Йокубас побрел в сад. Ходил, стоял, осматривался, трогал, щупал шероховатую кору деревьев, листья, крыши ульев, столбики забора, пока удалившийся, утонувший будто во мраке предмет не становился опять своим, необходимым, незаменимым.
Потом неожиданно для себя откинул голову и стал считать вновь загоревшиеся звезды, как давным-давно в детстве розовые огоньки в большой деревне, которой уже почти не стало. А позже, вглядевшись, увидел, что все неузнаваемо изменилось: стояла банька, а теперь на ее месте — сброшенная неудобная поклажа; стоял улей, а теперь это отверстие в холодный погреб; стоял ясень на двух стволах, а теперь это два заговорщика, о чем-то таинственно шушукающихся; стоял куст, усохший от этих гиргицидов, рассыпаемых с самолета, а теперь это вставшие дыбом волосы; стояло добротное пугало, чтобы кабаны картошку не перерыли, а теперь это крест, загораживающий дорогу в будущее...
Но ведь внуки, внучата! Почему он про них позабыл? В тот год, когда ездил в город к сыну, тот меньшой... Саулюкас-то, схватил его за руку и, щекоча пальчиком ладонь, потащил к речке и все приговаривал:
— Если бы ты знал, дедушка, что я тебе покажу!
— А что, лягушонок?
— Увидишь.
Вот и увидел: ребенок построил замок. Пускай из песка, пускай маленький, но самый что ни на есть замок: с башнями, толстыми стенами, глубоким рвом, подъемным мостом, солдатами и часовыми. Показал и воскликнул:
— Иди и живи!
— Ах ты, головастик, головастик! — даже слезу пустил старик Йокубас Кетмядис. — «Иди и живи»! Как много ты уже понимаешь!
Да, есть еще внучата. Да, они — услада для души. Но и они ведь не вечно будут маленькими. Вырастут, ума-разума наберутся, деньгами разживутся, научатся голос совести заглушать... И пойдут своими дорогами. Таковы уж люди, так мир устроен!
Йокубас Кетмядис медленно повернулся и снова оказался во дворе. Остановился перед грудой камней. Как их много-то! А ведь все до единого собраны руками человеческими и привезены сюда для фундамента новой избы. Поначалу один собирал, потом с детьми, потом опять один. Все нес, вез, да и кучу складывал... А зачем?
— И правда, зачем они мне?
Ответа не было.
И тогда Йокубас увидел колодец. Тот самый колодец, который половина деревни вычерпать не могла. И солдаты в военную пору со всеми их машинами и лошадьми с этим колодцем не справились. Вроде бы вычерпал, а он, глянь, опять полнехонек. А вода вкусная! Холодная, прозрачная, никогда не портится. Ничто эту воду не заменит.
Из-за конька хлева выплыла какая-то обкусанная луна, смахивающая на озабоченное лицо отца, повернутое к грозно нависающей клубящейся туче. И вдруг в свете этой луны сруб колодца превратился в огромную, обмотанную белыми онучами ногу, готовую... вечно шагать за плугом.
И колодец, и все остальное придется бросить.
Йокубас Кетмядис снял шапку, смахнул холодную испарину со лба.
И придумал.
Осторожно поднял тяжелый камень, спотыкаясь, подошел и... Что-то радостно плеснуло, вздохнуло из самых недр и... затихло.
Йокубас Кетмядис больше не колебался: он тащил, волок тяжеленные камни и опускал их в колодец. Тащил и опускал, тащил и опускал. Его вдруг охватила тихая ярость.
— Папа, что это ты тут вытворяешь?
Йокубас Кетмядис выронил камень, выпрямился и в ярком свете луны узнал своего сына.
— Приехал-таки?
— Приехал, но чего ты тут чудишь?
— Этот колодец никто вычерпать не мог, вот я и решил, что я... — Он не знал, как закончить, и замолк; замолк и снова с тревогой уставился на груду камней.
— Ты решил, что надо самому завалить, чтоб этого не сделала мелиорация? Или соседи?
Старик Йокубас снова вытер шапкой катящийся градом пот и сказал:
— Нет, не то.
— А что?
— Я должен начать с того, что всего дороже и важнее мне.