(Сто рассказов о детстве и юности -78)
Разве можно влюбиться в девочку, когда ты не мальчик? Думать о ней все время. Глядеть шесть уроков напролет в узкую спину, накрест стянутую лямками черного фартука, на хвост пушистых волос поверх свежего – всегда на ней всё с иголочки – кружевного воротничка. И конфузиться, стоит ей обернуться. И не сметь заговорить…
О чем – о школе? Будто не надоело! О книгах? Да она любого за пояс заткнет. У нее дома двести томов с пегасом на суперобложках – серия «БВЛ» – там что хочешь есть! И она всё читала. Всё. Учителя ею не нахвалятся, о чем ни спроси – знает. И красивая она. Глаза серые, распахнутые – будто свет изнутри идет. Губы пухлые, мягкие – полярные холода ей нипочем, не облизывает она их на улице что ли…
А я что – обыкновенная. Учусь без троек, читаю, что под руку попадет, и красоты во мне никакой. Алёнка на меня – ноль внимания. Вот думаю, чем бы ее поразить… Или обрадовать. Но лучше всего спасти – от чего-нибудь смертельного. Она б тогда со мной дружила. Наверное. Да разве есть у нас теперь настоящие опасности? Подумаешь, Крайний Север, чуть что – актировка, эх... Чего это все ржут и на меня пялятся? Математичка говорит:
– Надеюсь, ты о графике квадратичной функции размечталась? Третий раз вызываю, иди к доске!
После уроков вечером все решают идти на снежную кручу – это в Алёнкином дворе. Вообще-то они всюду есть. После пурги приезжает бульдозер и сгребает снег на середину двора, и он лежит там, пока не растает в июне.
Алёнкина круча давнишняя – издырявленная лазами и ходами, ведущими вглубь горы. Можно залезть в ее многометровую толщу, сидеть там на картонках и болтать о секретном – никто не подслушает.
Алёнкин двор огромный, голый – только сугробы, и над ними глубокая чернота без звезд. Пятиэтажки вокруг кажутся далекими, тусклые фонари под заметенными козырьками подъездов едва освещают стёжки, протоптанные от крыльца к крыльцу, а дальше – темень. Громадная снежная круча громоздится в середине, и вершина ее достает до третьего этажа.
Внизу кипит ребячья возня, но наши семиклассники после второй смены еще только подтягиваются. Я раньше всех пришла, чтоб не пропустить, когда Алёнка выйдет.
Смотрю на ее окна: вон светится желтым кухня, в зале работает телик – мелькают синие отсветы, а крайнее окошко, цедящее слабый свет сквозь неплотно сдвинутые шторы – ее комната. Иногда там мелькает неясная тень. Если влезть на ближний сугроб, ухватиться за подоконник, и, подтянувшись на руках, заглянуть в щелку… Но нет, это нельзя. Стыдно.
Пока наших нет, от нечего делать принимаюсь рыть нору. Рыхлый, еще не слежавшийся после пурги снег, летит во все стороны, лаз быстро углубляется. Я копаю и копаю, как взбесившаяся землеройка, выгребаю из сердцевины затвердевшие комья – будет тайное убежище в стороне от всех.
Компания наша понемногу собирается. Последней выходит Алёнка в приталенной шубке и песцовой шапочке – на завязках болтаются шарики лохматого меха.
– Ну, что будем делать? – спрашивает она.
– Может, в прятки? – предлагает кто-то.
– Да ну! Где тут прятаться? – Алёнка кривит губки и делается ужасно милой.
– Как это где? – кричат ей, – целый двор тебе, что – мало?
По правде здесь только непролазные снега, под которыми похоронена до лета детская площадка с турниками и качелями.
Что ж, тем лучше. Когда много закоулков, любой дурак спрячется, а так, на голом месте…
– Короче, ребя, кто «за»?
– Я, я!
– Играем!
Водящему для верности завязали шарфом глаза, остальные тут же брызнули врассыпную. Все, кроме меня и Алёнки.
– А ты чего? – спросила она.
– Пойдем со мной, – от холода и волнения голос у меня осип до писка, – есть одно местечко…
Она пожала плечами:
– Ну ладно…
Выкопанная нора уходила не сразу вглубь, а немного вбок, так что снаружи лаз и не заметишь. Внутри можно было сидеть вдвоем, подтянув коленки к подбородку. Я усадила Алёнку подальше от входа, куда совсем не задувал ветер.
– Здоровско! – сказала она, усевшись и ощупав крепкие своды, – Тихо так.
– Тут нас не найдут, – заверила я и замолчала, не зная, что еще сказать, боясь показаться глупой, назойливой – всё сразу.
Она была так близко, что теплая волна дыхания касалась моего лица, шевелила выбившуюся из под шапки прядь. Варежки мои отяжелели от налипшего снега, толстый драп пальто промерз насквозь, ну и пусть – меня согревало счастье.
– Давай разговаривать, – зевнула Алёнка, – а то скучно тут.
– Давай, – с восторгом согласилась я, пыжась придумать что-нибудь умное. Она опередила:
– Что сейчас читаешь?
– «Госпожу Бовари» – не без гордости выпалила я (конечно, мне еще рано, но там же ничего такого…).
– И как тебе Эмма? – о, этот тон знатока. Ну конечно она читала, и раньше меня.
– Эмма… – я задумалась, – не знаю, как-то жалко ее.
– А, по-моему, она просто дура! – отрезала Алёнка. – Зачем она вышла за этого тюху Шарля? Испортила ему жизнь… А ты всех подряд жалеешь, да? Может, и меня тоже? В школе таращишься, будто на мне платье порвано или клякса на носу – думаешь, не вижу? – и вдруг с вызовом, – Не нравлюсь, так и скажи!
– Что ты! – поперхнувшись со страху, загорячилась я. – Просто мне приятно смотреть, но если ты не хочешь…
– Нет, ничего… пожалуйста, – разрешила она, и я возликовала, вообразив часы невозбранного блаженного созерцания. – Только… ты же врешь сейчас, а? Чтоб не расстраивать.
Я, открыв рот, уставилась на нее.
– Можешь не прикидываться! – вспыхнула она. – Меня же никто в классе не любит! Думают, я перед учителями выслуживаюсь, а сами подлизываются, чтоб только списать.
Я ошеломленно молчала, а она, подстегнутая моим жадным вниманием, говорила и говорила – обида, горькое высокомерное одиночество, жажда взаимности лились из нее неостановимо – уязвленная страдающая душа робко выглянула из под панциря всегдашней отличницы.
«Я тебя люблю, я!» – отчаянно вопило у меня внутри. Хотелось обнять ее, но не хватало духу. Я только смотрела во все глаза и моргала смерзающимися ресницами.
Внезапно она оборвала себя на полуслове: «Ну хватит!» и, быстро взглянув на меня, сказала: «У тебя вроде щека белая… Повернись-ка к свету» – сняла рукавицу и тронула мою скулу пальцем.
– Чувствуешь?
Я помотала головой.
– Обморозилась! – ахнула Алёнка. – А ну вылезай и дуй в подъезд греться! – командовала она, выпихивая меня из норы.
– А ты?
– Иди, иди, – отмахнулась она, – я тут посижу, нас же не нашли еще.
Ей хотелось избавиться от меня - свидетельницы ее слабости.
Выбравшись наружу, я привалила лаз заледеневшей глыбой, чтоб не дуло, и, что есть духу, помчалась в подъезд. С улицы во двор, гремя железными сочленениями, въехал грейдер и, воинственно задрав блестящий скребок, покатил к нашей круче. Сзади испугано заорали, но сердце мое не чуяло беды. Окоченевшие руки-ноги, каменная щека – о чем еще я могла думать?
К счастью, батарея на втором этаже была кипяток. Я прижимала к ней руки и терла-терла-терла лицо, пока не стало саднить и покалывать обожженную холодом кожу. Сквозь замороженное окошко сюда долетал рев грейдера и ребячий гвалт. Но я еще не понимала, что это значит: железная бандура приехала чистить двор и сейчас сгребала отовсюду сугробы, наваливая тонны снега на нашу кручу…
А когда поняла – кубарем слетела с лестницы, вышибла лбом дверь, кинулась наперерез грохочущему железному рылу – было уже поздно. Наша круча превратилась в снежный курган. Алёнки среди ребят не было, никто ее не видел.
Плохо помню, как пыталась расшвырять мерзлую гору, как со всех сторон кинулись на подмогу, как меня оттащили… Почти не помню, как разрыли, расковыряли чем-то нашу кручу, извлекли из снежного месива и куда-то унесли пострадавшую. В памяти осталась только затоптанная в снег песцовая шапочка с помпонами, и мелькнувшая безвольная рука – скрюченные пальцы без варежки… Говорили, она жива. Некоторые добавляли «еще». Потом сердитые взрослые, разогнали всех по домам.
К утру ветер надул в город такую лютую морозяку, что снег замерзал на лету и так висел в воздухе, не смея упасть на землю.
Уроки отменили. Потянулись пустые черные дни. На улицу не пускали: «Куда?! Ты глянь на свою щеку!» Багровое пятно не сходило – чесалось и болело, но я, дождавшись, когда все уйдут на работу, наматывала шарф до бровей и тащилась сквозь непроглядный колючий туман к Алёнкиному дому – взглянуть на окна. Свет в ее комнате не горел.
По сто раз на дню я бегала на почту к телефону-автомату, слушала безнадежные гудки и плакала в шарф потихоньку. Только раз трубку снял Алёнкин папа, рявкнул: «Да говорите же, черт возьми! Что вы там сопите!» – и дал отбой.
Дни шли. Морозы не слабели, актировкам не было конца. Я все еще ходила на почту, в тупом отчаянии крутила пальцем хрипящий диск, пока однажды двушка с мерзлым звоном не провалилась в его железное нутро.
– Алло? – выжидательно сказал бодрый Алёнкин голос. Она там что-то жевала и тянула из кружки обжигающе горячее, – Алло… говорите.
– Алён… Алён-ка, – заикаясь от внезапно нахлынувшей радости, забормотала я, – ты слышишь? Я тебя люблю, слышишь? – и в ужасе от собственной глупости бросила на рычаг тяжелую трубку.