Глава 2.
Банк после подвала был оставлен, и теперь Бахметов втягивался в шкуру курьера по конфиденциальным поручениям патрона – Раевский, конечно, был везде, но, поскольку физически не мог присутствовать сразу в десяти местах, назначал своими двойниками Бардина и Сергея. Тысячи впечатлений в беспрестанном движении неотвратимо погружали сознание Бахметова в вязкий режим инерционного чувствования всего происходящего вокруг, и он где-то переставал усваивать самые банальные вещи; но, в совокупности своей, наблюдения рождали и безусловно серьёзное открытие – неожиданно для себя, и даже без преувеличения «вдруг», Сергей стал всё более остро прозревать исполинский образ (и даже в чём-то чувствовать идею) внутренних механизмов государственной машины, любое колёсико которых вращалось в свою сторону, но, при этом согласовывалось с движением других колёс и бесконечных осей.
Бахметов, действительно, увидел все эти колёсики и оси – они разнонаправленно гнали энергию собственных устремлений; но, в конечном итоге, каждая деталь оказывалась сердцевиной своего, вполне нужного, живого узла общей схемы государства. Потом, конечно, стало ясно, что проникновение это было едва ли не первым в череде всех будущих постижений смыслов. Но, поначалу, Бахметов месяцами во все глаза разглядывал эту странную метафизическую конструкцию, любая щупальца которой была намертво спаяна с каждым нервным окончанием жизни народа. Прежде Сергею и в голову не приходила сложность всего того, что было бы связано с жизнью общества.
«Да ещё какого!» – временами захлёстывала сердце лихая волна грюнвальдской гордости о несоразмерности поделенных народами земель. Гештальты карты, в которую тыкал когда-то указкой школьный географ герр Штранке, на всю жизнь воспроизвелись в памяти необъяснимым ощущением особости земли, скрепляющей нависшую на неё гроздь маломерных кусков разноцветья. Бахметов никому не говорил тогда о своих топографических переживаниях – и не потому, что это могло казаться дурным тоном; нет – просто своим детским сердечком Сергей чувствовал, что невозможно принять гордость за эту бескрайнюю землю, если не имеешь к ней никакого отношения. «Что я могу думать, глядя на карту Европы?» — нет-нет, да лезли в голову обрывки фраз заданного однажды к чтению в «шуле» текста. «Я думаю, что если Россия вдруг оступится вправо или влево...». У Бахметова опять перехватывало спазмом горло, как в давнюю секунду прочтения этих строчек у доски. Герр Штранке с удивлением смотрел на Сергея, и в его глазах вдруг мелькнуло чувство сожаления — а, может, даже поддержки.
Когда это было? Бахметов и думать забыл о Германии, но сейчас мысли сами цеплялись за картинки грюнвальдской и мюнхенской жизни – Сергей не раз пытался вспомнить, чувствовалось ли там дыхание государства, а вспомнить не мог. Летели в глазах картинки графлённого ландшафта, лёгких поклонов головы знакомым лицам; картинки самих лиц ближних и дальних приятелей с подчёркнутым выражением их собственной обособленности и значимости – причём, маску этой обособленности нельзя было растормошить и дружеской попойкой – она напрочь врастала в лица; даже была контурной частью этих лиц. «И, наверное, сердец» – подходила волна новых откровений, и Бахметов ощущал на себе чувство вины за собственную обособленность. Как много впитал он в себя в Германии! Откуда там и берётся вся эта обособленность – не от сложности ли мира? Но не все же сложность понимают – большинство её просто боятся. Эти, из большинства, ведь должны просто сбиваться в ряды себе подобных – вместе-то не так страшно. Или каким уродился, таким Богу и пригодился? Но почему в России мало обособленных? Причём, если кто обособлен – так точно уже чувствует собственную значимость. Мысли Бахметова путались, и он соображал, что ещё не в состоянии что-либо обобщить в России, в которой жил годы, в которой – о, ужас! – ничего не понимал, и вряд ли когда что поймёт.
Пока же приходилось присутствовать в бесконечных собраниях, беседах за коктейлями или рюмками водки. В чём непосредственно заключалась его работа, Сергей разгадывал долго, — потом в секунду вдруг буднично осознал, что на месте своём он просто стал функцией общественных связей, смыслом которой было поддержание их существования; или, сказать проще, он стал работать на общество. Экзистенциальная находка несла в себе и новые импульсы саморефлексий (Бахметов ловил себя на мысли, что втянулся в постоянные размышления – чего почти не было прежде) – если он перестал быть собой, перешёл ли он в качество обособленности? Но обособленность ли это, и почему Бахметов совсем не чувствовал внутреннего ощущения собственной значимости? Совершенно глупые, на первый взгляд, мысли будто таили в себе двойную-тройную начинку, и вроде бы даже отгадки на самые главные в мире вопросы. Временами, как и в первые месяцы пребывания в России, Бахметов, действительно, вообще переставал что-либо понимать – и это казалось странным в изобилии постоянно наполнявших голову московских мемов. Чувствовалось всё же, что суетная бестолковость рано или позже пройдёт, и «горы опять станут горами», – с какого-то утра стала его успокаивать неизвестно откуда взявшаяся фраза – «а реки – реками».