− Кемаль, вставай! − голос отца проникает под одеяло и выволакивает меня из черноты сна. − Вставай, слышишь, тебя к телефону!
Я вылезаю из кровати и, протирая на ходу не желающие разлепляться глаза, как был, в одних трусах, плетусь в прихожую. Отец протягивает мне трубку. Тут сознание потихоньку проясняется, и я начинаю трясти головой, махать руками: он что, забыл, что меня нет дома?! С того самого дня меня никогда нет дома.
С того самого ясного осеннего дня, когда мы сидели с ней в чайной дядюшки Серхана. На пошарпанном столике между нами тускло блестел начищенными боками чайник с длинным изогнутым носиком, на краешке, отодвинутая к решетчатому ограждению террасы, лежала забытая кем-то из посетителей шахматная доска. А сразу за тронутыми оранжевой ржавчиной прутьями решетки вниз и вдаль, до самой ниточки горизонта, простирался Стамбул, от берега до берега скованный сияющей медной полосой пролива с мелкими заклепками кораблей, вспыхивающими то тут, то там в солнечных лучах.
− Ты что, сумасшедший? − после минутного молчания, с которым она напряженно рассматривала этот великолепный пейзаж, она перевела взгляд на меня, и я уловил в ее потухших глазах чуть заметную искру заинтересованности.
Ну почему сумасшедший? Просто я не вижу другого выхода, вот и все. По крайней мере, другого выхода для себя. Я не знаю точно, как это работает, и работает ли, но если есть хоть маленькая надежда, хоть крошечный шанс, я не могу не попытаться.
Она снова отвернулась и посмотрела туда, где в небо остро упиралась Галатская башня. А я разглядывал ее правильный профиль, резко, как будто специально для меня вычерченный солнцем на фоне пронзительно-синего неба: она очень сильно изменилась за последний месяц, но и внезапная худоба, и черно нарисованные карандашом брови, и бирюзовый, старательно обвязанный вокруг головы платок неожиданно были ей к лицу. Она выглядела старше и в то же время как-то беспомощнее, и эти метаморфозы тревожили и будили новые чувства в моей душе.
Я читал в книгах, что нужно сделать именно так: написать на клочке бумаги свое самое главное желание, проглотить его перед тем, как подняться наверх по ступеням башни и, дождавшись, когда солнце начнет закатываться за дальние холмы, прыгнуть вниз.
− И ты не думаешь, что это все какие-то средневековые сказки? − проговорила она и поднесла к губам армуд, источавший бархатный аромат прелых листьев. Мне вдруг стало жарко, как будто я тоже отхлебнул горячего чая.
Может быть и так. Но я брал в библиотеке несколько книг, и в каждой из них описаны случаи таких прыжков. Конечно, их немного, но в действительности их может быть гораздо больше − так как листок с желанием нужно проглотить, то практически невозможно отличить их от обычных самоубийств. Тем не менее, в литературе зафиксированы достоверные случаи.
Я начал один за другим перечислять запомнившиеся мне фамилии и даты.
Последний задокументированный факт относится к 1899 году, когда отчаявшийся цирюльник из Султанахмета спрыгнул с башни, предварительно рассказав соседу о том, что делает это для спасения больной старухи-матери. Сосед свидетельствует, что через 10 дней после падения, или, как это принято называть, полета, его парализованная мать встала с постели и пошла. А еще...
− Прекрати, − вдруг крикнула она, и вертикальная морщина трещиной прорезала фарфоровую бледность ее лба. Я осекся. − Я не хочу больше ничего слышать об этом! Все кончено! Как ты не понимаешь! Мне ничего не поможет! Ничего! − она сорвала с головы платок, и равнодушные солнечные лучи заиграли на гладкой коже ее головы в темных точках упрямо отрастающих волос.
В наступившей тишине стало слышно гудение ветра в пустых чайных сосудах. Дядюшка Серхан принес и поставил передо мной резную шкатулку со счетом.
− Так не бывает, чтобы ничего, − сказал я.
Мы вышли из чайной, миновали запущенный садик, в котором внуки дядюшки Серхана носились в догонялки, с визгом осыпая друг друга щедрыми горстями шуршащих листьев, и направились по неловким кособоким улочкам к ее дому. Еще месяц назад я не смел даже мечтать о том, что это когда-нибудь случится. Почему она пришла на встречу со мной? Почему, когда на перемене я сунул ей записку, она не отвергла ее, не выбросила, не читая? Зачем вообще она ходит в школу, если знает, что скоро умрет? Нет, вероятно, доктора бы ей запретили: они бы прописали ей лежать в постели или наоборот, сказали бы – не упускай время, занимайся, чем душа пожелает. Невозможно представить себе, чтобы можно было перешагнуть через пропасть этой разверзшейся свободы и, невзирая на неотвратимый конец, продолжать посещать классы. Значит, еще не кончено. И пусть это буду я, Кемаль, кто совершит для нее это чудо. Она бы никогда не узнала обо мне − не захотела бы узнать − если бы не болезнь. Теперь же пусть она никогда не забудет меня. Она молчала, я тоже, и было как-то понятно, что мы молчим о разном, слишком о разном, чтобы заговорить. Мы шли по светящейся осенней улице в желто-красной мишуре дубов и кленов, и я впервые в жизни чувствовал себя кем-то стоящим. В те минуты я был не просто оборванцем из бедного района, чей отец торгует тканями в маленькой пыльной лавке в трущобах старого города, я был настоящим человеком, настоящим мужчиной. Я осмелел настолько, что подумал даже взять ее за руку. Какая разница, что она скажет на это? Теперь, когда все решено, это уже все равно.
Внезапно она сама остановилась и, подняв на меня потемневшие от тяжелых мыслей глаза, спросила:
− Зачем?..
− Потому что мне не нужна жизнь без тебя, − ответил я.
− Но почему ... ? − она запнулась, и слезы заструились по ее щекам тонкими бисерными ниточками.
Я поднял руку и осторожно собрал в ладонь одну из них.
Она на секунду подалась вперед, коснулась меня горячими мягкими губами, развернулась, толкнула решетчатую створку кованого забора за спиной и побежала по тропинке вглубь сада. Только тогда я заметил, что мы пришли - ее дом как клочок ясного неба синел крашеным боком меж обступивших его густо разросшихся кустов сирени. Я постоял немного, улыбаясь ей вслед, и начал спускаться к набережной.
И тут я впервые в жизни услышал, как город говорит со мной. В его голосе, обычно сливавшемся в нечленораздельное нагромождение звуков, я начал явственно различать отдельные ноты: вот с визгливым скрипичным лаем вылетела из подворотни свора перепачканных кудлатых дворняг, толстяк в феске, толкающий телегу, груженую пластиковыми ведрами и швабрами, густым контрабасом послал им вслед грозные проклятия, разговор мужчин в кофейне неторопливо гудел, время от времени взгромыхивая глухими барабанными ударами смеха, флейтами свистели струи поливальных машин. Город пел. Каждый предмет в нем обнажил свое собственное звучание, которое в нужный момент вплеталось в единую и совершенную гармоническую симфонию. Мне вдруг захотелось ответить городу, крикнуть что-нибудь бессмысленное, что тоже могло бы стать частью этого дивного музыкального сплетения. Вместо этого я негромко произнес ее имя, и оно растаяло, растворившись в пении муэдзина, которое полилось на улицу с остроконечных минаретов Новой мечети.
Я удивился тому, что совсем не подумал о своей последней молитве. Хотя я молился довольно редко, заглянуть в мечеть напоследок показалось мне делом обязательным и важным, и я тут же свернул под изящный каменный изгиб в просторный внутренний двор, там не спеша совершил омовение, с удовольствием ощущая прикосновения ледяных струй к коже, и взошел по ступеням в прохладный сводчатый полумрак. Мечеть была полна, и я осторожно, за спинами собравшихся, пробрался вглубь и занял место у колонны. Слова молитвы, пестрые и витиеватые, как орнамент ковра под ногами, потекли сквозь меня, как вода сквозь мелкий морской песок. Я попытался сосредоточиться и задержать их в своем сердце, но понял, что не сумею этого сделать. Глазурь и позолота воздушных куполов, переливчатые акварели витражей, яркие одежды сидящих впереди меня людей − все это непривычно цепляло мой взгляд и мешало сосредоточиться. Я закрыл глаза, чтобы не отвлекаться, но разноцветные блики все равно украдкой проникали за створки сомкнутых век, и на губах вместо священных строк продолжало крутиться ее имя. Прости меня, Аллах!.. И прощай. Я встал и, не оборачиваясь, направился к выходу.
Крики чаек звоном рвущихся струн наполняли воздух над Босфором. Перебираясь на другую сторону города, я на минуту остановился на Галатском мосту. Там, в мутно зеленых водах пролива, большинство отчаявшихся стамбульцев заканчивают свой тягостный жизненный путь. Как это просто − прыгнуть в воду. Вода охотно примет тебя, пожалеет, даст тебе шанс передумать. Другое дело − разлететься вдребезги от удара о каменную мостовую. Я представил себя лежащим на площади у башни, лежащим, с красиво раскинутыми руками-крыльями, с изящно повернутым профилем и тонкой струйкой крови, втекающей из уголка губ. Но ведь я могу упасть головой вниз, и тогда от нее останется вязкое серо-бордовое крошево, жидкой кашей растекшееся по асфальту. Может быть даже, у меня вылетят зубы и вывалятся глаза. Это покажут в 8-мичасовых новостях по телевизору. Смотрит ли она вечерние новости? Я почувствовал предательски пробежавший под одеждой холодок − а может быть, в самом деле стало прохладнее: ветер рывками тащил по небу упирающиеся стада серых облаков. Нужно зайти в кондитерскую Мустафы на том берегу и выпить чашку горячего шоколада, чтобы скоротать время до захода солнца и согреться, решил я. От этой мысли стало веселее, я запахнулся поплотнее и пошел дальше, ускорив шаг.
− Эй, сопляк! − вдруг послышалось сзади.
Не оборачиваясь, я узнал голос Османа. Осман был кошмарным сном моего детства. Он был на четыре года старше меня, и при этом уже предводительствовал внушительной шайкой головорезов, которая держала в страхе всю округу. Не знаю, отчего он привязался именно ко мне, возможно, потому что я всегда был хилым и никогда не мог дать ему отпора, так или иначе, я натерпелся от него сполна. Только переехав в другой район, мне удалось избавиться от постоянного ужаса быть униженным, ограбленным или попросту избитым.
− Какая встреча! − орал Осман. Мы не виделись несколько лет. − Куда же ты спешишь? Не уделишь минуту старому приятелю?
«Не оглядываться, − думал я. – И не убегать». Все, что распирало меня изнутри, вдруг как-то сморщилось, уступив место привычному пронизывающему до костей страху. Я шел, стараясь не ускорять шаг, мысленно притягивая взглядом противоположный берег. Главное перебраться. Там на набережной слишком людно. Он не посмеет. Когда я проходил мимо лестницы, которая вела под мост, сильная рука схватила меня за шиворот и потащила вниз. Я видел мелькающие хребты ступенек, которые пересчитывали мои волокущиеся ноги, затем почувствовал удар в лицо, и еще один, в бок, потом еще один. Было очень больно. Они (сквозь решетку пальцев, которыми я инстинктивно закрывал лицо, я видел оскаленные морды еще двоих бугаев) били меня кулаками, и я с благодарностью подумал о том, как хорошо, что они не пускают в ход свои крепко подбитые железными пластинами сапоги. Осман, видимо, был не в настроении, так как удары скоро прекратились. Пара деловитых рук быстро обшарила мои карманы, вытряхнув мелочь и бумажные купюры, и наступила тишина. Спустя некоторое время я с трудом поднялся. Глаза заволокло красной пленкой, под ребрами ныло. Они снова побили меня как щенка. Но теперь это тоже не имеет значения. Я с трудом доковылял до туалета, выход в который едко воняющней дырой зиял под пролетом моста, в разбитом зеркале рассмотрел свое разбитое и расплывающееся отражение, смыл желтоватой водой из-под крана кровь со лба и губ, и, чувствуя, как лиловеет синяк на правом веке, поплелся дальше. О кондитерской теперь не могло быть и речи, и от этого почему-то стало тоскливо на душе. "Может быть, в другой день?" − мелькнуло в голове. Я зло отмахнулся от этой мысли.
В кассах Галатской башни была очередь − желающих посмотреть на закат с высоты птичьего полета всегда было хоть отбавляй. Я думал о том, что, главное, чтобы никто из этой толпы туристов не испортил все, не удержал меня, не ухватил в последний момент за рукав. Оказавшись перед окошком кассы я понял, что мне нечем заплатить за билет. Тогда я нащупал в кармане уцелевшее ученическое удостоверение и показал его женщине по ту сторону стекла. Она внимательно посмотрела на фотографию, потом на меня, и покачала головой, видимо, не обнаружив сходства. Я не отходил, расчесывал пятерней всклокоченные волосы, всячески стараясь вернуть себе прежний ученический облик. Женщина не уступала. Когда я начал упрашивать ее, она шикнула: "Уходи!" Но я не мог уйти. Хвост очереди сзади меня начал взволнованно елозить. Тогда женщина высунулась из двери своей будки и крикнула: "Карим!" Охранник с обезьяньим лицом отделился от стены и вперевалку направился в мою сторону с нескрываемым намерением заломать мне руки и оттащить от кассы.
− One moment, one moment, please! That's ok. I'll pay for this guy, − стоящий в очереди за мной румяный толстячок в ветровке сунул в щель под стекло пластиковую карту. - Two tickets please, for me and this young man.
Он улыбнулся мне добродушной американской улыбкой, и успокоительно показал Кериму сразу два поднятых кверху больших пальца, тем самым уверяя его, что беспокоиться не о чем. Кассирша неодобрительно выдала ему два билета, и он, продолжая благостно улыбаться, протянул один мне. Бок о бок с ним мы прошли зону контроля, и тут я спохватился, что мне нечем записать желание. Услужливый американец с готовностью вытащил из кармана ветровки ручку с логотипом NASA. Я взял её и на весу накорябал на обратной стороне билета: "Хочу, чтобы Лейла поправилась. К.", затем, скомкав его, запихнул в рот. Иностранец ошалело посмотрел на меня, и, когда я попытался вернуть ему ручку, испуганно отшатнулся: "Souvenir from the United States." Я кинул ее в стоящую у выхода урну и пошел в очередь на подъем.
Ощущая языком гладкие, смоченные слюной и не желающие растворяться остатки билета, я мрачно думал о том, как это будет. С какой стороны башни прыгнуть? Конечно, лучше с той, где закат и весь город как на ладони, но там толпится больше всего народа, и к тому же внизу – уличное кафе с открытой террасой. Мне не хотелось упасть под ноги пьющим кофе людям или, чего доброго, зацепиться о тент и отделаться парой несущественных переломов. Прыгать с противоположной стороны, повернувшись в сторону от лейлиного дома, мне казалось, будет как-то несимволично. На меня вдруг нахлынуло раздражение. Почему я думаю об этом? Какое это имеет значение? Я должен думать о ней. Только о ней, и о ее здоровье. Однако мысли не желали повиноваться. Каждая новая ступенька давалась мне все с большим трудом. Набрякший глаз начал саднить. Печень заныла. Каждый синяк тупой болью обозначил свое присутствие. Наконец, площадка. Я ступил на нее, и передо мной раскинулся город, оплетенный солнечной сетью предзакатных лучей. От такой красоты немного закружилась голова. Я вцепился в поручень и, придерживаясь одной рукой за стену, на чугунных ногах обошел вокруг башни. Лейла, ты поверила мне или решила, что я просто хочу привлечь к себе внимание? Я хочу, чтобы ты плакала обо мне, Лейла. Чтобы через год, здоровая, ты пришла ко мне на могилу, в ту невзрачную часть кладбища для бедняков, где хоронят самоубийц, и побыла со мной. Чтобы ты принесла ворох осенних листьев и укрыла меня ими. Но ведь ты не придешь. Потому что девушкам из хороших семейств там не место, потому что тебя никогда не отпустит отец, или, что самое страшное, потому что ты окажешься права...И ничего нельзя поделать. Солнце быстро, как посланный в лунку биллиардный шар, уходило за горизонт. Я подошел к краю ограждения, положил на него сначала одну ладонь, затем другую, перегнулся через край, оттолкнулся носком от пола − и полетел…но не вниз, а вверх... Я летел, набирая высоту, и видел, как далеко внизу разлитым ручейком чая парит, остывая, Босфор, как сияют в закатных лучах начищенные перевернутые пиалы мечетей, и сотни и тысячи маленьких рахат-лукумных домиков, желтых, розовых, зеленых, в щедром беспорядке рассыпаны по городу, как по огромному праздничному столу. Как в далеком 17 веке Хезарфен Ахмет Челеби на крыльях своей любви, бережно поддерживаемый ветром, я пронесся над городом и в последних проблесках солнца и приземлился у порога Лейлы в старой части города. От удара о землю у меня потемнело в глазах.
− Hey, guy, are you ok? − румяное лицо розовым пятном выплыло передо мной из вязкого серого тумана. Я не ответил. Не знал ответа. Постепенно проступили еще какие-то лица, узкоглазые, смуглые, небритые, мешанина из шевелящихся пятен. «Все в порядке, это прото обморок», − сказал кто-то. Кто-то позвал врача. Я закричал. Я полосовал руками по этим лицам, чтобы они исчезли, расступились, и они действительно отодвинулись куда-то вглубь, за пределы моей видимости. Я вскочил и, ощупью пробравшись сквозь мягкую массу человеческих тел, помчался вниз по лестнице. Посредине пролета меня стошнило − бумажные ошмётки с цветными обрывками фото Галатской башни липкими комками остались лежать на ступенях. Прости меня, Лейла. Для тебя я погиб.
Она звонила мне 4 раза, а может и больше − днем, когда отец был на работе, а я слонялся по квартире, сказавшись в школе больным, я не походил к телефону. Вечерами и по выходным я просил отца говорить, что меня нет дома. Он не расспрашивал, что к чему, наверное, ему проще было не знать, что у меня происходит. А может, он обо всем догадался. Даже наверняка, иначе он не стал бы меня будить.
Я стою в коридоре, прижимая к уху тяжелую как булыжник телефонную трубку, в которой короткими гудками пульсирует мое собственное сердце. На этот раз звонила мать Лейлы. Она хотела сообщить мне, что Лейла умерла.