Я помню себя с очень раннего детства, где-то с полутора-двух лет. Поэтому прекрасно помню, как сосал мамину грудь (а я сосал, как говорит моя мама, до 2,5 лет) и как становилось мне хорошо от этого, появлялось чувство защищенности, успокоенности, какого-то умиротворенного блаженства и частенько так засыпал.
И при этом я одной рукой теребил мамин второй сосок или сжимал-отпускал саму грудь. Ну, конечно же, это не могло так долго продолжаться, и в один из прекрасных дней меня оторвали от грудей. Хотя, как говорит мама, она была готова кормить меня грудью и до трех лет, так как и сама сосала маму до 5. Но отец был против, сказав «Егет кешегә һаҡал үҫкәнсе әсә имсәген имеү килешкән эш түгел» – «Негоже джигиту до бороды сосать мамину грудь». Сперва, чтобы я бросил грудь, намазали левомицетином, а уже потом зеленкой. Поэтому меня всегда передергивает от вкуса этого лекарства, и с тех пор терпеть не могу запах зеленки.
Моя мама, сама доброта, некоторое время, когда отец нас не видел, прикладывала меня головой к своей груди и давала теребить ее. Это были самые приятные минуты моей маленькой жизни. Но как-то это дело заметил отец и строго-настрого наказал маме, чтобы она больше так не портила парня.
Когда мне исполнилось 3,5 года, меня отдали в садик. Как раз тогда мы переехали из деревни в райцентр Мраково. Отец работал инспектором в РОНО, а мама была с маленьким ребенком дома. И мне в садике сразу все понравилось – веселые игрушки, много ребят и девчат, вместе дома играть (я так и считал садик своим вторым домом), общаться, вместе кушать, спать, песни петь, танцевать и даже драться. Хотя и не понимал по-русски и все дети были русскоговорящими, я быстро с ними находил общий язык и сдружился. Короче, я с большой радостью ходил в садик и не понимал тех детей, которые плакали, а некоторые просто орали, когда, оставляя, уходили их родители.
Где-то, наверно, через полгода в нашу группу пришла очень красивая девчушка из Мелеуза и я сразу влюбился в нее. Просто не влюбиться в нее было невозможно! У нее были такие большие сине-голубые бантики, солнечно-желтое платье, а самое главное – такие волнистые золотые волосы, ярко-голубые глаза и смешно моргавшие пепельно-желтые длинные ресницы с томно-рыжими бровями. И впервые в своей жизни увидевший такую яркую девичью красоту, я был просто ошеломлен! Но я не растерялся – от этой любви у меня прямо крылья выросли, и с первого же дня взял ее под свою опеку и сразу с ней нашел общий язык. Нас сблизило еще то, что она была татаркой и почти не знала русского языка. Хотя вроде до этого жила в городе, а родители были строителями и строили в Мраково школу. А я за полгода уже немножко освоил язык и понимал, что говорила воспитка, дети, и все ей переводил на башкирском, и мы с ней хорошо общались на родном. А когда уходила ее мама, оставляя в группе, она не плакала, как другие новенькие, просто из ее голубых глаз беззвучно катились крупные красивые слезинки, чем она становилась еще прекрасней. Еще она, если ее рассмешить, громко и звонко смеялась. Надо ли говорить, что я прилагал немало смекалки, когда мы выходили на прогулку, чтобы ее рассмешить. Так как воспитка нам в группе не разрешала шуметь, громко смеяться и обезьянничать.
Кстати, отдельный сказ о нашей воспитке. Она было толстоватой, с большими грудями, и вечно недовольной женщиной, с масляно-блестящими толстыми губами, всегда после нас доедала недоеденные супы и кашки и чуть что старалась дать нам по голове длинной деревянной линейкой или чем-нибудь плоским. А самим ужасным наказанием было то, когда она больно шлепала нас громким шлепком грязной самодельной мухобойкой, с длинной ручкой и сделанной из камеры автомобиля. Я был достаточно юрким мальчиком, и с линейкой она никак не могла попасть мне в голову, а вот с мухобойкой она пару раз доставала, так как невозможно было от нее увернутся. И когда утром Розалину оставляли (так звали мою любовь), то мама всегда давала ей три ириски. Одну она сама ела, другой меня угощала, а третью забирала воспитка, говоря, что детям нельзя много сладкого кушать. У Розалины мама тоже была голубоглазой златовлаской, которую сразу не возлюбила наша воспитка, называя ее «тоже мне крашенка-блондинка» за глаза.
После обеда нас, как обычно, отправляли спать. Я редко когда спал. Просто лежал, закрыв глаза и делая вид, что уснул. Сперва нас проверяла воспитка и, угрожая, говорила нам: «Кто встанет из кровати и будет ходить, тот получит мухобойкой», и для устрашения вешала ее на гвоздь в комнате и потом уходила, сказав, мне надо скотину поить. Потом и исчезала няня, говоря «вроде все спят» и потихоньку закрыв на ключ нашу спальню, и выключив ночник. И в комнату яркий свет заходил таким длинным лучиком из этой замочной дырки. Окон в этой комнате у нас не было. Но когда громкими щелчками начинали открывать дверь, то это было сигналом, что нам всем пора вставать. Кто медлил с этим делом, тот мог запросто получить линейкой по голове.
Так получилось, что Розалины кровать оказалась рядом с моей (судьба?) и, когда уходила няня, она всхлипом потихоньку начинала плакать, потому что она очень боялась темноты. Ну не мог же я ее одну оставлять в этой кромешной темноте и, естественно, прыгал ей под одеяло, чтобы она не боялась и, обняв и гладя по спине, успокаивал ее, она тоже нежно обнимала меня и тихо засыпала, бесшумно всхлипывая. Я в такие минуты испытывал такое счастье, которое испытывал только тогда, когда сосал мамину грудь. А когда начинал ключ щелкать, то я обратно прыгал в свою кровать. В один из прекрасных дней я не успел этого сделать: то ли я крепко уснул, то ли дверь на ключ не закрыли, то ли не услышал, как ее открыли. Короче, мы были пойманы на месте “преступления”. Надо ли говорить, что эта разъяренная воспитка, которая итак еле ходила, ненавидя своих воспитанников, набросилась на нас грязной мухобойкой, ужасно крича: “Бесстыжие! Бессовестные! Как вам не стыдно!” Мы никак в толк не могли взять, чем мы виноваты и почему мы такие бесстыжие, бессовестные, и почему нам должно быть так стыдно. Хотя этих слов мы до конца не понимали, но со слов няни, старой татарки, которая в такт воспитке кричала по-татарски “Оятсызлар! Тәртипсезләр!”, нам доходило, что это так. Надо ли говорить, что мы были биты нещадно грязной мухобойкой, даже не самой мухобойкой, а скорее палкой мухобойки. Я всеми силами старался защитить мою златовласку, прикрывая ее спиной и руками, говоря: “Это я! Это я!” Вся моя голова покрылась шишками, рука синяками, а лицо царапинами. А дети группы от страха плакали так громко, как будто их всех одновременно пороли розгами. Потом она резко остановилась и поняла, наверно, что сделала что-то не так.
Когда мы ужинали, она была очень ласкова со мной, предлагала мне несъеденную ею ириску Розалины и, гладя меня по голове, говорила: “Не говори маме-папе, что сегодня было. Ведь ябедничать – это плохо. Если спросят, скажи, что просто упал”. Конечно же, папе я сказал, что упал. Но, когда пришли домой, не мог я маму обмануть, и все ей как есть рассказал. Она тот же час, взяв меня за ручки, сказав: “Вот зараза!”, пошла в садик. Воспитки там не оказалось, спросив ее адрес, пошли к ней домой, и они, как помню, сильно так ругались на улице, что там собрались все ее соседи.
На следующий день воспитка ходила и на меня очень обижалась, говоря постоянно: ”Ябеда! Как тебе не стыдно так ябедничать, ведь ты мальчик!” Но я почти не обращал внимания на ее обидные слова. Меня угнетало другое – в садике не было моей Розалины! И во всем я винил себя, что не смог ее защитить от мухобойки воспитательницы. И на следующий день тоже ее не было. А в понедельник (которого я с нетерпением ждал, но так и не дождался моей Розалины), после завтрака, нам объявили, что группа закрывается на карантин. Воспитка объявила, что Розалина заболела желтухой, садик будут дезинфицировать. Поэтому садик закрывается на три дня, а группа на две недели.
Я спросил у татарки-няни, что такое желтуха, т. к. иногда я у нее спрашивал переводы тех или иных русских слов. И она сказала: «Желтуха – ул сары (сары, һары – буквально с татарского, башкирского – желтый) тигән сир. Синең Розалинаң бигерәк сары ине, шуға ул сирләне лә инде. Кешегә улай сары булырға ярамый. Бына син уның белән йоҡланың – сиңә лә йоғор әле». И вообще, «теләсә нинди сары башлы ҡызлар белән йоҡларға ярамый, уларда теләсә нинди сир күп була» («Желтуха – это желтая болезнь. Твоя Розалина была очень желтой, поэтому она и заболела. Человеку нельзя быть таким желтым. Вот ты с ней спал и к тебе, наверно, тоже прилипнет эта болезнь. И вообще, со всякими желтоголовыми девушками нельзя спать, у них всяких болезней много бывает»).
И нужно ли сказать, что после этого я не очень-то люблю желтый цвет в одежде, в интерьере и с опаской отношусь к этому цвету. Хотя люблю этот цвет у других. Вот такой парадокс получил я из этой истории. И это ужасное слово “Карантин” разлучило меня с моей Розалиной, да и садиком тоже, так как никогда я больше в садик не ходил и Розалину никогда больше не видел. Она заболела желтухой, и родители ее увезли обратно в Мелеуз. А меня, единственного из группы, кто заболел желтухой, положили в инфекционное отделение Мраковской районной больницы, где я пролежал почти 40 дней. И там я чуть не женился. Но это уже другая история.
Азамат НУРИЕВ
Издание "Истоки" приглашает Вас на наш сайт, где есть много интересных и разнообразных публикаций!