Мы мешались под ногами у наших матерей, и в какой-то момент Семён замер, прислушавшись к их словам. Затих и я. "И представь ужас – эти моджахеды пролезают ночью в казармы и вырезают у живых… " – "Ой, Тань, не говори, даже и слышать не хочу!".
Нам было лет по шесть, а в памяти навсегда застряли слова: Надо уже сейчас думать, как наших мальчиков от армии сберечь. И ещё запомнился взгляд Семёна – детсадовская беззаботность испарилась, заместившись чем-то взрослым и суровым.
Так они и остались в памяти парой: сталь во взгляде Семёна Левина и ужасы Афгана.
***
– Принесёт…
– Обделается!
– Землю будет жрать.
– Сам ты будешь землю жрать.
Мы перебрёхивались с одноклассниками, в то время как Семён исчез в логове Гнедовича – нашего школьного злыдня трудовика, который по вечерам в своём кабинете закладывал за воротник. И к нему никто не смел лезть, даже наша железобетонная и непрошибаемая директриса с фиолетовым вавилоном на голове. У Гнедовича помимо жестокого характера, буйной шевелюры и блёклых глаз имелась любимая стамеска, которой он вытачивал из дерева настоящие шедевры. И толкал их, по слухам, в Измайлове на вернисаже за неплохие деньги. Любовь к этому инструменту была у него параноидальной, а поскольку в каждом ученике он и так видел врага, то за стамеску – только тронь – кажется, готов был убить.
Родился спор-соревнование среди пятых классов – стащить у трудовика вечером (в самое опасное время) его любимый инструмент и продемонстрировать заинтересованным лицам. Кто вызовется и сделает, тому почёт и уважение на год вперёд, а если вызовется, но струсит – будет есть землю во дворе, где выгуливают собак.
Инициировал всё подленький хулиган Вадик Сомов. Смельчаков не находилось, каждый придумывал отмазку на ходу: я бы пошёл, но у меня мамка… бабка… за хлебом… к зубному… у меня вообще нога болит – на футболе подвернул.
Я даже и не заикался – оно мне надо? А Семён спокойно сказал: Принесу.
И принёс. Где-то позади ревел в яростной погоне пьяный Гнедович, а Сёмка, уворачиваясь от летевших в него киянок и разных деревяшек, стамеску нам на бегу предъявил. С испуганным хихиканьем, подгоняемые матюками трудовика: "Все, оглоеды, получите! Каждый сукин кот будет опилками харкать…", мы кинулись врассыпную. У меня засосало от ужаса под ложечкой, а Семён бежал рядом в спокойном торжестве.
***
Мы жили в одном подъезде через этаж, сидели за одной партой. Мы и в институт один и тот же пошли. И насколько близко мы росли, настолько разными были. Я ботанил и надел очки уже в девятом классе, предпочитая улице чтение книг. Он химичил на балконе и взрывал что-то во дворе, гонял в футбол до темноты, а дрался до первой крови.
Я краснел и мямлил при виде прелестниц-первокурсниц, сам уже будучи дипломником на выданье, а он гульнул с первой красоткой школы Аллой из одиннадцатого, когда мы ещё просиживали штаны в девятом.
В институте он записался в турклуб, а я в читальный зал. Он сдавал экзамены на трояки, ввинчиваясь расхристанным вихрем в кабинеты то ли прямо с гулянки, то ли из очередного похода, а после шёл отмечать в общагу; я же, измотанный часами сидения за конспектами и учебниками, закрывал сессию обязательной пятёркой и ехал к бабушке на пироги.
Наши жизненные пространства были разными, но пересекающимися: он знакомил меня с какими-то девчонками (до поры это была пустая трата времени, но он не сдавался); когда на экзамене меня, одуревшего от волнения, посещало порожнее оцепенение, он незаметно совал "шпору" или помогал с задачей; на новогодней вечеринке меня хотели споить – он надавал затейникам по шеям; хоронили бабушку – он первый прискакал помогать. И я знал, если что, звать буду Семёна.
А на четвертом курсе он неожиданно исчез. Не появлялся на занятиях, не отвечал на звонки; не видел его я и дома. В конце концов я заявился к нему в квартиру: "Здрасте, Тётьтань, а Сёмка…" – и осёкся, увидев в глазах его матери застаревшую, уставшую какую-то печаль.
Он бросил родителей, институт, друзей, походы и лыжи – всю свою привычную жизнь. Шла Вторая Чеченская и ему было где проверить себя на вшивость.
Народ в институте шушукался, мол, из-за девчонки всё. А я знал, что нет. Да, была какая-то Даша, я мельком видел её несколько раз (красивая, у него все были красивые). Но знал, никакая (не)любовь не подвигнет Семёна на такое.
Через полгода его комиссовали.
Мы встретились во дворе. Стоял жаркий апрель, блестели на солнце ручьи и лужи, мы сидели на лавочке возле подъезда и грели кости. Он периодически двигал левым боком и слегка морщился.
– И чего ты… там делал? – спросил я с опаской, украдкой разглядывая его и выискивая особую печать. Какой-нибудь след во взгляде, заострившееся лицо, но ничего такого не находил.
Он развалился, прикрыв глаза.
– Служил. – Улыбнулся.
– А это… стрелял? – сыпанул я соли. Он дёрнулся чуть заметно, улыбка стала кривой. Но он эту судорогу, занозу военную, быстро поборол и снова расслабился. Я себя втихаря выругал, но обратного хода моему вопросу уже не было.
– Водили на стрельбище, – ответил он. – Да не волнуйся ты. Писарем я в штабе отсиделся.
Понятно, что в штабе, ведь в штабах обычно так вот живот и простреливают (Тётя Таня шепнула мне "по секрету" про характер ранения).
И всё, больше я не слышал про его Чечню. Ранение, мол, пустяковое, а всё остальное – смоль земли (он так и сказал, а я не стал уточнять, что это значит), нечего про это и говорить. Вот и не говорили. Он какими-то обходными путями восстановился в институте без потери курса – он всё умел, мой друг Семён – и продолжил жить.
Через год, перед написанием дипломов, он сказал мне:
– Андриано, пошли с нами. У нас человечка не хватает.
"С нами" – это в водный поход. Я ходил один раз, и да, инициатором тоже был Семён. Собрал народ из института, с бору по сосенке, "тепличных": девчонок и разных очкариков. В самом конце каникул, на исходе августа. Лето ещё звенело, все и кое-как махали вёслами, плывя по Угре. Сидели возле костра до утра, ели макароны с тушёнкой, валялись на песчаных пляжах и были счастливы. Мне понравилось, но в походы мне больше не хотелось. Летнее время я проводил на даче, с книжкой, иногда вспахивая по просьбам матушки огород. На попе я сидел ровно, больших телодвижений мне не требовалось.
А тут – с нами… И совсем не на Угру. Они же там бешеные все в его в компашке, вёслами рубят белую в диком бурлении воду, прыгают с каких-то водопадов, прут сорокакилограммовые рюкзаки по сто километров.
– Да ну, Сень, какой из меня походник. Я и не умею ничего…
– А чего там уметь? Весло в зубы и маши, как скажут. Я тебя к себе в двойку посажу, будешь как у Христа!
Я поотнекивался, думал, он всё это несерьёзно, а потом как-то неожиданно обнаружил себя в поезде "Москва – Иркутск".
И, в общем, всё шло неплохо: Китой был маловоден и поэтому не опасен; ребята этим фактом были удручены, а я, понятно, не очень; Семён в порогах орал мне: "Держись за раму!", и объезжал "бочки", управляясь с двухместным катамараном без моего активного участия; я согласно указаниям цеплялся за каркас, чтобы не быть вымытым из седла. Парни при прохождении нашего катамарана вставали на страховку, где только можно, снижая риски до минимума. И я, страшно мандражируя перед ревущей водой в начале похода, через несколько дней подуспокоился и почти привык к вечному грохоту, мокрому гидрокостюму, мозолям на руках и норовящему скинуть в реку баллону катамарана. Я даже немного осмелел и чаще держался за весло, чем за раму. Но желание, чтобы поскорее всё это закончилось, никуда не делось.
"По такой воде, можно Моткины щёки целиком катнуть", – говорил Семён, а остальные удивлённо смотрели на него, но соглашались, непонятно для меня посмеиваясь. Моткины щёки ("Щёками" водники звали любой каньон и цепь порогов в нём) были очень сложны вплоть до обноса по берегу. Но нынешнего уровня воды, видимо, это не касалось.
А ночью пошёл дождь. И шёл он двое суток так, что мы не могли носа из палатки высунуть, кое-как готовя еду под тентом, в дыму и слезах выжидая "окно" в погоде. Китой вздулся мигом, вода поднялась на несколько метров, и поход разом перестал быть томным. Семён нехорошо улыбался и подмигивал мне, думая, что успокаивает.
"Щёки" обходил по берегу не только я. Семён проводил катамараны один за другим, замещая других перестраховщиков. На пару с другим матёрым водником – Серёгой.
Которого и вымыло в третьей ступени, проволокло мимо страховок перед четвёртой, замололо в пятой и только перед шестой бог весть как управившийся один Семён догнал и сумел вытащить полуживого Серёгу на борт.
А мой друг смотрел дикими глазами, когда, тяжело дыша, причалил в заливчик, где я готовился кидать спасконец. Бешенство в его взгляде я принял за бесстрашие, и этому бесстрашию ужаснулся.
***
Он лазал в горы и даже покорил Пик Коммунизма (к тому моменту гора называлась пиком Исмоила Сомони). Гонял, срывая лавины, на лыжах на Памире и в Гималаях. Его засыпало разок, и он со смехом рассказывал, как "в штанишки чуть не навалил".
Я тем временем женился, и в скором времени наша семья удвоилась – улыбчивый Санёк и суровая Лилька счастливо дополняли друг друга в нашем орастом семействе. После института я удачно устроился по технарской специальности, меня ценили, и я в некотором смысле делал карьеру.
Семён занимался всем подряд, ввязывался в финансовые авантюры, в продажу недвижимости, в какие-то совершенно непонятные мне бизнесы – везде напор и лёгкость давали ему простор и возможности. Деньги он распылял в момент, спокойно относясь к их наличию и отсутствию.
На нашей свадьбе Семён сказал тост: "За бесстрашие Андрея и Алёны, которые добровольно пускаются вплавь в этот бушующий океан ". Все вежливо похихикали, а я видел, что он и впрямь считает это небывало смелым поступком.
Дрожащими руками брал на руки новорождённого Санька, а через два года и Лильку (разумеется, он встречал Алёну из роддома вместе со мной), и тогда я впервые видел испуганного Семёна. Он потел и, отдуваясь, отдавал нам свёртки назад. И уматывал на край света.
В пятнадцатом году он опять пропал с радаров, и я догадался – куда. Потом он появился бритый наголо, загорелый и почему-то помолодевший; я спросил: "Донбасс?", он отвёл глаза и кивнул в сторону. Я сказал: "Понятно. А Алёна беременна", и у него опять, как при рождении Санька и Лильки, округлились глаза: "Петровы, вы обалдели?!".
Всучили ему конверт с Веруней (он прилетел срочняком откуда-то чуть ли не с Северного полюса, когда я ему послал сообщение: "Народили"), и опять мы ухохатывались, особенно Санёк, который говорил: "Ну дядьСень, ну не так же…", и показывал как правильно держать новорождённую.
За все эти годы возле Семёна я видел только одну устойчивую женщину – МарьИванну, как я её называл. Дерзкая в своей красоте, она пыталась накинуть на него узду. Они бесконечно ссорились, мирились, она то пропадала, то появлялась.
Узда на Семёна никак не накидывалась.
***
– Маску наденьте, пожалуйста, – устало попросила кассирша, и я в изумлении уставился на неё.
– Что?
– Маску…
А, ну да, маска – опять я позабыл. Чертыхаясь, натянул шарф и пробубнил: "Да как же вам не надоест…".
– Маску наденьте или не можем вас обслужить, – заученно твердила кассирша, смотря на меня не то, что с ненавистью, а брезгливо – шарф на носу её явно не устроил.
Я отставил корзину с продуктами в сторону и ушёл. За эти полтора года я привык так делать.
Мы старались не замечать, жить как жили, но выйти сухими из воды не получалось. Когда вылезали всем гуртом на улицу, детёныши лезли на закрытые ленточками площадки, из окон орали: "Из-за таких, как вы…", а по улицам ехал полицейский патруль, я хмурился – не сказать, что бы верил, что сейчас нас повяжут, но… было неприятно. На работу ходил – сделали мне пропуск. Как пошла дистанционная бессмыслица в школах, я оценил её как вредоносную, Санька отвёз к маме на домашнее обучение; и никаких чтоб зумов и скайпов, так училке его классной и заявил. До свидания, до новых встреч в реальности.
С девчонками возилась (и регулярно выгуливала, несмотря на) Алёна. Ей, конечно, несладко было, но мы были едины в своём воинствующем пофигизме. Так и жили. Потом, понятно, полегче стало, когда всех на волю выпустили. Летом копались на даче, осенью вырвались на море…
"Трудно же...", – говорил мне Семён. Я пожимал плечами: "Ну так… неприятно, конечно, но жить можно". "А вы это… Не боитесь?" – Я усмехался: "Чего? Соплей?". И начиналось…
Семён в момент ожесточался, кричал, его несло: "Нет, это не сопли! Это трупы, это осложнения! У меня один знакомый тоже игнорировал, а потом… А другой даже до больницы не доехал, сгорел в два дня…". Надо то и надо это; меры необходимы, без них мрак и конец человечеству... Я отключался, не слушал, не спорил – сто раз между нами про это говорено было в те дни. До хрипоты и обидных слов.
А сначала, правда недолго, он хихикал. Потом поднялась температура у МарьИванны, и он разом сдулся. Заперся в квартире, ходил в маске даже дома, тёр руки спиртом каждые десять минут (маску и обтирание рук я наблюдал воочию, когда мы "видеофониилсь"), как появились уколы, сразу укололся. Соблюдал всё и вся. Когда начались послабления, вроде осмелел: сплавал на байдарке по Карелии. Гордился очень. А вскоре после этого вояжа заболел. И сник: температура, кашель. Я прискакал на его хрипатый звонок (Мария в очередной раз взбрыкнула и куда-то испарилась), поил чаем, кормил купленными по его списку таблетками, сидел рядом и пытался успокоить.
А он не очень связно забормотал (бредит, подумал я): "Андриано, ты вот всё твердишь и всем треплешь, что я смелый, бесстрашный и всё такое… Да-да, не спорь, все так и думают. А знаешь, я на Китое один раз в жизни смелым-то и побыл, при тебе как раз. Ага, ага… Да, таскался в походы, да, на сложные реки – только ребят каждый раз умолял, в печёнках у них сидел – я всё время по берегу обходил, толку от меня… И на лыжах меня завалило, потому что надо было проскочить, а у меня от страха ноги отнялись, застыл… Но я всё равно лез во все жопы, думал, переборю, только вот фиг… Война? Что война?.. А… Так я натурально в штабе был. По пьянке поскользнулся, упал на штырь, развалины ж кругом… И Донбасс туда же… Острых ощущений захотелось, там мирняк живёт, хотя взрывается кругом, а мне только пощёлкать фотиком…"
Его сморило, а когда очнулся, затребовал "Скорую". Его отвезли, просветили, сказали: Лёгкие чистые, температура невысокая, тест отрицательный – дома пересидишь. А он чуть ли не рыдал, умоляя, чтобы в ковидарий отправили; говорил, умру, будет на вашей совести.
Я был рядом и не мог этого слышать. Убитый его всхлипами, а не давешней исповедью.
Он долго не хотел выздоравливать, но закалённый организм преодолел его ипохондрические нехотелки.
Правда, в себя прежнего он так и не пришёл.
Когда мы виделись, про вирусы не говорили. Да и вообще говорили мало. Вернее, это я мог часам болтать о детях и работе, а он… Он как-то работал, как-то жил. Никуда не ездил, посерел, будто бы даже уменьшился. Узду на него накидывать нужды теперь не было. И кажется, никому этого уже и не хотелось.
Оживился он в феврале. Мы все тогда оживились. Возбудился, ходил (пока можно было) с невойновыми плакатами. Посидел в кутузке. А потом, по обыкновению для прошлых времён, пропал. Я момент этот не отследил, мы за эти два года отдалились, да и своих забот было невпроворот, и я не проверял, что он и как. Летом только опомнился – что-то давно не слышно. Телефон не отвечал, я пожал плечами и разыскивать не стал. Не чувствовал в себе необходимости, чтобы о нём так печалиться.
Началась осень. Я залез в ту сеть, в которую нельзя, и в которую не ходил с полгода. Ого, подумалось мне. Семён всю ленту завалил своими постами. И по ним я раскрутил хронологию его жизни до весны. Транзитом через Прибалтику они (Мария рядом, воодушевлённая такая на фотографиях) утекли в Париж. Сообщения восторженные ("…ские поля! платаны облетают красиво! красивые люди сидят на открытых верандах, пьют вино и никакой войны в головах!"), чередовались с матерно-возмущёнными (как только узнают, что русский паспорт, заворачивают съём жилья, кредиты – они с Марией затеяли какое-то дельце – воротят нос, "еврозадроты сраные"). И даже через сеть было слышно его кипучую энергию. Он вновь был активен, сочен в словах и деятелен на фотографиях. Он словно воскрес из ковидной своей конуры.
Я подышал глубоко, захлопнул компьютер.
Вскоре началась мобилизация. Частичная.
И Семён объявился тут же сам. Он возбуждённо напирал, закидывал вопросами: неужели мы ещё тут… не умираем ли мы от голода? "Хватит сидеть в этой тюрьме, уезжайте, – вопил он, – пока не забрали!", говорил про возможности и невозможности. "Ты хоть бронь-то сделал?", – добавил он, откричавшись.
Я промолчал.
Он понял это молчание правильно.
– Ты что, дурак, Андриано? Ты что, убивать людей пойдёшь? За яхты и дворцы… За этих и это вот всё? За зэт? – и противно хихикнул.
Я скрипнул зубами, но опять ничего не ответил
– Ха-ха, я понял! Чтобы не быть трусом – ха-ха ещё раз. Идиот! У тебя дети! Сколько можно о себе-то думать?! О детях подумай, эгоист чёртов, о детях! Как они без тебя-то будут? Да даже если ты такой патриот (тьфу!), какой от тебя, очкарика, толк: без военной специальности, без физической формы, без…
Он задохнулся, перевёл дыхание.
– Ммм…
– Что ты мычишь? А! Стыдно перед сыном будет… Ну, да, ну, да… А если без ноги, без руки или в гробу, то не стыдно, ага! Алёна, небось, скалкой лупит? Не сбежала от тебя, слабоумного, ещё? – Я услышал в глухом голосе всё: презрение, возмущение, раздражение… Ненависть?
Теперь в трубку промолчала стоявшая рядом Алёна.
– Дураки, какие же вы дураки… – прошептал он и положил трубку.
Он был храбрым, мой друг Семён.
Автор: Андрей Ваон
Источник: https://litclubbs.ru/articles/44062-smol-zemli.html
Публикуйте свое творчество на сайте Бумажного слона. Самые лучшие публикации попадают на этот канал.
Понравилось? У вас есть возможность поддержать клуб. Подписывайтесь и ставьте лайк.
Читайте также: