Найти тему
Елена Мушка

Еврейский портной

Из песни слова не выкинешь, ну а добавить никто не запрещал.
Из песни слова не выкинешь, ну а добавить никто не запрещал.

Мягкий шелест тёплых листьев сонно умолкал. Обессиленные порывы иссушенного за день ветра слабли и теперь укладывались на покой в редкую горькую траву. И хотя рыжая глинистая почва ещё пылала жаром, но дыхание её с каждым разом становилось всё ровнее и прохладнее. На геометрические крыши Святой земли не спеша опускался бархатный вечер. Заканчивая свои последние дела, всё вокруг готовилось ко сну: и люди, и живность всякая, и природа, и Б*г. Каменные кривые улочки пустели, становилось совсем тихо. Тихо, как в Раю.

Ещё немного и бескрайнее небо заиграло всеми оттенками синевы. Будто незримый мастер скроил его из разных отрезов холодной атласной ткани. У самого горизонта взял посветлее, васильковый кусок, затем добавил к нему лазурного, к лазурному индиго, к индиго ультрамарин и так дошёл до самого тёмного - сапфирового. Ловко сшил в одно бескрайнее полотно и застелил им весь небосвод. Бережно бросил сверху горсть золотых пуговиц и засияли звёзды.

… В домах уж начали гаснуть огни. Настала пора, когда все ночные рубахи надеты, все молитвы прочитаны, все Танахи закрыты, можно спать. Глянешь вокруг – ни души, звёзды над местечком высоки и ярки и только один забытый где-то на окраине тусклый маячок электрической лампы своим неровным мерцанием притягивает взор. Там кому-то не спится.

В маленькой, прилепленной прямо к дому крохотной мастерской возится старик портной. Прислушаешься, металлическим хрустом корпят в его сухих руках ножницы, пробегая по начерченным белым контурам портновского мелка. Потом зашелестят потёртые картонные лекала, сто раз обмелённые со всех сторон и снова всё стихнет. Только мерный напев дрожащего голоса вылетает из открытого окошка в опустевший двор: «Ммм-м-гу-гу-у… Я себе пою, я себе крою…»

-2

Окутав сладкой истомой всё вокруг, опустилась ночь. Мёдом разлилась в ярких сновидениях сынов Израиля. Забралась в их дома, спальни, постели, и уж не отпустит до самого утра. Обернула звёздным шёлком, убаюкала тихой музыкой, закачала… И только одному ему не спится. Глядя через большие, едва удерживаемые кончиком носа очки, он механически выполнял работу и размышлял о своём. Разные картины проплывали перед его глазами за долгую бессонную ночь. Ведь, старея, человек видит хуже, но гораздо больше. Думал о себе, о людях, о Б*ге, иногда проговаривая мысли вслух и возвращаясь к старому еврейскому мотиву, который, казалось, знал и напевал всю свою жизнь. К себе старик был особенно строг, никогда не был празден, и безумно любил всё, что окружало его и связывало кровью. Вот и сейчас, глубоко вздыхая, забормотал себе под нос какую-то вдруг нагрянувшую мысль: «Я-то что? Отдохните дети – день был очень жарким… Успеете ещё… Мне-то что осталось? Всех Вс*вышний видит и меня вот тоже. Жизнь течёт, проходит. Сколько её? Эх, ещё не родился тот конь, на котором молодость догнать…»

Острая игла, как змея ужалила за палец. Руки портного нервно дрогнули, напёрсток слетел и, звонко ударяясь о пол и высоко подпрыгивая, поскакал прочь от мастера. Опасаясь замарать проступившей кровью ткань, он сунул палец в рот и, бережно отложив в сторону работу, на четвереньках полез под раскройный стол. Без напёрстка не шитьё. Долго не мог отыскать он там пропажу. Наконец, нащупав стального проказника, спрятавшегося за деревянную ножку, водрузил его на острый палец правой руки и опять уселся на прежнее место. Ловко побежал за стежком стежок, скрепляя верхнюю и нижнюю половинки рукава временной намёткой контрастного белого цвета. Старик корил себя за нерасторопность. Не поспеть ему к сроку, ой не поспеть. Он ещё больше сгорбился, ещё пуще сощурился, ещё быстрее заработал кистьми рук, начинавшими неметь от прикладываемых усилий. Но что поделать? Старость, она любому не в радость. Ох, как грошик стал тяжёл.

Стараясь подбодрить себя, он снова затянул сердечное «ой, вэй!» и провалился куда-то далеко-далеко, туда, где был совсем другим когда-то. Вспомнил, как ещё мальчишкой отдали его на ученье старому мастеру-швецу. Как ловко схватывал на лету науку, выполняя самую нудную и грязную работу: порол и намётывал, вымётывал и смётывал, примётывал, замётывал, обмётывал, вмётывал и размётывал да снова порол... И так день за днём, и так год за годом. Вспомнил, как дразнила его уличная шантрапа, изощряясь в своих обиняках и всякий раз выкрикивая в спину новое издевательство. И кем он только не был: и юбочником, и пальтошником, и пиджачником, и брючником, и жилетником и даже одеяльщиком, хотя к одеялам никакого отношения не имел. Вспомнил, как радовалась его бедная мать, когда он за ночь перелицевал её порядочно изношенный жакет и все вокруг думали, что это она себе новый справила. А она безумно гордилась своим единственным сыном и говорила, что это он ей сшил из купленного на заработанные деньги отреза. Она так и не призналась никому, что жакет её на самом деле был не таким старым, как давнишним.

Портному показалось, что тот лопоухий, черноголовый малец из прошлого, был сейчас здесь, рядом с ним. И не знал тот парнишка ни покоя ни устали и думал, что жизнь его так бесконечно длинна и не будет ей никогда конца и края. Да, было время, были силы, да уже не то. Взгляд старика в задумчивости остановился на заискивающей в распахнутое окошко луне. Ей тоже, как и ему не спалось в эту ночь. Он поднял кипу и поскрёб ногтями свою жидкую лысину: «Годы волосы скосили, вытерли моё пальто, но и это ничего. Не в том беда». Мастер усмехнулся и послюнявил конец нитки. Вдев свободный её край в иглу, завернул обратный в узелок, поправил висевшую на шее затёртую сантиметровую ленту и опять побежала строчка. «Это ничего», - снова завертелось на губах, - «Ничего… Жил один еврей, так он сказал, что всё проходит». На память ему пришла та самая история, которую он много раз слышал от своего отца, а его отец от деда, а дед от прадеда и которую он сам в наставленье повторял своему сыну:

-3

«Третий еврейский царь, правитель Израиля - Соломон, прославленный в мире мудростью и справедливостью был в молодости своей довольно вспыльчивым и резким человеком. И никак не удавалось ему совладать с этими пороками. Однажды он решился просить придворного мудреца помочь справиться с пагубными страстями, отравляющими его жизнь. Мудрец в ответ на то преподнёс своему повелителю белого золота кольцо со словами: «Именно в нём твоё спасение. Надень его. Когда будешь в гневе, посмотри на кольцо и ты успокоишься. Когда будешь слишком весел, тоже посмотри на него. Это тебя отрезвит». И вправду, в первом же порыве гнева, Соломон внимательно посмотрел на кольцо и заметил на нём надпись на забытом древнем языке, который знал. Она гласила: «Всё пройдёт». Удивился этому царь, задумался и успокоился… Когда ему бывало радостно и взгляд падал на кольцо, он опять видел эти слова и понимал, что и радость не будет длиться вечно. Впереди опять будут потери и печали. Тогда умиротворение окутывало его и он снова успокаивался. Соломон был счастлив, ему казалось, что он, наконец, обрёл гармонию… Но как-то раз ему стало так плохо, что даже кольцо не помогало. В отчаянии он сорвал его с пальца и хотел выбросить подальше от себя, как вдруг заметил блеснувшую надпись на его внутренней стороне: «И это тоже пройдёт». Рассмеялся царь, уныние его сменилось недоумением, что он так долго не замечал надписи внутри. Понял тогда еврейский правитель великую мудрость древних, которая уже помогала века до него, и будет помогать ещё многие столетия после его жизни: крутится кольцо, крутится надпись в нём, замыкая себя по кругу, крутится мир, крутится судьба человека».

-4

-5

Старик хитро сощурился: «Солнце тоже, вэй, садится на закате дня!» Его съеденные зубы оголились, а за толстыми стёклами роговых очков заблестел огонь. Казалось, он постиг то, чего не мог знать и понимать никто из ныне бытующих на земле. Казалось, ему одному открылось что-то такое, чего не дано было никому другому. «Но оно ещё родится, жаль, что не в пример меня…», - улыбка медленно сползла с его серого лица. Ощутив ноющую боль в спине, плечах и шее, он потихоньку поднялся со стула, осторожно разогнулся и, переложив смётанный рукав на тумбу швейной машинки, пошаркал к открытому окну. Глубоко вдохнув свежий, остуженный ночью, воздух, так же глубоко задумался. «Всё пройдёт и это тоже… Родился – хорошо, рос, учился, потом женился, детей народил… Крутиться мир, крутится судьба человека… Кто же будет одевать их всех потом по моде?..»

В минуты грусти, в минуты горестных мыслей о том неизбежном конце, к которому он так стремительно быстро приближался, он старался представить что-то хорошее. Отогнать, отсрочить то, что итак неминуемо было впереди. И этим самым «хорошим» была она, его маленькая птичка. Он размазал по морщинистому, изъеденному тёмными старческими пятнами лицу нахлынувшую слезу: «Девочка моя, завтра утром ты опять ко мне вернёшься». И сразу почувствовав облегчение, старик живо представил, как весёлые шаги внучки поутру наполнят шумом его мастерскую. Как заблестят её глаза при виде новых отрезов, тесёмок, лент и пуговиц. Как, переливаясь звонким смехом, она примется перебирать их, примерять и красоваться. Как остановится её лукавый взгляд на изнурённом ночью и работой лице деда и сделается ей почему-то совестно и даже страшно от того, что вошла без спроса. Заметив, что он ещё не окончил заказ, она пристыженная и босая потихоньку выйдет во двор, заберётся к отцу на колени и только искоса будет поглядывать на прилепленную к дому маленькую мастерскую, в ожидании того, когда, наконец, выйдет из неё к чаю дед. Он знал, что она будет ждать его. «Милая моя, фэйгэлэ моя, грустноглазая», - как будто обращаясь к ней, ласковым шёпотом зашевелились губы портного. И было в этих словах столько нежности, столько любви и жалости к этому маленькому беззащитному существу, столько ласки и привязанности, сколько не вместит ни одно море, ни один вселенский океан.

-6

…Именно так всё и будет. Утром никто не притронется к завтраку без него. Ведь самым взрослым, самым почитаемым в доме был этот старик. Собравшись во дворе за большим столом, все домочадцы будут дожидаться его выхода. Но все они уже знают, как можно ускорить этот процесс. Кудрявая темноволосая девчушка, забравшись на руки к отцу, обнимет его загорелую шею. Прильнёт близко к его лицу и потихоньку папа в ушко майсу скажет – засмеётся звонким детским смехом, тщетно пытаясь повторить за ним, как глухой слышал, что немой рассказывал, как слепой видел, что хромой быстро-быстро бежал. Разольётся её голосок по всей округе и напомнит старому мастеру, что вся семья его одного уж дожидается.

«Птичка-птичка, у тебя ещё всё впереди! Пусть Вс*вышний сделает твой путь лёгким и безмятежным. А то ведь всякое в жизни бывает… Люди разные и песни разные… Лучше уж пусть тебе встречаются евреи безбородые, чем бороды без евреев. Уж лучше…» - он снова, затянул свой незамысловатый мотив, всякий раз сдобряя его словами «ой, вэй!» и присел к машинке. Чего там думать! Будет день и будет пища – жить не торопись. И, подложив под лапку детали рукава, толкнул маховое колесо, надавливая обеими ногами на механическую педаль. Она заскрипела, неохотно подалась и уже через мгновение выписывала под башмаками старика свою пляску. Её тарахтение особенно выделялось на фоне мёртвой ночной тиши, но старик не замечал того. В его голове продолжала кружиться, рождаться, воскресать и бесследно растворяться бесконечная череда мыслей.

«Вот человек захотел себе новый сюртук. Пришёл ко мне и сделал заказ. Что ж, наверное, он старый износил и больше нечего ему надеть», - рассуждал он. – «А может и не так, может у него уже есть сюртук, да мало ему одного, ещё подавай. И так тоже бывает». Хотя сам старик всю жизнь проходил в портных, а едва ли сносил пару добротных вещей. Не любил он рисоваться и хорохориться. Не в этом видел счастье. Иногда богаче нищий, тот, кто не успел скопить. Богатый духовно, нежели вещами и деньгами. Тот, кого уже никто, нигде, ничем не держит. Перед Вс*вышним все равны. Не скроешься от гнева его, не унесёшь добра своего на тот свет. Как пришёл, так и уйдёшь. Нитки, бархат да иголки – вот и все дела, вот и всё, что он имел в этом мире, да ещё Талмуд на полке, куда же без него, так бы жизнь шла и шла, и был бы он счастлив тем. Он точно знал для чего жил, знал, зачем ему нужно умирать, любил своё дело, боялся и верил так, как могут верить только евреи, поистине постигшие умом Его силу, Его истину, Его замысел.

Вдруг колесо остановилось, оборвался звук колотящей иглы и строчка прервалась. Всё стихло вокруг, даже копошащиеся где-то в углу в лоскутах мыши да бьющиеся о засиженную лампу ночные мотыльки. И только они слышали, как старик сначала помолился, а затем с горечью выдохнул: «Только солнце вижу я всё реже, реже…» Не успел он договорить, как с новой силой затарахтела игла, зашуршало мышиное кубло и забились о лампу мотыльки, стряхивая со своих крылышек серую пудру…

Рукав был готов, за ним другой, затем пошёл подклад. В мастерской запахло горелым волокном и стало влажно. Квач медленно мусолил проутюжку. Сердито и громко шипел утюг. До рассвета оставалось несколько часов. Вся округа ещё была окутана глубочайшим сном и только из окошка, прилепленной к дому крохотной мастерской, тихо и мелодично вылетали слова старого дрожащего голоса:

«Тихо, как в раю,

Звёзды над местечком высоки и ярки,

Я себе пою, я себе крою,

Я себе пою…»

Июль 2020