Найти в Дзене
Ольга Михайлова

Уценка ценностей. Сергей Есенин. Имидж - всё

…Это было странное время, когда знаменитостей было столько, что стоило большого труда оставаться безвестным. В прошлом великие создавали себе пьедестал, а о статуе заботились потомки, но эти годы были полны мечтами самих пишущих о памятниках себе, – и едва ли не при жизни. «Мраморной» мечтала стать Ахматова, о гранитном памятнике грезил Маяковский, жажда славы сжирала и Есенина. Он думал о бронзовом монументе. Итак, что сказать о Есенине? Талантливые и умные люди, вроде Бунина, оставили о нём довольно насмешливые воспоминания, а мемуары глупцов полны восторженных придыханий. Однако самыми честными я назову записки бездарного дружка Есенина – Мариенгофа. Мариенгоф не одарён поэтическим талантом, завидовал успеху Есенину, но всё же не настолько, чтобы клеветать на него. И он был знаком с поэтом последние восемь лет его жизни. Послушаем же Анатолия Борисовича. Вот первое знакомство. «Передо мной стоял паренёк в светлой синей поддёвке. Под синей поддёвкой белая шёлковая рубашка. Во

…Это было странное время, когда знаменитостей было столько, что стоило большого труда оставаться безвестным. В прошлом великие создавали себе пьедестал, а о статуе заботились потомки, но эти годы были полны мечтами самих пишущих о памятниках себе, – и едва ли не при жизни. «Мраморной» мечтала стать Ахматова, о гранитном памятнике грезил Маяковский, жажда славы сжирала и Есенина. Он думал о бронзовом монументе.

Итак, что сказать о Есенине? Талантливые и умные люди, вроде Бунина, оставили о нём довольно насмешливые воспоминания, а мемуары глупцов полны восторженных придыханий. Однако самыми честными я назову записки бездарного дружка Есенина – Мариенгофа.

Мариенгоф не одарён поэтическим талантом, завидовал успеху Есенину, но всё же не настолько, чтобы клеветать на него. И он был знаком с поэтом последние восемь лет его жизни. Послушаем же Анатолия Борисовича.

Вот первое знакомство. «Передо мной стоял паренёк в светлой синей поддёвке. Под синей поддёвкой белая шёлковая рубашка. Волосы волнистые, жёлтые, с золотым отблеском. Большой завиток как будто небрежно, но очень нарочито падал на лоб»

Мариенгофу мерещится маскарад – и он прав. Вскоре они сближаются, и Есенин уже не считает нужным лгать дружку. Он поучает приятеля: «Так, с бухты-барахты, не след идти в русскую литературу. Искусную надо вести игру и тончайшую политику. А ещё очень невредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят. Знаешь, как я на Парнас восходил?… Потеха! Говорил им, что еду бочки в Ригу катать. Жрать, мол, нечего. А в Петербург на денёк, на два, пока партия моя грузчиков подберётся. А какие там бочки – за мировой славой в Санкт-Петербург приехал, за бронзовым монументом. Ну, а потом таскали меня недели три по салонам – похабные частушки распевать под тальянку. Для виду спервоначалу стишки попросят. Прочту два-три – в кулак прячут позевотину, а вот похабщину хоть всю ночь зажаривай. Ух, уж и ненавижу я всех этих Соллогубов с Гиппиусихами!»

Впрочем, Есенин ненавидел Гиппиус вовсе не за похабщину. Когда Есенин приехал покорять Петербург, Гиппиус наставила лорнет на его «крестьянский костюм». Обнаружив валенки, удивлённо хмыкнула и громко одобрила: «Какие на вас интересные гетры!» Гиппиус сама любила рядиться и, конечно, видела ряженых насквозь. Все покатились со смеху. «Покоритель Петербурга» так и не простил ей насмешки.

Итак, Есенин – расчётлив, неглуп и весьма артистичен. И вот ещё одно воспоминание Мариенгофа: «Вдруг я увидел Шаляпина. Очень хороший костюм, очень мягкая шляпа и какие-то необычайные перчатки. Опять похож на иностранца. Так же обгоняющие тыкали в его сторону пальцами, заглядывали под шляпу и шуршали языками: «Шаляпин». Я почувствовал, как задрожала от волнения рука Есенина. Расширились зрачки. На желтоватых, матовых его щеках от волнения выступил румянец. Он выдавил из себя задыхающимся (от ревности, от зависти, от восторга) голосом: «Вот так слава!» И тогда, на Кузнецком Мосту, я понял, что этой глупой, этой замечательной, этой страшной славе Есенин принесёт свою жизнь».

Рассказывая о Шаляпине, Мариенгоф приводит ещё один эпизод, весьма характерный. «Мы катались на автомобиле — Есенин, скульптор Сергей Коненков я. Коненков предложил заехать за молодыми Шаляпиными. Есенин обрадовался предложению. Заехали. Есенин усадил на автомобиле рядом с собой некрасивую веснушчатую девочку. Всю дорогу говорил ей ласковые слова и смотрел нежно. Вечером Есенин сел ко мне на кровать, обнял за шею и прошептал на ухо: «Слушай, Толя, а ведь как бы здорово получилось: Есенин и Шаляпина. А?… Жениться, что ли?…» Думаю, не ошибусь, предположив, что «Есенин и Айседора Дункан» и «Есенин и внучка Толстого» вырастут потом из этого же корня.

Сам Мариенгоф судит жёстко и твёрдо: «Есенин замечательно знал, чем расположить к себе, повернуть сердце, вынуть душу. Отсюда его огромное обаяние. Обычно — любят за любовь. Есенин никого не любил, но все любили Есенина».

При этом кое в чём поэта можно оправдать. Он не знал родительской любви. С двух лет был отдан на воспитание в семью деда, мечтал, что родители заберут его к себе, но мать не спешила за сыном. Сергей не был ни долгожданным, ни любимым ребёнком. Презрение здоровой, полной сил молодой красивой женщины к своему «квёлому» мужу, который к тому же редко бывал дома, перенеслось и на ребёнка. В раннем детстве Сергей воспринимал мать как чужую женщину. Горькой обидой вспоминал эпизод с саваном, когда мать с «живенько снующими пальцами» шила ему смертную одежду во время болезни. Такие подростки обычно становятся вампирами в любви – не умея любить сами, они только поглощают чужую любовь.

В зрелости, похоже, он выпивал женщину, как бокал вина, и больше в ней не нуждался. Только женщины этого не понимали. Впрочем - это вне контекста нашего разбора

Однако свидетельство Мариенгофа истинно: поэт умел ладить с людьми и был дипломатом. Его любили. Он умел расположить к себе любого. Кроме того, он аккуратен, осознанно и настойчиво оттачивает мастерство, приобретает опыт. Есенин неугомонен и пытлив, любит короткие поездки, позволяющие набраться живых впечатлений. Его сила – в дотошном внимании к деталям и в тщательном исполнении. Сегодня его назвали бы перфекционистом. У него высокие эстетические критерии, и вкус довольно утончённый. Он избегает любого проявления сильных эмоций, умеет дружить с самыми разными людьми, проявлять внимание и заботу. В лучших его стихах – единение личности, глубинных тайн подсознания, явно интроспективный склад ума.

Но откуда же тогда слава хулигана?

Есенин, умный и не конфликтный, так же не мог быть дебоширом, как я не могу быть революционером. Того же мнения придерживался и Мариенгоф: «В есенинском хулиганстве прежде всего повинна критика, а затем читатель и толпа. Печать бросила в него словом "хулиган" и надоумила пронести себя хулиганом в поэзии и в жизни. Совершенно трезво и холодно — умом – он решил, что это его дорога, его «рубашка». Маска для него становилась лицом и лицо – маской. Вскоре появилась поэма «Исповедь хулигана», за нею книга того же названия и вслед, через некоторые промежутки, «Москва кабацкая», «Любовь хулигана» во всевозможных вариациях и на бесчисленное число ладов».

Что ж, можно изображать белокурого ангела, можно – рядится в дьявольский плащ. Но роль хмельного гуляки требует частого прикладывания к бутылке, а это уже было не для него. Играл он хорошо, но, увы, был нестоек к одурманиванию.

Вот воспоминания: «Пили с блинами водку. Есенин больше других. Под конец стал шуметь и швырять со звоном на пол посуду. Я тихонько шепнул ему на ухо. «Брось, Серёжа, посуды у нас кот наплакал, а ты ещё кокаешь». Он тайком от Мейерхольда хитро подмигнул мне, успокоительно повёл головой и пальцем указал на валяющуюся на полу неразбитую тарелку. На столе среди фарфорового сервизишки была одна эмалированная тарелка. Ее-то он и швырял об пол, производя звон и треск; затем ловко незаметно поднимал и швырял заново…» Тут ещё явное актёрство. Но потом последовало другое.

«Есенин опьянел после первого стакана. Тяжело и мрачно скандалил: кого-то ударил, матерщинил, бил посуду, ронял столы, рвал и расшвыривал червонцы. Смотрел на меня мутными невидящими глазами и не узнавал. На извозчике на полпути к дому Есенин уронил мне на плечо голову, как не свою, как ненужную, как холодный костяной шар. А в комнату на Богословском я внёс тяжёлое, ломкое, непослушное тело. Из-под упавших мертвенно-землистых век сверкали закатившиеся белки. На губах слюна. Будто только что жадно и неряшливо ел пирожное и перепачкал рот сладким, липким кремом. А щеки и лоб совершенно белые. Как лист ватмана".

И ещё одна встреча: «Весной умру… Брось, брось, пугаться-то… говорю умру, значит — умру…» «Умру» произносил твёрдо, решение, с завидным спокойствием. Хотелось реветь, ругаться последними словами, карябать ногтями холодное, скользкое дерево на ручках кресла. Потом Есенин читал стихи об отлетевшей юности и о гробовой дрожи, которую обещал он принять как новую ласку».

Мы видим распад личности, начавшийся с театральной игры в алкаша. Ведь его погубила не водка, а жажда славы. Именно слава, как жестокосердая любовница, заставила его так дорого заплатить за свои ласки. Он пил не ради угара, а ради соответствия имиджу. Ради славы.

Дальше была смерть...

Но какой она была? Об этом – в следующем посте.