Меня зовут Рената Разумовская, и меня перевозят из реанимации в так называемую обычную палату. Курт идёт рядом. Я не вижу этого, просто чувствую. Потому что притворяюсь спящей. Потому что мне очень страшно открывать глаза.
Сколько лет прошло с того воскресенья, когда мы сидели дома у Курта, хохотали и бросались крошками от торта? Когда поклялись считать этот день, 15 апреля, самым счастливым днем? Десять лет или вечность? Кажется, десять, но я точно не знаю. Не хочу об этом думать. Потому что помню слишком многое про этот день.
Про незамутнённое счастье двух 16-летних идиотов. Про то, как зазвонил телефон. Как мама Курта взяла трубку. Как она вошла на кухню. Как сказала мне: «Тебе нужно срочно иди домой». Как я возмущенно набирала наш домашний: «Мама, ты же разрешила до десяти! А сейчас половина девятого». И как она ответила: «Звонил дядя Петя. И сказал, что твой отец, КАЖЕТСЯ, умер». Дальше – не помню. Как-то оказалась дома. Почему-то там был и Курт. Наверное, его мама отправила его со мной, сомневаясь в моей адекватности.
Отец любил меня. Нас даже звали почти одинаково – Ренат и Рената. Он рассказывал потрясающие истории, умел хохотать как Волк из «Ну, погоди!», и всерьез пообещал Курту, что отстрелит ему яйца, если тот посмеет меня обидеть. Они дружили. Каждую среду играли в шахматы. Почти каждую.
Отец пил. Как по графику, в весну и осень. Пил и пропадал. Чаще всего уходил к брату Петьке и «нажирался» там до зеленых чертей. Через две недели выходил из запоя. Полз домой. Валялся в ногах у мамы. Унижался. Каялся и клялся. Просил прощения. И разрешения вернуться домой. Мама разрешала. Что до прощения – то прощать и верить ему она давно разучилась, поэтому просто разрешала. И вот позвонил дядя Петя. И мама поехала туда.
Я сидела в кресле и тупо считала секунды. Ровно через 226 981 в замочной скважине провернулся ключ. Это вернулась мама. Я посмотрела в её лицо и заорала. Я орала, что это неправда, ошибка, и лихорадочно искала опору. Ухватилась за чью-то руку и подняла глаза. И поняла. Поняла всё: Курт плакал.
Я лежу на высокой удобной подушке. Курт сидит на краешке кровати. Сколько времени прошло? Зачем он тут сидит? Кому чужой голос говорит «скорее всего, не будет ходить?». Ему? А про кого? Интересно, что стало с моим велосипедом? А с парнем за рулём грузовика?
Я узнала случайно. Мой мобильник «сел» и я взяла телефон Курта, который валялся на подоконнике на кухне, чтобы посмотреть время. И надо же было ей именно в тот момент прислать сообщение. Оно высветилось на экране ровно на секунду, но этой секунды хватило. Я смотрела в телефон и орала. Что это неправда, ошибка, и лихорадочно искала опору. Ухватилась за чью-то руку и подняла глаза. И поняла. Поняла всё: Курт стоял как неживой.
Было 15 апреля, день, который мы поклялись считать самым счастливым днем. Я молча пошла в комнату, покидала в рюкзак какие-то вещи. Курт вцепился в меня – стой. Это не то, что ты думаешь. Это случайно. На корпоративе по пьяни. Он валялся у меня в ногах. Унижался. Каялся и клялся. Просил прощения.
Он еще долго просил прощения. Я простила. Но не вернулась. Потому, что не забыла.
Курт сидит на краешке кровати. Сколько времени прошло? Зачем он тут сидит? Сколько я не видела его? Три года или вечность? Как он узнал о том, что случилось? Я и сама-то толком не помню. Кажется, я ехала на работу. Кажется, я даже успела рассмотреть кромешный ужас и дикое отчаяние в глазах того парня, который был за рулём грузовика. Почему он не попытался затормозить?
Курт сидит на краешке кровати. Я открываю глаза. И смотрю на него.
– Ты притворялась, – говорит Курт.
– Нет.
– Да.
На тумбочке лежит звонок от велосипеда. «Всё, что от него осталось». Оказывается, у грузовика отказали тормоза. Но я счастливчик. Сегодня мне сказали, что я буду жить. Но десять против одного, что ходить не буду. Но я буду – я упрямая. Курт сидит на краешке кровати. Мне в глаза светит солнце. И сегодня – 15 апреля. День, который мы поклялись считать самым счастливым днем.