/Отрывок из письма Пушкина к Д./
Из Азии переехали мы в Европу (Из Тамани в Керчь) на корабле. Я тотчас отправился на так называемую Митридатову гробницу (развалины какой-то башни); там сорвал цветок для памяти и на другой день потерял без всякого сожаления.
Развалины Пантикапеи не сильнее подействовали на моё воображение. Я видел следы улиц, полузаросший ров, старые кирпичи – и только. Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем. Всю ночь не спал. Луны не было, звёзды блистали; передо мною в тумане, тянулись полуденные горы…
«Вот Чатырдаг», - сказал мне капитан. Я не различил его, да и не любопытствовал. Перед светом я заснул. Между тем корабль остановился в виду Юрзуфа. Проснувшись, увидел я картину пленительную: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали казались ульями, прилепленными к горам; тополи, как зелёные колонны, стройно возвышались между ими; справа огромный Аю-даг… и кругом это синее, чистое небо, и светлое море, и блеск и воздух полуденный…
В Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностию неаполитанского lazzarone (нищего (ит.).
Я любил, проснувшись ночью слушать шум моря – и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество. Вот всё, что пребывание моё в Юрзуфе оставило у меня в памяти.
Я объехал полуденный берег, и путешествие М. оживило во мне много воспоминаний; но страшный переход его по сказам Кикенеиса не оставил ни малейшего следа в моей памяти. По горной лестнице поднялись мы пешком, держа за хвост татарских лошадей наших. Это забавляло меня чрезвычайно и казалось каким-то таинственным, восточным обрядом.
Мы переехали горы, и первый предмет, поразивший меня, была берёза, северная берёза! Сердце моё сжалось: я начал уже тосковать о милом полудне, хотя всё ещё находился в Тавриде, всё ещё видел и тополи и виноградные лозы. Георгиевский монастырь и его крутая лестница к морю оставили во мне сильное впечатление. Тут же видел я и баснословные развалины храма Дианы. Видно, мифологические предания счастливее меня воспоминаний исторических; по крайней мере тут посетили меня рифмы. Я думал стихами. Вот они:
К чему холодные сомненья? Я верю: здесь был грозный храм, Где крови жаждущим богам Дымились жертвоприношенья;
Здесь успокоена была Вражда свирепой эвмениды: Здесь, провозвестница Тавриды На брата руку занесла; На сих развалинах свершилось Святое дружбы торжество, И душ великих божество Своим созданьем возгордилось. …………………………………………………..
Чадаев, помнишь ли былое? Давно ль с восторгом молодым Я мыслил имя роковое Предать развалинам иным? Но в сердце. Бурями смиренном, Теперь и лень и тишина. И в умиленье вдохновенном, На камне, дружбой освященном, Пишу я наши имена.
В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюблённого хана. К** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes (фонтан слёз (фр.)) Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из ржавой железной трубки по каплям падала вода. Я обошёл дворец с большой досадою на небрежение в котором он истлевает, и на полуевропейские переделки некоторых комнат. NN почти насильно повёл меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище.
В то время сердце полно было: лихорадка меня мучила. Что касается до памятника ханской любовницы, о котором говорит М., я об нём не вспомнил, когда писал свою поэму, а то бы непременно им воспользовался.
Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? Или воспоминание самая сильная слабость души нашей, и им очаровано всё, что подвластно ему?
1824 г.
К публикации подготовил Борис Евдокимов