семье не радовало, потому что мама наша, Татьяна Фёдоровна, Царствие ей небесное, последние месяцы находилась в больнице, тяжело болела, мучилась, и мы, конечно, тяжело переживали за неё, за её здоровье, пытались чем-то помочь, навещали. Началось всё со щитовидки, эту болезнь тогда называли по-простому – грудная жаба. А щитовидка, она же сердце душит. Вот эта самая жаба маму и задушила, но рассказ не об этом.
Маме вроде всё это время в больнице было плохо, а в последние дни она неожиданно почувствовала себя хорошо, анализы улучшились, сама начала вставать, гулять, мы ещё обрадовались, думали лечение помогло, ей было-то всего пятьдесят пять лет… Ну вот, пошла она на поправку и в тот день, утром, в одиннадцать часов, её как раз должны были выписать, и мы готовились забирать из областной железнодорожной больницы. Все были на работе, я в – своём КБ, Толик, брат, - на заводе, папа – на родине, в Ершове, он же там после войны директором школы стал, большой человек, работа ответственная, не бросишь. Я уже отпросился, часы как раз десять пробили, готовился вызвать такси, как вдруг у начальника бюро зазвонил телефон, городской-то был только у него в кабинете. Он позвал меня, хороший был мужик, отзывчивый Валерий Саныч, как сейчас помню… И я иду от чертёжной доски, кульмана, и не покидает меня дурное предчувствие, вроде всё порядке, но что-то не так… Трубку мне дают, а я руку протягиваю и вижу - она дрожит, как с похмелья у алкаша, и страшно её мне брать, как будто от телефона холодом веет… Я поднёс её к уху, слышу голос отца, Петра Лукьяновича, и он не говорит даже, а кричит:
- Володя… Мама…
Я сначала подумал, что он так беспокоится, что надо на выписку за ней ехать, чтобы я не забыл. Я его перебиваю, пытаюсь успокоить:
- Папа, да я помню про выписку, уже собрался, вот такси хотел вызывать…
И говорю это ему, а сам понимаю, что у него что-то с голосом не то. Я никогда у папы такого голоса не слышал. Ведь он же серьёзный человек был, суровый, фронтовик, войну капитаном в Берлине окончил, ранения имел, награды боевые, директором школы в мирное время в райцентре назначили, а тут… В голосе надрыв, слёзы, истерика. Я ни до этого момента, никогда после, не видел, как отец плачет, да я и тогда-то не видел, только слышал в телефонной трубке.
- Мама… Умерла…
Я не сразу сообразил, спрашиваю - как умерла, не может быть, это какая-то ошибка. Мы же у неё только вчера вечером были, она вышла в приёмный покой, как всегда приветливая, сухонькая, улыбается своей доброй улыбкой, походка вроде даже уверенная, в халате больничном одетая, правда повязка на глазу… Поговорили мы с ней, всё вроде хорошо, я ещё абрикосов привёз, они тогда за копейки на каждом шагу в Саратове продавались. Мама взяла пакет и пошла к себе в палату, наверх. В тот год у нас в Саратове такие абрикосы уродились, сахарные… Все сады и дачи в абрикосах, девать некуда, мы уже из них и варенье варили, и так ели, не знали куда девать, небывалый урожай. А получилась, что тем вечером я маму последний раз видел... живой… А отцу из больницы первому сообщили.
Как нам потом врачи рассказали, она на следующий день утром рано проснулась, походила, начала собираться, к выписке готовиться, но решила прилечь. Прилегла, да так уже и не проснулась. Сердце остановилось, изношенное слишком было, додушила её проклятая грудная жаба, не выпустила. Мы все поехали в больницу, Толику тоже на заводе через приёмную сообщили, вызвали из цеха, сразу отпустили с работы. Тогда все друг к другу с пониманием относились, с сочувствием, в особенности если смерть родственников. Сколько нам тогда лет то было? Молодые совсем, мне – двадцать восемь, Толик вообще только после института.
*****
У отца в школе была машина – старинный бортовой ГАЗ-51, в то время при школах машины были обязательно, ты уже такой и не видел, наверное, никогда. Во-первых, по хозяйству по школьному вещь в райцентре незаменимая, а школа то одна на сколько деревень. Это ж как стратегический объект тогда считалось. Кроме того, обязательно в школе автокружок, водителей, слесарей готовили, ездить за рулём учили, двигатели разбирать, чинить, да и мальчишки к этому делу тянулись, всё лучше, чем по плохим компаниям слоняться… Вот он на следующий день, на этом самом ГАЗоне, к нам в Саратов из Ершова и поехал, маму забирать.
Приехал папа сразу в больницу, мы с братом уже ждали его там. Мы сидели на улице у корпуса и молчали. Вдруг я краем глаза увидел незнакомого человека со странной неуверенной походкой. Человек шёл по направлению к нам. Я не обращал на него внимания и только когда человек закричал:
- Володя!
Я понял, что это отец. Просто он изменился за эту ночь до неузнаваемости. Осунулся, почернел, как будто даже ростом стал ниже. Вот так я отца родного не узнал... Ведь у нас в семье всегда был патриархальный строй. Слово отца - закон. Мать, он как душа семьи, отец - сильный авторитарный, его решение, как последняя инстанция. А после её смерти, как будто рассинхронизировалось всё в папе, точку опоры он потерял, сам собой быть перестал. Правда справился, всё-таки очень волевой человек был, несгибаемый.
Мы обнялись и, скрепя сердце, занялись траурными делами. Купили одежду для похорон, платье, туфли, передали в больничный морг, выбрали гроб, и нам буквально сразу, на следующий день выдали её тело, уже как положено, одетую, в гробу. Мы с Толиком и отцом загрузили Татьяну Фёдоровну, матушку нашу, прямо в кузов бортового грузовика. Отец сел с водителем, Александром Ивановичем, в кабину. Мы его хорошо знали, Алексан Иваныча, замечательный был человек, то же, как и папа фронтовик, высокий, статный, с залихватским усами. Любил он всё с ребятишками школьными в ГАЗоне ковыряться, чинить, перебирать, благо в раритетном довоенном грузовичке постоянно что-то ломалось. Иваныч всегда ходил чумазый от масла, в штанах от комбинезона, старой выцветшей порванной майке и обязательной кепке с длинным сломанным козырьком, из-под которого торчал хулиганский кудрявый чуб.
Тронулись. Мы везли маму из Саратова в Ершов, на её родину. Туда, где они полжизни прожили с отцом, где мы выросли, пока не уехали в институт и не остались жить в Саратове. Ехали долго, от Саратова до Ершова почти 200 кило́метров, не ближний свет, а дороги там и сейчас-то до половины нет, а в те годы вообще почти весь путь – один сплошной грейдер. Вдруг резко похолодало. Вот удивительно – только вчера была жара, мы ходили в футболках и рубашках, а в тот день как отрезало – небо затянуло низкими мрачными тучами, температура буквально за ночь опустилась до десяти градусов, подул холодный северный ветер, того и гляди мог пойти противный осенний дождь. Вот как бывает – только вчера было лето, а сегодня уже почти зима. Природа как будто сама оделась в траур…
По дороге мы долго разговаривали с Петровичем, с братом. Вспоминали наше родное село – Перелюб, где жили до Ершова, мазанку с соломенным потолком и деревянным полом, в которой мы родились. Как было тяжело в первые послевоенные годы, как мать, чтобы прокормить нас работала на двух работах и занималась огородом. Зато как было здорово, когда всё лето рыбачили на Иргизе, ловили бреднями раков, вместе с соседом закидывали сети на жирных линей, воровали кислые зелёные яблоки в колхозном саду… Летом не пропадёшь с голодухи, всегда ребятишкам найдётся что слопать.
Потом переехали в Ершов, когда отцу дали должность директора школы, поселились в двухэтажном белом бараке. И вроде что в нём – коридор да пара крохотных комнат с деревянными полами, удобства на улице, буржуйка, вода из колонки, а всё-таки после мазанки в Перелюбе квартира в большом доме показалась нам сказочными хоромами.
Мама очень бережно относилась к новому жилью, постоянно что-то прибирала, мыла, натирала, а Толику постоянно доставалось мокрой тряпкой по лицу, когда он проходил по только что вымытому полу не разувшись. Сидя в кузове грузовика, рядом с гробом, мы с братом, кутаясь в куртки на невесть откуда налетевшем ветру, вспоминали истории из детства, иногда грустные, иногда смешные. Голодные годы, когда нечего было есть, аж живот сводило. Один раз Толик копил деньги на шоколадку, экономя на школьных обедах. Копил долго, упорно, а потом мать нашла скопленную непосильным трудом трёшку и тут же пошла в магазин за продуктами, денег в доме как раз ни копейки не было, а братану так шоколадка и не досталась, он ещё на мать тогда шибко обиделся. Вспоминали, как Толик увязался на Иргиз за моей компанией, а там поскользнулся и сломал ногу, и его пришлось обратно всю дорогу на себе тащить, а мать потом целый месяц за ним ухаживала. То Толян упал с дерева головой вниз и ровнёхонько попал головой в голову какой-то девочке. Он вообще бедовый был в детстве, другой бы шею сломал, а ему всё нипочём - только шишка. Потом вспоминали засуху, неурожай в середине пятидесятых, жрать вообще нечего, а отец, дед Петя, с Александром Ивановичем куда-то собрались на машине и в соседнем селе случайно сбили гуся. Хотели было повиниться, но в итоге голод не тётка – кинули в кузов, а потом всем бараком ели понемножку, тем только и спаслись от голодной смерти.
Мы ехали по долгой, неровной дороге, периодически подпрыгивая на кочках и объезжая выбоины в пол полосы, а мимо пролетали поля подсолнуха. И такие, знаешь, они были яркие, эти подсолнухи, жёлтые, что так прямо в памяти и стоит: мы с Толиком в кузове старого школьного грузовичка, гроб с мамой и бескрайние яркие поля нереально жёлтого, какого-то неестественного подсолнуха, которые тянутся бесконечно, везде, куда только может дотянуться взгляд… Вот тогда я и почувствовал, что вроде бы это происходит не со мной, что есть во всём этом какая-то фальшь, как будто я играю роль в каком-то фильме, а выбраться из него не могу. И этот странный диссонанс - тёмное нависающее небо и яркие жёлтые поля подсолнухов, словно декорации к фильму, как иллюстрация конца жизни и нового начала... Кажется, вот сделаю усилие и проснусь, и ничего этого нет – ни грузовика, ни гроба, ни подсолнухов, мама здорова, я на самом деле забрал её из больницы, а это всё - так, страшный сон…
Ехали мы долго, промёрзли в кузове, аж зубы стучали, в грузовике с рессорами на кочках так нутро растрясло, что чуть кишки через рот не полезли и стало жутко мутить. Но к вечеру добрались до Ершова… Ты же представляешь какой он, Ершов? Между прочим, это наша малая родина...
*****
Ершов - городишко в Саратовской губернии, глушь, можно сказать. Далеко к востоку от самого Саратова, почти на границе с Казахстаном. Основная достопримечательность – железнодорожный вокзал. Там вообще вся жизнь крутится вокруг железнодорожного узла. Собственно, и село-то это называли в честь инженера Ершова, строившего там до революции участок железной дороги, а контора его находилась ровно на месте сегодняшней станции. Единственное историческое место, так сказать объект культурного наследия – "дом господ машинистов". Асфальтовых дорог в городке или нет, или они прячутся где-то глубоко под жирным слоем грязи. Типичное российское захолустье.
Здесь ничего не менялось ни с 1975-го года, ни с 1897, время замерло… Провинциальный город представлял собой довольно-таки протяжённый населённый пункт, больше похожий на посёлок, растянувшийся вдоль трассы, неподалёку от речушки Малый Узень. На нескольких замысловатых улицах примостились в основном одноэтажные частные дома, да двух и трёхэтажные бараки. Некоторые постройки – дореволюционные, некоторые более современные, но не оставляющие ни тени сомнения, что ты в глубокой захолустной провинции. Город этот создавал впечатление чего-то далёкого, труднодоступного, но вместе с тем исконного, по-настоящему русского, без городских прикрас. Ершов – это долгий путь домой…
*****
Приехали мы в Ершов уже ближе к ночи, выгрузились, гроб занесли в нашу квартиру в бараке. Лёгкий он был, невесомый как пушинка, мама же и так была женщина худенькая, невысокая, а тут ещё болезнь… Так всю ночь молча и просидели у гроба до утра, папа и мы с братом, а следующий день - уже третий, хоронить надо… В те времена уж с чем, с чем, а с похоронами проблем не было, все помогут, всё бесплатно, не то, что сейчас… Тем более это же село, его только двенадцать лет как в 75-м в город-то переименовали, а по большому счёту - просто большая деревня. Все друг с другом здороваются. А уж Татьяну Фёдоровну в Ершове знал и уважал каждый. Она большой души была человеком – всем всегда поможет, даст совет, если надо придёт, поделится последним, к тому же супруга директора школы. Хоть денег за душой у нас ни гроша, но держались люди одной большой семьёй, не считали «твоё-моё», не гребли под себя. Так что маму почитай все женщины в посёлке знали и любили. Она же ещё всегда сиротам помогала, их много после войны было, я их приводил из детского дома, что по соседству со школой располагался, а некоторые прямо у меня в классе учились. Так мать всегда им последнюю крошку отдаст, всё выгребет, обшивала их, вещи наши с братом перешивала и отдавала, душа у мамы была большая, бескорыстная. Сама маленькая, щупленькая, а душа огромная… Ведь вот ведь как говорят – тело человеческое стареет, умирает, и только одна душа не старится, не зависит от времени, для неё нет понятия «старость». Жалко, что Бог маме так мало отмерил – всего пятьдесят пять, жить бы ещё да жить… Наверное, и вправду говорят, первыми самых хороших людей забирают…
С раннего утра у нашего барака собрался народ. Пришёл почти весь Ершов, женщины, так точно все. Двери, понятное дело настежь, люди заходили, прощались, огромное количество народу. Каждый хотел Татьяне Фёдоровне последний раз поклониться. Барак наш - белый, неровно отштукатуренный двухэтажный дом-многосемейка с двумя подъездами, был переполнен народом. В доме толком никаких удобств, туалет на улице на двадцать семей, но по тем временам большая роскошь – отдельная квартира, почти как в городе. Такие квартиры только уважаемым людям распределяли, хотя на самом деле она крохотная, всего метров сорок на четверых. Располагался наш дом на востоке Ершова, как раз недалеко от старого кладбища, между улицами Кирова и 25 Партсъезда. До погоста, который почему-то исторически не на окраине, а почти в центре, метров пятьсот не больше. Наш барак, следом за ним ещё пара таких же, да несколько частных участков и всё – ворота кладбища. По традиции вынесли гроб из подъезда, да так и понесли прямо на руках, пешком, а вся толпа – следом. Так заведено было, последний путь надо пройти. Дорога – грунтовая, но наезженная, рядом с невысокими домами – традиционные палисадники, заросшие сорняками или наоборот ухоженные с клумбами, там, где есть кому заняться. Так и шли молча, все вместе, весь город прощался. Женщины в чёрном, все в косынках, длинных юбках, мужчины - с непокрытыми головами, впереди самые близкие несут на плечах гроб. Кто-то плачет, кто-то просто скорбно молчит. И тишина такая, что кажется слышно, как травинка шелестит, листочек на ветру на дереве колышется. Вроде толпа идёт, а гула нету, даже шагов не слышно по земле. Мёртвая тишина…
*****
Схоронили мы маму, честь по чести, дома поминки устроили, соседки и другие знакомые женщины в основном всё сделали. Наготовили еды из того что было, достали водку, самогонку. Много народу приходило, по очереди менялись, все не помещались, вся квартира, да что там квартира, подъезд, были в людях, поток до самой ночи не прекращался. Много добрых слов, историй о Татьяне Фёдоровне, сколько добрых дел она сделала, сколько кому помогла последним. Соседки и подруги в чёрных косынках суетились на кухне, только и успевали нарезать, приносить, да подливать. Рассказов было много, воспоминаний: грустных, тяжёлых, годы-то послевоенные, страшные, но ещё больше светлых, весёлых, радостных. Выпили, как полагается, крепко, поплакали, помянули. И так я в тот день умаялся, что как только народ стих и разошёлся, далеко за полночь, только и сумел, что доползти до своей панцирной кровати, рубаху скинуть, да как был, в штанах, ботинках, завалился и тут же отрубился, стоило только глаза закрыть.
*****
Только я веки сомкнул, как сразу, не прошло и пяти минут, проснулся. От прежней усталости и сна не осталось и следа. Я ещё удивился, вроде только с ног валился, а тут отключился на пару минут и всё как рукой сняло… чудеса… Вокруг - полутьма, сумрак, тишина такая… Странная тишина, я бы сказал «гробовая», как натянутая струна. Тьма - хоть глаз выколи, одни силуэты видно и только месяц светит в окошко. Да такой острый, как серп, и красный почему-то, как будто кровавый. Я прошёл по квартире – никого нет. Куда все делись, где отец, брат, родственники? Кровати застелены, как будто нетронутые, всё убрано на кухне, посуда чистая. И когда всё успели прибрать? Я вроде отключился только на пять минут? Кровавый свет от месяца заливал через окна квартиру, окрашивая всё вокруг в пурпурные цвета и придавая знакомым вещам необычные, пугающие и причудливые очертания. Нет, ну куда все могли уйти, и почему так тихо? Я вышел из квартиры, спустился вниз, к подъезду. Странно, на улице тоже ни души, все окна тёмные, а тишина такая, как будто беруши в уши вставили – ни шороха, ни писка комариного. Никогда раньше я такого не видел. На улице светлее, чем дома, красный, острый как серп, и почему-то небывало огромный месяц, нависающий надо мной озаряет всё вокруг необычным, я бы сказал мистическим светом и как бы манит к себе.
Я ещё пару минут потоптался перед подъездом и вдруг меня как потянуло магнитом, возникло непреодолимое желание снова сходить на кладбище, увидеть могилу матери. Я как будто в воронку попал в воде – ноги сами несут по ночному городишке. И снова иду той же самой дорогой, по которой мы несли гроб, мимо знакомых бараков, проулков, частных домов, по грунтовке в сторону старого, дореволюционного погоста. Месяц горел как путеводная звезда, он чётко указывал мне путь по улице, и я, как заворожённый, словно лунатик, шёл по скорбному пути прямо ко входу на кладбище мимо безмолвно качающих ветвями тополей и берёз, мимо домов с чёрными пустыми окнами-глазницами, мимо застывших в странном танце палисадников, в которых растущие цветы на клумбах напоминали змей, вылезающих из-под земли. Идти всего пятьсот метров, но дорога казалось бесконечной, я шёл и шёл, точнее меня тянуло, как на аркане. Я не мог сопротивляться магнетической силе кровавого месяца. Казалось, что я движусь по замкнутому кругу, никак не могу переступить какой-то невидимой черты. Как вдруг в воздухе раздался звук лопнувшей струны, и месяц сжалился надо мной, дорога неумолимо привела меня к кладбищенскому входу.
Здесь всё было как днём – низенький железный забор, бесконечная череда могил. В этом месте не создавалось впечатления ухоженности, не было ровных рядов. Казалось, что могилы рассыпал в произвольном порядке некий страшный сеятель. Многие из них - неухоженные, кресты покосились, заросли кустарником и сорняками, им больше ста лет, у этих людей и родственников-то не осталось, после двух войн, некому присматривать. Старинный погост как будто жил своей, автономной жизнью и рос сам по себе, как хотел, в произвольном порядке, без участия смертных, пока ещё живых. Некоторые могилы настолько заросли деревьями и колючим кустарником, что к ним невозможно пробраться без помощи топора.
Вот вход на кладбище – обычная полукруглая покосившая железная арка с небольшим проржавевшим крестом на самом верху. Она, как и забор, покрашена в синий и серые цвета, видимо тем, что было из краски... Сюда-то и привёл меня месяц. А там, на той стороне – город Мёртвых, бесконечные хаотически разбросанные могилы, точнее их нескончаемая череда. Я поднял глаза к небу и поразился. Небо было необыкновенного, ядовито-зелёного цвета, по нему плыли в мистическом кровавом цвете огромного остробородого месяца, теперь похожего на кривой сарацинский меч или восточный клинок, фиолетовые облака, принимая причудливые пугающие формы. Я опустил глаза…
Теперь прямо у входа на кладбище, как бы его преграждая, стояла группа, стайка женщин в чёрных одеяниях. Я готов поклясться, что буквально секунду назад здесь никого не было… Женщины сначала показались мне вдовами или плакальщицами, теми кто постоянно сопровождает любые похороны, они были одеты в длинные чёрные одеяния и чёрные косынки. А может это наши знакомые и соседки, которые были сегодня в толпе, когда несли гроб? Но приглядевшись я понял, что больше они похожи на колдуний или чародеек, да-да, совершенно точно, на них были длинные чёрные атласные плащи, под которыми скрывались чёрные рясы...
Вдруг женщины разошлись, как бы образуя полукруг, и в середине я увидел… маму, которую сегодня похоронил… Она была одета в длинное белое платье. Сначала её одеяние было похоже на платье невесты, а потом, приглядевшись, я понял, что это точно такая же магическая одежда, как и на всех остальных женщинах, только белая , мама постоянно смотрела куда-то вниз, под ноги... Я очень обрадовался, что ещё раз увидел её, что смогу поговорить с ней, ведь надо ещё так о многом её расспросить, так много ей сказать, что не успел… Я побежал к ней, крича: «Мама! Мама!», как ребёнок. Вдруг она подняла голову и пронзительно посмотрела мне в глаза. Тут же подняла руку в останавливающем жесте и каким-то не своим, глубоким, за утробным, загробным голосом, в котором слышались голоса ещё многих душ, произнесла:
- Нет, тебе сюда нельзя! Уходи, это место не для тебя, возвращайся обратно!
Её слова остановили меня, и тут я увидел, что чёрные женщины, встав в полукруг, надвигаются на меня, как бы окружая, а мать в белой одежде, в самом центре полукруга, вместе с ними тоже приближается, подняв руку и как бы указывая им на меня. Я страшно испугался, нутром почувствовал, что мне туда нельзя, что надо бежать, надо вырваться из этого места, не допустить, чтобы чёрные женщины взяли меня в круг.
Я стал пятиться. При этом почему-то мог идти только спиной. Я не мог оторвать глаз от гипнотического полукруга, всё плотнее берущего меня в кольцо. Я пятился как рак, как бы в обратную сторону, спиной шёл назад нашему дому. Мне хотелось повернуться и побежать, не оглядываясь, но моё тело больше мне не принадлежало, я попал в какой-то магический, сценарий и не мог его изменить. Я двигался по дороге смерти, по которой мы несли гроб, в режиме реверсивной съёмки, как будто фильм перематывают назад, не в силах оторвать взгляд от разрастающегося, всё увеличивающегося, берущего меня в окружение кольца женщин в чёрном, с возглавляющей их в середине мёртвой матерью в белом платье и с поднятой рукой… Я прошёл задом срубовые частные дома, первый барак, второй, свернул в проулок к нашему дому и почувствовал, как сзади упёрся во что-то и дальше идти не могу. Я обернулся. Так и есть, это подъездная дверь, дальше пятиться некуда. Но она закрыта, я попытался её открыть, нет, не поддаётся, как будто её забили намертво изнутри…
Я снова повернулся к женщинам.
- Мама! Но что мне делать… с папой? – закричал я безмолвным ртом, голос застрял в глотке и в ночной кровавой тишине не раздалось ни звука.
Как будто мне рот зашили нитками, я не мог его открыть, и так и кричал – безмолвно, одними глазами. Женщина в белом поняла меня.
- Он должен… Бежать… Бежать отсюда… - её голос показался мне печальным, таким печальным, как будто вобрал в себя всю земную скорбь.
В этот момент кольцо чёрных женщин вокруг меня сомкнулось. Я почему-то оказался не у двери в подъезд, а в проулке у дома, а вокруг меня стояли, взявшись за руки, цепью, женщины в ведьминой одежде, с одинаковыми злыми серыми лицами. Кольцо начало сужаться. Я понял – сейчас или никогда. Мне нужно убежать, выбраться, прорвать кольцо, иначе… А что будет иначе? Я поискал глазами маму, её нигде не было, последняя надежда пропала, больше защищать меня некому. Женщины уже ближе, они наступают, я могу разглядеть их безразличные, ничего не выражающие лица, все как одно похожие… на что-то знакомое, но что конкретно я никак не могу уловить, вспомнить…
Я попытался прорвать кольцо держащих друг друга за руки чёрных женщин. Но это бесполезно, это неприступный, железобетонный хоровод, водоворот. Хватку их рук нельзя разорвать, она как якорная свинцовая цепь. Я словно в детском сне пытаюсь вырваться и не могу, раз за разом кидаюсь на их руки, но меня отбрасывает назад, словно подушка, канаты на ринге. Я как будто попал во что-то вязкое, от чего можно задохнуться, утонуть как в зыбучем песке и самое страшное, что это «что-то» засасывает меня… Я понял, что мне надо, просто жизненно необходимо, любыми путями вырваться из замкнутого круга, из хоровода чёрных женщин, затягивающих меня на кладбище, в мир мёртвых. Но как это сделать? Их цепи слишком прочны, непреодолимы… И тогда я догадался, что надо найти самое слабое звено, место в котором страшное кольцо даст слабину, чтобы именно в нём прорваться на волю.
И тогда я увидел её. Это была карлица в кольце. И почему я её раньше не заметил? Самая обыкновенная карлица, она вместе с другими чёрными женщинами, держа за руки соседок стояла в магическом круге. Только одета карлица была не как все, иначе. На ней было не просто чёрное одеяние, она была в длинном балахоне с капюшоном и нанесёнными на ней странными символами и молитвами. Так вот кто это! Это ведунья, умершая для земной жизни, вот что означает этот символ. Именно в этом месте надо всеми силами пробовать прорвать страшное сужающееся кольцо чёрных женщин, из которого нет выхода, именно это мой последний шанс.
Я собрал остатки сил и рванул в её сторону, времени почти не оставалось, я чувствовал это. Я кинулся на скованные в замок руки карлицы и её соседки и… о чудо! Мой расчёт оказался верен – карлица-ведунья разжала пальцы, круг оказался разорван. Но я опять не мог бежать дальше. Она преградила мне путь, сгруппировалась и… неожиданно прыгнула на грудь, да так проворно, ловко и высоко, что я не успел среагировать и увернуться.
- Жаба… - пронеслось у меня в голове, - грудная жаба…
Карлица вцепилась в меня мёртвой хваткой, схватившись за тело в районе грудной клетки руками и ногами, и начала подбираться к горлу.
- Вот так же и маму задушила грудная жаба, - опять всплыло у меня в голове.
Я схватился обеими руками за спину и бока карлицы-грудной жабы и начал резко отрывать её от себя… Но это казалось выше моих сил, так цепко, как клещ, она вцепилась в меня и всё ближе, сантиметр за сантиметром, подбиралась в горлу… Тогда, собрав остатки воли в кулак, из последних сил я резко рванул её от себя и отбросил прямо на землю. Карлица полетела кувырком, через спину, через голову, а я кинулся в образовавшийся в кольце маленький прогал…
*****
Тут я закричал и… проснулся в холодном поту. В окно светило утреннее, ласковое не к месту солнце, так что слезились глаза, слышно было как на кухне отец готовил завтрак, рядом, в метре от меня, на соседней кровати спокойно спал Толик. Я огляделся и не поверил глазам…. Майка на моей груди была порвана в клочья, а на самой груди я увидел глубокие кровавые царапины от когтей, как будто на меня напал зверь…