Может, я и неправа, но Ивана Сергеевича надо читать в молодости и желательно никогда больше не перечитывать, если хотите сохранить чувство его «первозданности», ибо, на мой взгляд, этот изящный старомодный рассказчик не сохраняет своего прежнего обаяния под критическим взглядом зрелости. Флёр первой любви развеивается, и перед нами предстаёт беллетрист, весьма ограниченный в своих художественных силах.
Тургенев довольно содержателен и разнообразен, но — неизменно поверхностен. Он не имеет глубины, пафоса и подлинной серьёзности. Его легко читать: он не испугает, не ужаснёт, какие бы страшные истории он вам ни поведал. Плавный, занятный, безукоризненный в форме, он удобен. Он не хочет волноваться сам и не беспокоит читателя. Ему свойственны литературное жеманство и манерность, он изыскан и даже сновидения своим героям посылает …ну, очень поэтические... Его мягкость — это просто вялость и слабость, и почти оскорбительно видеть, как трудные проблемы духа он раскладывает по романам как повар — специи по блюдам.
Достоевский, сочиняя на него пасквиль в «Бесах», был не так уж и неправ. «Что за позорная страсть у наших великих умов к каламбурам в высшем смысле! Великий европейский философ, великий учёный, изобретатель, труженик, мученик, — все эти труждающиеся и обременённые, для нашего русского великого гения решительно вроде поваров у него на кухне. Он барин, а они являются к нему с колпаками в руках и ждут приказаний. Правда, он надменно усмехается и над Россией, и ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях пред великими умами Европы, но что касается его самого, — нет-с, он уже над этими великими умами Европы возвысился; все они лишь материал для его каламбуров. Он берет чужую идею, приплетает к ней её антитез, и каламбур готов. Есть преступление, нет преступления; правды нет, праведников нет; атеизм, дарвинизм, московские колокола... Но, увы, он уже не верит в московские колокола; Рим, лавры... но он не верит и в лавры... Тут казённый припадок Байроновской тоски, гримаса из Гейне, что-нибудь из Печорина, — и пошла и пошла, засвистала машина... «А, впрочем, похвалите, похвалите, я ведь это ужасно люблю, я ведь это только так говорю, что кладу перо; подождите, я ещё вам триста раз надоем, читать устанете...»»
Зло, язвительно, но похоже. Нужно подчеркнуть, что Тургенев, один из немногих русских писателей — образован. Но, увы, ни одному классику образование так не впрок, как Тургеневу.
И тут снова прав Достоевский: «Тема... Но кто её мог разобрать, эту тему? Правда, много говорилось о любви, о любви гения к какой-то особе, но признаюсь, это вышло несколько неловко. К небольшой толстенькой фигурке гениального писателя как-то не шло бы рассказывать, на мой взгляд, о своем первом поцелуе... И, что опять-таки обидно, эти поцелуи происходили как-то не так как у всего человечества. Тут непременно кругом растёт дрок (непременно дрок или какая-нибудь такая трава, о которой надобно справляться в ботанике). При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого конечно никто никогда не примечал из смертных, то есть все видели, но не умели приметить, а «вот, дескать, я поглядел и описываю вам, дуракам, как самую обыкновенную вещь». Дерево, под которым уселась интересная пара, непременно какого-нибудь оранжевого цвета. Сидят они где-то в Германии. Вдруг они видят Помпея или Кассия накануне сражения, и обоих пронизывает холод восторга. Какая-то русалка запищала в кустах. Глюк заиграл в тростнике на скрипке. Пиеса, которую он играл, названа en toutes lettres, но никому неизвестна, так что о ней надо справляться в музыкальном словаре. Меж тем заклубился туман, так заклубился, так заклубился, что более похож был на миллион подушек, чем на туман. И вдруг всё исчезает, и великий гений переправляется зимой в оттепель через Волгу…»
Это, конечно, шарж, тем более что роста Тургенев был непомерно высокого, но сам он и без поправок на рост в карикатуре себя узнал сразу.
Иван Сергеевич поверхностен и в своих героях: никогда глубоко не входит в свои персонажи, не принимает их к сердцу. Вот Рудин. Как бы ни старался автор примирить его пламенный энтузиазм и ледяную холодность, его благородство и склонность жить на чужой счёт, — не стыкуется. Образ Базарова тоже являет собой нестройное сплетение кривой схемы и живой личности: формула, которой поработился сам художник, вносит своё мёртвое и разрушительное дыхание в его творение. Базаров не тип, а выдумка.
Приёмы Тургенева однообразны и избиты, он по-женски склонен к злословью и мелочности, притом он — любитель красоты, — создал целое море ненужно-некрасивых существ. Его сатира — обычно сплетня. И прозрачны все эти псевдонимы — Губарев, Бабаев, Любозвонов... Выдумывая свои неубедительные фамилии, всех этих Снандулий, Мастридий, Калимонов, Эмеренций, Хряк-Хруперских, Колтунов-Бабура, Закурдало-Скубырниковых, он полагает, что идёт по следам Гоголя. Он ошибается. Юмор вообще лежит за пределами его дарования, и обычный результат его юмористических обобщений — недоумение. Гоголь говорил, что читатели, смеясь над его героями, смеялись над ним самим. Но Тургенев над собой смеяться не умел.
Но он всё же певец любви… Да... любовь… Она — средоточие жизни, и безнаказанно встретиться мужчина и женщина у Тургенева не могут. Но, хотя он и знает «сладостное томление беспредметных и бесконечных ожиданий», тургеневская любовь не имеет мировой и стихийной мощи, это лёгкий шорох, «подобный шелесту женского платья». Его любовь литературна, и, заметьте, редко любовники обходятся без посредничества книги: письма Татьяны к Онегину, Анчара, Фауста, Гейне, Германа и Доротеи, в крайнем случае, сойдёт и Юрий Милославский, но непременно что-нибудь книжное. Наш романист всегда интересуется, любят ли его герои искусство, читают ли они стихи и романы, и это внешне эстетическое мерило для него, похоже, значимей внутренней красоты.
Само нарастание чувства всегда показано слабо — вернее, оно только рассказано читателям. Отдельные сцены любви пленительны, но, в общем, герои Тургенева не столько влюблены, сколько имеет место некоторая сердечная слабость, почти все его мужчины женолюбивы, но женолюбие их в то же время соединяется с желанием в решительную минуту выпрыгнуть в окно…
Тургенев и сам женолюбив, и это сказывается в его романах. Про Полозову узнаем, что в ней был «разбирающий и томящий, тихий и жгучий соблазн, каким способны донимать нашего брата, грешного, слабого мужчину, одни — и то некоторые, и то не чистые, а с надлежащей помесью — славянские натуры». Жена Лаврецкого «сулила чувству тайную роскошь неизведанных наслаждений». Одинцова получила «тайное отвращение ко всем мужчинам, которых представляла себе не иначе, как неопрятными, тяжёлыми и вялыми, бессильно-докучливыми существами».
Недоразумение считать Тургенева целомудренным. Уже та сцена из «Нови», когда Мариана и Соломин так заботятся о том, запирает ли ключ дверь, отделяющая комнату героя от комнаты героини, — создаёт впечатление противоположное духу стыдливости: нет ничего невинного в такой заботе о собственной непорочности.
Вообще, Тургенев, как мне кажется, не имел мужества говорить о любви честно, как ему хотелось. Он выдумывал женщин, облекал их мнимой значительностью, неискренне идеализировал неидеальных. Что он сведущ в «науке страсти нежной», этого он не скрывал, но он не обладал отвагой быть самим собою, — и это вредило ему как писателю. Ведь даже лучшие тургеневские героини вызывают в мужчине любые чувства, кроме желания с ними познакомиться…
Есть и ещё одно. Школа Белинского. Дурное его влияние, из-за которого писатель, особенно столь молодой и неопытный, как Тургенев, вообразил, что он обязан дать читателю самые полные ответы на все онтологические вопросы. И он волей-неволей начал трактовать об этих вещах. Но, дело в том, что молодой автор, обычно, не умея сказать по этому поводу ничего путного, ибо не дело юнцов вмешиваться в философские споры, начинает нести ахинею. Потом он умолкает и, если его слова имели успех у читателей, он сам удивляется, как это ему удалось прослыть пророком? В душе посредственного человека от этого рождается желание до конца дней удержать за собою влияние на людей.
Натура же более даровитая начинала презирать толпу, не умеющую отличать крикунов от пророков, и — себя самоё за то, что хоть на час её соблазнила позорная роль паяца высоких идей. Тургенев был образованнейшим, культурнейшим из русских писателей, но он оказался посредственностью. Он любил славу, горячо дорожил ею, мечтал о роли пророка и об огромном влиянии на людей, и когда ему казалось, что публика его не любит, а молодёжь презирает, бесился. Натура созерцательная, Тургенев лгал, и лгал по слабости.
Он не был ни общественным, ни политическим деятелем, но упорно, заколдованный Белинским, пытался писать о том, к чему вовсе не лежала душа, не желая уронить себя в глазах молодёжи, вводил в свои романы начала, ему абсолютно чуждые, торопливо отзывался на злобу дня и терпел в этом жестокое и заслуженное крушение. Он изо всех сил старался показать себя в либеральном свете, усердствовал, но встречал только недоверие и насмешку. Несвободный в своём творчестве, он потому и не создал великих творений. Что-то держало его за руку, словно мешало.
Он хорош, когда он прост, когда любовно говорит о людях обыкновенных, и его старики Базаровы, поддерживающие друг друга на могиле сына, не могут уйти из памяти читателя. Но сам Тургенев всей этой простоты и красоты, явленной и на лучших страницах «Записок охотника», по-видимому, в себе не ценил и тяготел к натурам сложным, к проблемам трудным…