Найти тему
Слова и смыслы

Книгу на стол, маску на нос, ружье в руки, встречаю гостей (Все зависит от кошек)

Чем встретить не приглашенных гостей, что среди ночи выйдут из леса к твоему дому? Я думаю, две кастрюли гречки с тушонкой и два патрона в дробовике - обязательныеусловия. А еще маска, резиновые перчатки и дождевик, - приметы времени.

В рубрике Черновик на сайте

https://www.jkclubtext.com/novosti-i-sobytiya

продолжается публикация неоконченного текста Ю_ШУТОВОЙ "Все зависит от кошек".

Ладно оставим. Значит цыгане. Нашествие. Или пришествие.

И что будем делать?

И Гулькины озвучили план.

— Ты, Танька, эта самае, ня боись. Досюда многа ня дайдет, чалавек восемь-десять, ня больше. Остатние по дороге пазаблудятся слегка, парастеряются. И выйдут километров за семь в Шишелово. И там асядут. Так шта тябе самая малость астанется: этих, шта придут да утра переначивать и выпустить.

— А вы?

— А мы остатних па лесу паводим кругами, да к Шишелову вывядем. Часам к шести утра. Аккурат к рассвету. А там краси-и-ива на рассвети-и-и. Прям из озера солнце шших и в небо.

Отряд имени Ивана Сусанина выходит в рейд. Чужие не пройдут.

— Это Шишелово-Мышелово ваше, это что?

— А дяревня бывшая. Тяперь тока дачники тама, по лету наезжают. А счас пуста тама, всех в гараду заперли.

— Так они это, чужие дома займут что ли?

— А-а. Займут, эта самае.

Да я ж про самое главное не знаю, сколько этих цыган из города тронется. Только собралась спросить, Дед, по сю пору молча крошивший пальцами свой кус пирога и закидывавший малюсенькие его ошметки в рот, сказал:

— Тябе, Танька, кака разница, скока. Ну четыре сотни да ешшо маненько.

— А така, — говорю, на гулькинскую мову переходя, — мне разница. В Шишелмышелове домов скока?

— Ну дясятка полтора...

— Во-о! Как они туда засунутся? Они ж по округе расползуться как тараканы. Рано или поздно они опять здесь окажутся.

Дед ладонью по столу стукнул, захихикал ехидненько так, заоглядывался на своих, смотрите, мол, какую пургу Танька-то несет. А может наоборот, гляньте-ка, какая разумница, соображает. Ответила мне Леся, серьезная, неулыбчивая девочка, несмотря на белобрысость и синь глаз, очень похожая на Вензди из семейки Адамс:

— Окажутся. Но поздно.

Выдавила как из пустого тюбика последнюю каплю, и опять молчок, зубы на крючок.

Пирог доели, морс выпили, поговорили. Гулькины засобирались. Они уж в дверях, и тут меня осенило, не то главное, что я спрашивала, другое.

— Когда? Когда придут-то? — в гулькинские спины, в двери друг за другом исчезающие, говорю.

Дед обернулся:

— Дак, эта самае, сявонни к ночи... Жди.

***

Я подготовилась. Две кастрюли гречки с тушенкой в печке и два патрона с самой крупной дробью в ружье.

Дед зашел опять. Под одной подмышкой зажата гармонь, под другой — аккумулятор автомобильный. Слегка заплетающимся языком поведал:

— Я тута эта, тябе банку зарядил, на вот, паменяй, эта самае, тая сядет ноне.

Взяла у него аккумулятор:

— Дед, а ты чё, выпивши что ли?

— Дак банку же заряжал, — он удивленно задрал правую бровь, не понимает глупая.

Вот я балда. Банка ж это аккумулятор. Мне, особе, приближенной к автопрому, стыдобища забыть профжаргон. Колхозница. Дура сельская. Но это на скорость не влияет. А вот Дед позволил себе перед ответственной операцией по рассредоточению цыганских масс по пересеченным местностям залить зенки. Это нормально?

— Дед, а наливаться по верхнюю рисочку обязательно было?

Он задрал бороденку, пощелкал себя пальцем по горлу:

— Ох, Танюха, ня панять тябе. Да я черяз пару часов протрязвею, ня баись. Усе нармалек, падруга. Щас песню тябе петь буду.

И через пару минут из-под дерева донеслись гармошечные переборы и на мотив Амурских волн:

Тихо в лесу, только не спит весь лес.

В каждой норе и в каждой дыре идет половой процесс.

Тихо в лесу, только не спит барсук,

Яйца свои он повесил на сук, вот и не спит барсук.

Кстати, когда дед пел, никаких тебе яканий: ня спит, в лясу и тому подобного не было. Будто другой человек пел.

Стемнело совсем. Сижу у окна. На коленях — ружьецо, сверху — Книга. В желтом клеенчатом плаще вместо костюма химзащиты. Шведский, плотный и яркий, к нему еще шапочка круглая с полями полагается, зюйдвестка. В таких плащах в море выходят, потому что если шторм, и вы, к несчастью, свалились за борт, остальные члены экипажа могут полюбоваться с палубы, как ваш желтый силуэт мелькает среди волн. Правда, недолго. Под подбородкам у меня маска медицинская в положении «на готове», на руках — перчатки латексные, хирургические. Модный лук разгара пандемии. Прямо как президент наш, когда в больницу собрался зараженных проведать.

В Книгу смотрю. Перед самой собой делаю вид, что читаю. «Боже мой! На Тебя уповаю, да не постыжусь, да не восторжествуют надо мной враги мои, да не постыдятся и все надеющиеся на Тебя: да постыдятся беззаконствующие втуне». Но слова псалма Давидова не шли в мою взлохмаченную изнутри голову, вместо «надеющиеся на Тебя» выползали «надеющиеся на себя». И это было более верно, потому что на кого мне еще надеяться, на себя только, одна я здесь в Осинках, остальные сгинули, растворились в темном лесу. Я да Киселина моя на подоконнике. Сидит кошка, глядит в окошко. Тоже ждет? Что она там видит, в абсолютно черном окне? Я, если нос прижму к стеклу, разгляжу только четыре смутно сереющих яблоневых ствола, тех что я сегодня белила. Надо же, сегодня. А мне кажется, это было давно, в прошлой безмятежной жизни. Когда мне еще не было так страшно.

Вдруг из темноты вырвались световые полосы, зашарили кругом, ударили в мое оконце. И стволы яблонь ярко засверкали в этих лучах. Ах ты ж Дед! Ты какие белила мне подсунул?! Это ж светоотражательная краска, как на дорожных знаках. Так эти, которые сейчас из лесу вышли, они ж на мои яблони как на маяк шли. Вот уж точно не промахнулись бы.

Книгу на стол, маску на нос, ружье в руки, с предохранителя снять и на крыльцо. Сердце колотится даже не в груди, мала она для него, в животе стучит в горле, в ушах. Я вся — набат собственного сердца.

Открыла дверь, встала в проеме. Перед домом шерохается кто-то, тени туда-сюда. Детский плач. Вот этот плач меня и успокоил. Это люди. Не бандиты, не иноземные захватчики. Просто люди. Набат в ушах попритих. Кто-то фонарик поднял, прямо мне в лицо светит. Я глаза ладошкой прикрыла:

— Свет убери, — говорю.

Убрал.

— Кто главный?

Мужик, высокий, здоровый как шкаф, весь в черном, пошел на меня.

— Заходи, — говорю, — только один.

И ружье подняла повыше, мол, шмальну, если что. Мужик на крылечко поднялся, оно аж прогнулось под ним, в дверь протиснулся мимо меня. Я дверь за ним на засов закрыла. В комнату прошли, я смотрю, дак это ж тот поп, что пацанят, тирбанивших мои мешки у Пятерочки, разогнал. На вид лет шестьдесят ему. А бородища черная, ни одного седого волоса, глаза-уголья и на голове шапка поповская, не знаю, как она на самом деле называется, я всегда думала: скуфейка. Только он не в рясе, с длинным подолом по кустам не побегаешь. Штаны и куртка кожаная. Шапку снял. И на голове волосы черные, только за правое ухо широкая седая прядь уходит, сзади в косицу прячется.

— Меня, — говорю, — Татьяной зови, а тебя как прикажешь величать: отец Спиридон или Баро Спиридон?

Он надо мной навис, глазами по избе повел, как сквозь прицел танковый, наткнулся на Библию мою, что я на стол прямо открытой бросила, кивнул сам себе удовлетворенно:

— Как Бог подсказывает, так и зови.

Я ему:

— Спиря Кречет подойдет? Не забыл еще юность бедовую, полковник?

Он хмыкнул и вдруг улыбнулся, помотал башкой:

— Пожалуй лучше все же отец Спиридон, Татьяна. Оно как-то более сообразно.

Ну присели мы с ним у стола над Книгой раскрытой. Я сразу ему сказала, чтоб не ждал своих, не выйдут они сюда.

— Откуда знаешь? — спрашивает.

А я ему как Леся:

— Я знаю.

И ударение на оба слова, и на «я», и на «знаю».

— В Шишелово с утра пойдете, там ваши. Дорогу найдешь?

Кивнул. Вот и ладушки. Можно спать ложиться.

— Зови своих, пусть поужинают.

Две кастрюли кулеша сметелили за пятнадцать минут. Чаю еще горячего. И на боковую. Мелкота — на печь, старуха с двумя младенцами на мой диванчик, остальные спальники кинули на пол, устроились. С дюжину, если с детишками считать, человек моя избушка вместила. Я в машину ушла спать. С ружьем. Но сперва разрядила его. Хотела Кисельду с собой взять, но она отказалась, предпочла теплую печь и маленькие ладошки, что наперебой гладили ее по спинке и пузику. Прежде чем забраться в свой драндулет на ночевку, я аккуратненько сняла желтый плащик, скатала его и под машину засунула, перчатки туда же. Руки антисептиком обтерла. Все это в городе было на автопилоте. Из дома выходила как в открытый космос, кругом невидимый враг смерти моей хочет. А тут в Осинках подрасслабилась. И вот опять пришлось вспомнить меры самозащиты.

Проснулась я от того, что в кто-то накручивал ручку на дверце машины. Чего там? Подняла голову: два пацана пытались ко мне проникнуть. Рядом стояла малюсенькая девочка в красном комбинезончике. Она держала мою кошку за живот. Кошка свисала с двух сторон из ручонок полосатым шарфиком, но попытки изменить неудобное положение не предпринимала. Опустила стекло, дети загалдели:

— Завтракать иди. Бабушка Ружа оладок напекла, без тебя не дает. Скорей давай, остынут. Есть хочется.

Я вылезла, потащилась в избу. Мужики сидели за столом, степенно завтракали, две молодые цыганки крутились у печи, у окна восседала на стуле крупная старуха. Наверное, бабушка Ружа. Только если она чего и напекла, то руками чужими, не своими. Может это ее невестки? Мне какая разница. Уселась у стола, горячую оладушку цапнула, тут же передо мной кружка чая сама собой объявилась. Приятно. Сижу, жую. Опаньки, я свой химзащитный костюм так под машиной и оставила, ни маски, ни перчаток не нацепила. Прямо передернуло изнутри. Но теперь-то чего. А, бог даст, не помру. И цап вторую оладушку.

Скрипнула дверь, вошел отец Спиридон. Не вошел, базальтовой скалой водвинулся:

— Доброго утра, хозяйка. Мы тебе дрова покололи, у сарайки сложены. Воды принесли. Больше не знаем, чем отблагодарить.

Махнула рукой, чего там, не стоит благодарности, мне не привыкать в дом полтабора пускать. Скоро они убрались, торопил всех Баро Спиридон, беспокоился, как там без него его народ, его паства без пастыря.

Последней из моего дома вышла бабушка Ружа. Вышла, с трудом переставляя ноги. С двух сторон ее поддерживали мужчины, а она бормотала: «Ничего, ничего, чавалэ, побредем еще...» Боги, как она вообще дошла досюда на таких ногах, распухших, измученных долгой жизнью? Как она доберется дальше до своей обетованной земли в семи километрах от моих Осинок? Уходя, она сунула мне в руку что-то, сказала:

— Это тебе, чаюри. Теперь ты — амори, наша, теперь ты под цыганским законом. Он тебя защитит, чаюри.

На моей ладони лежала круглая серьга, с припаянной проволочной дужкой, — двадцатикопеечная монетка, старая, стертая, едва читалась дата: 1920 год.

Цыганское нашествие схлынуло, а я, вооружившись решимостью, пошла к Гулькиным, требовать ответов или призвать к ответу. В качестве доспехов нацепила зеленую тирольскую шляпку с потрепанным в неизвестных боях пером, для подмоги подхватила на руки Кисельду. Толкнула дверь ихней избы, вошла. Даже стучать не стала. Решимость требовала не канителиться. Гулькины всем кагалом сидели за своим колченогим столом, с одной стороны Авдоша и Дед, детишки – напротив. На столе не было ничего. Вызывающая пустота. Даже не притворяются. Меня ждут. Ты звал меня, и я на зов явился. И буду я, суровым судией. Брови насуплены, подбородок выставлен, вместо карающего меча в руках кошка. Леха бы сказал: «Лахудра на тропе войны».

— Ну, Дед, ты зачем мне светоотражающую краску подсунул? Боялся, что Спиря Кречет со своими чавелами в темноте мимо меня проскочит?

Дед покивал мелко-мелко сивой своей головой, нынче не украшенной синей «карельской» шапочкой:

— Баялся, знамо дело, баялся. Праскакнул бы Баро Спиридон мимо тябе, мы ба яво па лесу да утра шукали ба.