В этом характере разобраться довольно трудно...
Уже в третьем из опубликованных стихов первого сборника, проступает нечто странное, точнее – противоестественное. Это удивительное поползновение-притязание, точнее, претензия на вечность. «...А там мой мраморный двойник, поверженный под старым клёном, озёрным водам отдал лик, внимает шорохам зелёным. И моют светлые дожди его запёкшуюся рану... Холодный, белый, подожди, я тоже мраморною стану» Это датировано 1911 годом и вошло в дебютный сборник Ахматовой под названием «Вечер».
Странно то, что юная Ахматова говорит вовсе не о смерти Пушкина, заметьте, а о бессмертии, причём – своём собственном. А лет ей всего ничего, однако она уже думает о мраморном монументе – обелиске своей славы. И обратите внимание, это не высказанное походя желание. Это уверенное обещание, некое обетование и зарок. И подобная амбициозность в столь юном существе уже настораживает.
Странно и само притязание: ведь она не претендует освятить мир новым словом или научить людей новым трогательным чувствам, нет, её цель – именно прославиться. Пушкин не мечтал о монументах. Его «Я памятник воздвиг себе нерукотворный» это аллюзия на горациевский «Еxegi monumentum аere perеnnius»1. Я учила его когда-то... Но и Пушкин, и Гораций, обратите на это внимание, пишут вовсе не о памятниках, а о памяти, которая сохранит их имя в потомстве. За что же их должны помнить? Пушкин видит свою заслугу в том, что лирой пробуждал добрые чувства, славил свободу и призывал милость к падшим, а Гораций претендует на память потому, что песни Италии он переложил на латынь, то есть — реформировал стихосложение и сделал культуру италийцев доступной всем образованным людям. При этом у обоих поэтов — это стихи зрелости, это оценка своих заслуг, а именно — уже совершённого.
Но Ахматова декларирует жажду славы в своём первом сборнике, не имея ещё никаких заслуг перед поэзией, более того — она ничего дать поэзии и не обещает. Она просто хочет славы, без милости к падшим, без добрых чувств и без особых трудов, так сказать. Это, конечно, очень по-женски: хочу и всё тут.
Из дальнейших стихов ничего о ней не извлечёшь, она удивительно скрытна, причём хорошо умеет прятать свои недостатки и очень хорошо выявляет чужие. Требовательная к другим, она соблюдает как бы дистанцию, ставит ограду вокруг себя. Её образ в стихах – надменная красавица, раненая любовью. Но стремления её вовсе не семейные и не любовные, я бы даже сказал, что она не умеет любить, а может только изобразить любовь.
Это утверждение, конечно, нуждается в обосновании. Что же, вчувствуемся и вслушаемся... Эмоции её как будто велики, но на самом деле она вовсе не откровенна. Ахматова тщательно отбирает и дозирует метафоры, выстраивает фразу, подбирает рифмы. И в ранних стихах куда больше рифм, чем любви, кроме того, заметно явное подражание Кузмину и Анненскому.
Все юные кому-то подражают, тут ничего особенного нет. Дальше я решусь развить два уже намеченные допущения. Эта женщина не умела любить и жила только ради славы. Из биографии видно, что она не ценила семьи. Традиции страны ей тоже в принципе безразличны. В ней виден единый стержень, и он всё тот же, намеченный сразу, это явный догмат честолюбия. Непреклонно и, возможно, бессознательно она ставит перед собой амбициозную цель. Остаться в веках в мраморе. Вот её кредо.
Как ни странно, в ней чувствуется самодисциплина и готовность использовать слабости других ради собственных целей. Такие люди, начав мальчиком на побегушках, могут подняться до поста директора компании. Цель не бывает невыполнимой, а планка слишком высокой. И в её распоряжении было всё, чтобы реализовать свои амбиции. Возможно, всё сказанное как-то не вяжется с образом худой горбоносой женщины десятых годов с рисунка Модильяни, пишущей о мучительной любви. Но она действительно бесчувственна, как кочерыжка, и это не телесная фригидность, а душевная.
Посмотрите сам. В ранних стихах ощущения туманны и смутны, она вроде как романтична, но романтика-то заимствована, а влюблена она вовсе не в человека. Она обожает романы, однако от партнёра ей нужны только драматические жесты, себя же она видит, как минимум, королевой. Эротическое воображение искажено: ведь на самом деле она возбуждается только от слова «слава». И оно в первых сборниках проступает несколько десятков раз.
Вы можете возразить, что в женщине чувственность может проснуться поздно, проявиться постепенно, с задержкой… Конечно, может, но в ней она так никогда и не проявились. Она, возможно, считала чувства слабостями, над которыми нужно получить власть, а лучше избавиться от них вовсе, но вернее другое: она никогда и не имела чувств. Она их только изображала.
Доказательства? Вот дневник её любовника Николая Пунина, признанного питерского красавца: «Она невыносима в своем позёрстве, и если сегодня она не кривлялась, то это, вероятно, оттого, что я не даю ей для этого достаточного повода». Если это – фраза о любимой, то мне тоже впору покупать свадебную фату. На ней был женат Гумилёв, который всего за две недели до сватовства к ней делал предложение другой, и полугода ему вполне хватило, чтобы понять, что он ошибся в своём непродуманном выборе.
Недоброво был тоже холоден. Владимир Шилейко был её любовником, при этом требовал, чтобы она уходила из дома, когда приходили его друзья, лгал ей, что зарегистрировал их отношения, чего вовсе не было, а потом по-настоящему женился на Вере Андреевой. Потом – у неё была связь с Артуром Лурье, который на несколько лет сделал Ахматову – после Ольги Судейкиной – своей второй любовницей, но обеих бросил, чтобы жениться.
Уезжая в Европу, Артур Сергеевич поручил Ахматову заботам своего друга Пунина. Но с Николаем Пуниным у Ахматовой всё вышло ещё унизительнее: он был женат на Анне Аренс и никогда не оставлял жену. Ахматовой он разрешил жить вместе с ними во время их связи — это было вполне в духе революционных нравов, ведь Пунин имел ещё дюжину подруг. Когда прекратились интимные отношения, Пунин пытался поэтессу выселить, но Ахматова упёрлась. «Большой любви она во мне не вызвала. Не вошла ничем в мою жизнь, а может быть, не могла». Это слова Пунина, и он же проронил ещё одну страшную фразу: «Аня, честно говоря, никогда не любила. Всё какие-то штучки: разлуки, грусти, тоски, обиды, зловредство, изредка демонизм. Она даже не подозревает, что такое любовь. Ее «лицо» обусловлено интонацией, главное — голосом, бытовым укладом, даже каблучками, но ей несвойственна большая форма — этого ей не дано, потому что ей не даны ни любовь, ни страдания. Большая форма — след большого духа».
Заметьте, это говорит неглупый опытный мужчина, имевший возможность наблюдать за ней долгие годы и сравнить её с другими женщинами. Пунин знал толк в женщинах. Ахматова жила в доме Пунина как квартирантка-приживалка, а Пунин последние пятнадцать лет жизни был женат на Марте Голубевой.
Идём дальше. Был и профессор Гаршин. Она сошлась с ним до войны, после окончательного расставания с Пуниным, Гаршин был женат, навещал ее в доме Пунина, во время войны остался в Ленинграде, потерял жену, и, не сказав Ахматовой ни слова, женился на докторе наук Волковой. Всё это – краткая история основных связей без учёта мелких.
Не похоже, чтобы ею дорожили мужчины...Но почему? Почему эту в принципе видную, даже красивую женщину отвергали, причём, с таким жестоким постоянством? Вывод только один: мужчины не видели в ней женщины, не чувствовали исходящего от неё душевного тепла. Но не резонно ли предположить, что его и не было? Именно поэтому я и утверждаю, что любить она просто не умела. Однако, судя по стихам, она меняла мужчин, как перчатки. Но стихи о победах – это реакция компенсации, а факты – увы, говорят совсем о другом.
Дальше я вынуждена прибегнуть к предположениям. Возможно, ранние неудачи на любовном фронте оставляли ей лишь одну альтернативу — измерять счастье по внешнему успеху: как прирост чистой прибыли. А может – наоборот? Именно потому, что она искала только славы – её так никто и не смог полюбить? Она упорно проводила в жизнь свои намерения, несмотря на сопротивление путающихся у неё под ногами, и настойчиво стремилась к осуществлению своих честолюбивых планов.
Было и ещё кое-что. Фразы типа: «Кругом беспорядок, грязная посуда, сырные корки...», «сквернословила, особенно в подпитии, жила в грязи, ходила в рваной одежде», – встречаются в воспоминаниях о ней десятки раз. Мужчина может переспать с грязнулей, но жить с ней долго — не будет. При этом удивляет и её умение заставлять других работать на себя, сама она, как королева — ничего не делает. Она даже волосы себе не расчёсывала. Это, правда, «из зловредства».
Равно, и она даже сама не отрицала этого, Ахматова была дурной матерью: сына младенцем отдала родственникам, почти не виделась с ним и не интересовалась его жизнью, в лагерь и на фронт писала мало, посылки присылала «самые маленькие», жила без сына весело, вмешивалась в его личную жизнь, научных достижений не признавала.
Это голые факты, я ничего не перевираю. Честолюбие и мечта о славе — вот её стержень. Бродский, который знал её, в общем-то, хуже всех, говорил, однако, что она ничего не делала случайно. Надежда Мандельштам вторила ему: «В последние годы Ахматова «наговаривала пластинку» каждому гостю, то есть рассказывала ему историю собственной жизни, чтобы он навеки запомнил её и повторял в единственно допустимом ахматовском варианте». «Она заботилась о посмертной жизни и славе своего имени, забвение которого было бы равнозначно для неё физической смерти», свидетельствует Ольга Фигурнова. «Она, конечно, хорошо понимала, что все её сохранившиеся письма когда-нибудь будут опубликованы и тщательнейшим образом исследованы и прокомментированы. Мне иногда даже кажется, что некоторые из своих писем Ахматова сочиняла в расчёте именно на такие – тщательные, под лупой – исследования будущих «ахматоведов». Это из диалогов Волкова с Бродским.
И наконец, Корней Чуковский: «Она никогда не забывала того почётного места, которое ей уготовано в летописях русской и всемирной словесности». И все эти люди, а можно найти и ещё дюжины подобных свидетельств, говорят, что Ахматова продуманно и чётко создавала себе легенду: аристократка, возлюбленная лучших мужчин, вдова трёх мужей, мать-мученица, героиня-страдалица, жертва Сталина, гениальная поэтесса, литературовед-пушкинистка, всемирная слава, равновеликая Данте и Петрарке.
Что? Подобная трактовка её поступков не согласуется с её образом? Правильно. Но ведь в том-то и дело, что весь образ великой Ахматовой создавался ею же. Найман цитировал её слова: «У меня есть такой приём: я кладу рядом с человеком свою мысль, но незаметно. Через некоторое время он искренне убеждён, что это ему самому в голову пришло». Для верности нужные формулировки она многократно повторяла. «Войдя в зал заседаний и заняв предназначенное ей место, она обратила внимание на мраморный бюст Данте, стоящий поблизости. «Мне показалось, что на лице его было написано хмурое недоумение — что тут происходит? Ну, я понимаю, Сафо, а то какая-то неизвестная дама…» Это воспоминание Д. Журавлева – снова с её слов. Сам Журавлёв, я уверена, ни о какой Сафо в таком контексте просто не подумал бы. Ему бы это и в голову не пришло.
Другой пример. Советские поэты поехали в Италию по приглашению тамошнего коммунистического мэра какого-то городишки, а её не пустили, взяли Маргариту Алигер. И она говорит: «Итальянцы пишут в своих газетах, что больше бы хотели видеть сестру Алигьери, а не его однофамилицу». Поднимите мне веки и покажите эти газеты. Простите, но я никогда не поверю, чтобы итальянцы такое написали. Это было бы по-хамски грубо по отношению к гостям. С какой стати им писать, что они не желают видеть поэтессу, официально включённую в советскую делегацию? Какая им разница, чёрт возьми, кто к ним приедет? Они что, могли отличить Алигер от Ахматовой? Не говоря уже о том – где Ахматова взяла эти итальянские газеты, и кто бы их ей перевёл? В это просто невозможно поверить. Она лжёт.
Я вообще часто просто затрудняюсь понять, где в воспоминаниях о ней подлинные факты, а где – подложная мысль Ахматовой. Она обладала талантом медиума и умела внушать – правда, только не очень умным и слабым духом людям свои мысли. Блок, Бахтин, Чуковский – все люди с головой от неё отворачивались и видели то, что было. «В «Чётках» слишком много у начинающего поэта мыслей о «славе». Пусть «слава» — крест, но о кресте своём не говорят так часто». Это Иванов-Разумник, «Забытой Ахматова как раз быть не хотела. Вся долгота её дней была воспринята ею как шанс рукотворно — обманом, настойчивостью, манипулированием — создать себе памятник», – это Солженицын.
Впрочем, не только собратья по перу, но и простые обыватели нередко замечали её позёрство и завышенные амбиции. «Мне кажется, однако, что царственному величию Анны Андреевны недоставало простоты – может быть, только в этом ей изменяло чувство формы. При огромном уме Ахматовой это казалось странным. Уж ей ли важничать и величаться, когда она Ахматова!» Это Всеволод Петров. «У Ахматовой, по-моему, совсем не было чувства юмора, когда дело шло о ней самой; она не хотела сойти с пьедестала, ею себе воздвигнутого». Это из книги Михаила Кралина «Артур и Анна», и там же: «Очень все преувеличено в сторону дурного вкуса и нескромности».
То есть всё умные люди видели королеву голой. И даже не боялись об этом говорить. «Торопится уехать в Ленинград. Я спросила: зачем. Она ответила: «Чтобы нести свой крест». Я сказала: «Несите его здесь». Вышло грубо и неловко». Это – «нашла коса на камень». Фаина Раневская была слишком актриса, чтобы не разглядеть чужого актёрства.
Но многие не были столь проницательны. В стихотворении «Летят года» Дудин называет Ахматову «Сафо двадцатого столетья». «Обессиленная чайка творчества в мучительно сжатых руках побледневшей Ахматовой». Это Смирнов. «Великие испытания заставили этот голос звучать горько и гневно и, вероятно, такою и войдёт Ахматова в историю». Это Оксёнов, рецензия на «Чётки». «Не забуду, когда, сидя у нас дома на диване, Анна Андреевна величественно слушала граммофонную запись своего голоса. Голос был низкий, густой и торжественный, как будто эти стихи произносил Данте, на которого Ахматова, как известно, была похожа своим профилем и с поэзией которого была связана глубокой внутренней связью. Ахматова сидела прямо, неподвижно, как изваяние и слушала гул своих стихов с выражением спокойным и царственно снисходительным». Это Максимов, книга «Об Анне Ахматовой, какой помню».
Тут везде явно проступает как раз подсознательная трансляция ахматовских слов комментатором. Но трансляция трансляцией, однако это просто ложь. Возьмём её утверждение, что отец велел ей взять псевдоним, чтобы, дескать, не «опорочить фамилию». Уверена, что этого не было. Фамилия Горенко ничем в веках не прославлена, и потому её нельзя «запятнать». Чай, не Голенищевы-Кутузовы, не Багратионы и не Фонвизины. Я полагаю, что эта простенькая малороссийская фамилия не нравилась самой Ахматовой, и идея взять пышный псевдоним исходит от неё самой. Ведь недаром она бесилась, когда её звали «по паспорту» «Анной Горенко». Также тут же придумывается история с каким-то татарским князем. Но причина всех этих манипуляций – отмежевание от малороссийских корней и обретение нового, более значительного имени. И всё ради славы.
Но ведь какая-то слава у неё была? Да, но скорее, эстрадная, и то – в десятых годах. Она была кумиром «фельдшериц и гувернанток», но очень недолго. Долго её читать трудно. У неё главная тема — вроде бы любовь, но именно «вроде бы». Подлинную любовь она не может ни описать, но почувствовать. Но даже в том «эрзац-любовном» пространстве, в котором она живёт, всё очень мелко. «Фельдшерицы и гувернантки» были в восторге. Но я не гувернантка.
При этом она, и это ещё одно проявление бешеного честолюбия, даже имея эту эстрадную славу, всегда завидовала более удачливым. Есть и ещё одна странность. Мысль Ахматовой подобна бумерангу. О чём бы она ни говорила, а круг её тем, судя по воспоминаниям Чуковской, был довольно узок: литературные аллюзии и обсуждение лиц окололитературной богемы, так вот, начав с чего угодно, с Данте, Лурье, Лили Брик, Сафо, Пастернака, она неизменно закольцовывает мысль собой. В принципе, она всегда говорит только о себе, и другие — только повод сказать о себе. Это — свидетельство крайнего эгоцентризма.
Об этом же говорит и Корней Чуковский. «Одна моя слушательница прочитала о вас сокрушительный доклад, говорит он Ахматовой, где доказывала, что вы усвоили себе эстетику «Старых годов» курбатовского «Петербурга», что ваша Флоренция, ваша Венеция — мода, что все ваши Позы кажутся ей просто позами». Это так взволновало Ахматову, что она почувствовала потребность аффектировать равнодушие, стала смотреть в зеркало, поправлять чёлку и великосветски сказала: «Очень, очень интересно! Принесите, пожалуйста, почитать этот реферат». Мне стало жаль эту трудно живущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на себе, на своей славе — и еле живёт другим».
Но было же и Постановление сорок шестого года. Да, но в таких случаях, как этот, нужно поставить себя на место действующего лица, и, уяснив для себя его умственный уровень, попытаться вообразить, как бы ты сам поступил при аналогичных обстоятельствах на его месте и что чувствовал бы. Так вот – я бы на месте Ахматовой обрадовалась этому постановлению. Оно же буквально вписывало её имя в историю! Делало мученицей и страдалицей. Разве не к этому она стремилась? Я не имею предвзятых мнений, а послушно иду за фактами. Это постановление для неё – подарок судьбы.
4 сентября 1946 года Ахматова и Зощенко были исключены из Союза писателей. Однако им обоим разрешили заниматься литературными переводами, которые оплачивались в три раза выше авторских стихов, она по-прежнему получала все свои привилегированные пайки, путёвки в санатории и даже медали, на творчество запрета не налагалось. Она же жаловалась: «Пребывание в санатории было испорчено, — сказала А.А. — Ко мне каждый день подходили, причём все — академики, старые дамы, девушки… жали руку и говорили: как мы рады, как рады, что у вас всё так хорошо. Что хорошо? Если бы их спросить — что, собственно, хорошо? Знаете, что это такое? Просто невнимание к человеку. Перед ними писатель, который не печатается, о котором нигде никогда не говорят. Да, крайнее невнимание к человеку», записывает за ней Лидия Гинзбург.
Вот тут я пас. Понимаете, она прожила семьдесят семь лет. Писать начала с юности, чуть ли не с пятнадцати, однако, если убрать из собрания её сочинений письма и переводы, нам останется — один томик, этак на двадцать авторских листов. Столько при хорошей плодовитости за год настрочить можно.
Добавлю, что она — единственный поэт, который рядом с текстом стихотворения нередко публиковал черновые дублирующие основной текст строфы — чтобы ни строчки не пропало для потомства. Но всё равно было очень мало. Сама она понимала, что подобного рода непродуктивность унизительна, – и распространяла слухи, что часть архива была ею сожжена.
Но я не верю этому. Потому что она, по воспоминаниям Чуковской, обрушилась с руганью на Анну Энгельгардт, вдову Гумилёва, когда та отдала в музей настоящий автограф стихотворения мужа. Почему? Потому что знала ему цену. Она ещё в десятом году плотно общалась с богемой и, следовательно, не могла не знать цену поэтического автографа. А тем более — архива.
Зачем же ей было сжигать свои стихи? Опасалась ГПУ? А в чём была эта опасность? В её стихах ведь только дамские любовные реминисценции, аллюзии, трудно понимаемые посторонними, и сомневаюсь, чтобы до войны ГПУ проявило бы к ним интерес. А после войны, точнее, после смерти Сталина в 1953-ем, – ей и вовсе никто не мешал писать, ведь была оттепель. Однако её творческое наследие ничтожно по объёму. «Что же она делала эти годы?», – удивлялась Цветаева. Бродский говорит, что был период, когда «Ахматова писала стихов довольно мало. Или даже почти ничего не писала. Но ей не хотелось, чтобы про неё так думали, и она ставила под своими стихами фальшивые даты».
Творческий кризис? Пусть так, но зачем же тогда жаловаться на то, что кто-то не издаёт то, что ты не потрудилась написать? Очень много лжи.
Поэты всегда слишком много лгут. Женщине же тем более можно всё простить. Но не творцу, работающему со словом. Ведь ложь девальвирует и поэта, и его стихи. По свидетельству Натальи Роскиной, когда вышел пастернаковский перевод «Фауста», она сказала: «Всю жизнь читала это в подлиннике, и вот впервые могу читать в переводе». Но никто и нигде не слышал от неё немецких фраз.
Она всю жизнь якобы «читала в подлиннике» и Данте, но как тогда объяснить, что она не говорила по-итальянски в Италии, а просила, чтобы ей переводили? Не говоря уже о том, что язык Данте весьма архаичен и его с трудом понимают даже итальянцы. Откуда она могла его знать?
Лукницкий пишет, что она сказала Шилейко, что хочет знать английский язык настолько, чтобы читать. Шилейко ответил: «Да если б собаку учили столько, сколько тебя, Аня, она давно бы была директором цирка!» – Хорошо, скажете вы, пусть она не знала языков, но хотела выглядеть немного умнее и начитаннее, чем была…
Немного? «Я четыре раза перечитывала «Улисса». Это её слова. После этого впору принять слабительное. Простите, я просто не верю в четырёхкратное прочтение Джойса – такой доверчивостью я вообще не одарена.
Беда в том, что она была почти ни в чём не сведуща, что и замечали самые зоркие. Вот свидетельство Михаила Бахтина. – «Анну Ахматову я знал как человека, лично, очень немного. Один раз только с ней беседовал, и наша беседа не была особенно интересна. Более того, мне показалось, что вообще она как-то вот на такие вопросы, выходящие за пределы узкого и преимущественно любовного быта, не особенно любила разговаривать». И он же: «У Ахматовой моментов философских в стихах совершенно не было, совершенно. Это была лирика, чисто интимная лирика, чисто женская лирика. Глубины большой у неё не было в стихах. Не было её и в жизни, как мне показалось. Её интересовали люди. Но людей она ощущала именно… по-женски, как женщина ощущает мужчину. Ну и поэтому мне она лично не очень понравилась»
Интересно и то, что ей — тоже никто не нравился. Послушаем-ка её оценки. «Абсолютно впавшего в детство, злобствующего, умирающего от зависти С. Маковского», «Убогих, мещанских сплетниц вроде Веры Неведомской, с которой Гумилёв был мельком в связи...»
О Георгии Иванове: «Как можно русское Возрождение отдать в руки глупому, злому и абсолютно безграмотному педерасту? Это пустой снобик из кузминской своры — сплетник и мелкий, но довольно хитрый дьяволёнок...»
О Марине Цветаевой: «Тон рыночной торговки». «Три дементные старухи написали о Гумилёве воспоминания». «Невестку Гумилёва, крутейшую дуру». Но это — так, мельком обронённое.
Ненависть же к собратьям по перу – феноменальная.
В шестидесятые годы выходит книга Осипа Мандельштама. Ахматова говорит: «Я не знаю, нужна ли эта книга? Мандельштам далёк от современного читателя. Кто по-настоящему понимает Мандельштама, тому этой книги не надо. У них и так все есть, что написал он. А остальным он не нужен — непонятен». «Нельзя основываться на показаниях Брюсова. Валерий Яковлевич туп».
О Есенине: «Он был хорошенький мальчик. А теперь… Пошлость. Ни одной мысли не видно. И потом такая чёрная злоба. Зависть. Он всем завидует. Врёт на всех — он ни одного имени не может спокойно произнести».
Вот у Ахматовой просят воспоминания о Маяковском. «Я отказала. Зачем мне бежать за его колесницей? У меня своя есть. Кроме того, ведь публично он меня всегда поносил, и мне ни к чему восхвалять его». О Твардовском: «Большей гнусности я в жизни не читала»
О рассказе Шкловского: «Совершенное ничто. Недоразумение какое-то. Полный ноль».
И, конечно, она яростно ненавидела Бунина. «Это имя при ней нельзя было говорить. И когда я, забыв однажды, при ней процитировал: «Хорошо бы собаку купить» — ей-богу, это могло кончиться ссорой» А ведь была ещё и бунинская «нобелевка»!
О стихах Ахмадулиной: «Полное разочарование. Полный провал. Стихи пахнут хорошим кофе — было бы гораздо лучше, если бы они пахли пивнухой». Почему стихи должны пахнуть пивной, а не, скажем, денатуратом или карбидом, – не уточняется. Из неё, обычно игравшую царскосельскую даму, очень часто выпирала, простите, вульгарная одесская торговка.
Но ведь о ком-то она всё же была и доброго мнения? Не знаю, я не нашла. Вот о Роберте Рождественском. «Поэт — это человек, наделённый обострённым филологическим слухом. А у него английское имя при поповской фамилии. И он не слышит». Но фамилия поэта – не псевдоним, так звали отчима мальчика.
Господи, но не может же быть, чтобы у неё совсем не было достоинств! Почему? Она была совсем не жадной. Думаю, деньги вообще мало значили для неё, и она щедро делилась с нуждающимися. Порока алчности в ней не наблюдается. Не слышно и о чревоугодии, думаю, она была равнодушна к еде. В остальном же, увы, весь набор: гордыня, бесовское честолюбие, блуд, зависть, гнев и ложь...
При этом я кое-что проверила и обнаружила в ней ещё одну странность. В Ахматовой совершенно не заметно эволюции духа. Полная статика. Я, например, не могу без специально проставленной мемуаристом даты понять, в каком году проговорены ею те или иные оценки, когда написаны её стихи. Её суждения и стихи — десятого года и шестидесятого — ничем не разнятся.
И какой отсюда вывод? Безжалостные амбиции, вечная поза и бесконечная гонка за недостижимыми целями — это шаг в бездну духа. Ахматова – безумец с отличным самоконтролем, контролирующий свои потребности и чувства, чтобы чувствовать себя в безопасности, и контролирующий любое сопротивление, которое может возникнуть. Но попытки так плотно контролировать сразу столько сфер жизни отнимают невероятно много времени и истощают силы, которые нужны для творчества. Может ли человек добиться такого контроля? А если это и возможно, то стоит ли оно этих усилий?
А что в остатке? Вечная неудовлетворённость достигнутым и вспышки гнева, которые пугали окружающих. Почему? Потому что за броней контроля и материального достатка Ахматова пряталась от своей маленькой тайны, своей ахиллесовой пяты. Она не умела и никогда не научилась воспринимать жизнь сердцем. Чувства никогда не одерживали в ней победу над разумом, потому что их не было, и страх раскрыть это был гораздо сильнее, чем страх остаться в одиночестве. Она никогда никого не любила, даже единственного сына, не умела прощать и просто – чувствовать себя виноватой. Извиниться, если была неправа. Попросить помощи и сказать «спасибо», когда получила ее. Жажда внешнего признания и самоутверждения сжирали в ней всё – даже талант.
В итоге – растрата врождённых способностей, духовный застой и деградация личности.
________________________________________________________________
1 Я памятник воздвиг крепче меди… (Гораций)
В