Поезд снова остановился, и я поняла, что мы наконец-то в Пасадене, потому что в наше купе вошел мистер фон Штернберг и обнял мою мать. Она отпрянула и холодно произнесла:
— Ну? Все улажено? Нам выходить из поезда или, может быть, нет?
Он отвечал по-английски. То, что он сказал, ее удовлетворило, потому что она надела свою широкополую мужскую шляпу, поправила галстук, взяла меня за руку, и мы вышли на платформу. Нас поджидала немалая толпа джентльменов с большими квадратными камерами наготове, но, увидев меня, они в полном замешательстве повернули головы к фон Штернбергу. Он объяснил матери по-немецки, что дети считаются неподходящей компанией для загадочных звезд кино и что мне надо постоять в сторонке, за кадром.
— Да? Сначала меня обвиняют в разрушении семьи, а теперь мне не позволяют быть матерью? Это мой Ребенок. Она принадлежит мне. Никакая студия не может диктовать, что мне делать или не делать с моим собственным Ребенком. Она им не нужна? Тогда они не получат и меня!
И мы зашагали к темно-зеленой легковой машине, чья крылатая эмблема на капоте сверкала под солнцем. Фон Штернберг нагнал нас. Мать была в ярости и не переставая повторяла свою угрозу вернуться в Германию следующим же пароходом. Мне стало даже жаль этого маленького человечка. Он пытался втолковать ей, что и эту проблему тоже уладят, что «материнство» — абсолютно новый образ для голливудской звезды с романтическим амплуа. И что поэтому пресса так поступила. Но можно изменить отношение к этому — и у него уже есть одна идея, если только она ему доверяет.
<…>
Следующий день был полон открытий. Главное: толстая инвентарная книга, в которой было описано, пронумеровано и оценено все в нашем доме до последней салфеточки. Моя мать ненавидела такие описи. Она решила, что раз она живет в доме, то он принадлежит ей — весь целиком, со всем имуществом. В те времена меблированные дома предполагали полностью укомплектованное хозяйство. В наших инвентарных списках
никогда не значилось меньше восьми сервизов для ужина на пятьдесят человек, по шесть сервизов обеденных и чайных, все из прекрасного фарфора, несколько дюжин хрустальных бокалов и столько столового белья, что хватило бы на целый Букингемский дворец. Предметом гордости дома были золотые столовые приборы. Серебро высокой пробы предназначалось для ужина. Но подобная роскошь никогда не производила впечатления на мою мать. Она принимала все это как естественный атрибут славы. Следуя
ее примеру, я как ни в чем не бывало ела суп ложкой из чистого золота.
В самый первый раз, когда меня взяли на Paramount, я даже не обратила
внимания на знаменитые кованые ворота, была слишком взволнована.
Наш важный американский режиссер собирался сделать мою фотографию! Сначала мне вымыли голову, и парикмахерша Нелли сделала мне прическу, потом появилось не платье, а мечта — из органди в цветочек с рукавами фонариком. Я забеспокоилась: мне казалось, у меня на фотографии будут слишком толстые руки, но решила довериться мистеру фон
Штернбергу, он должен был что-нибудь придумать. Моя мать облачилась в черный бархат с единственным украшением — скромным воротничком из венецианского кружева. Фон Штернберг сотворил свой первый портрет Вечной Мадонны: женщина, от которой исходит сияние, держит на коленях дивное дитя. Результат так очаровал мою мать, что она заказала несколько дюжин фотографий и разослала всем друзьям и знакомым.
<…>
Студийные боссы, поначалу противившиеся новому имиджу актрисы-матери, тоже остались довольны. Они сообразили, что им достался приз: теперь с именем Дитрих связывались не только «сексуальность», «загадка», «европейская утонченность» и непревзойденные ноги, но еще и «ореол Мадонны».
<…>
Рекламный отдел получил распоряжение напечатать несколько тысяч почтовых открыток «Дитрих с Ребенком» — для утоления жажды поклонников.
<…>
За одну ночь материнство стало голливудской модой даже для «роковых женщин», а ребенок — непременным аксессуаром.