Найти тему
Бумажный Слон

Правда Кисурина

Автор: Андрей Ваон

За правдой Пётр Иванович ездил по субботам. На станцию "Правда". Брал "Известия", "Советский спорт", "Литературку" и "Правду". Надевал всепогодный плащ, шляпой укрывал лысую голову и шёл до "Белорусской" пешком, чтобы оттуда по кольцу до трёх вокзалов, а там на Загорскую электричку.

Пётр Иванович Кисурин, скоро сорок, крепкий (по утрам регулярные размахивания гантелями на балконе), с массивным строгим лицом. Педантичный и дисциплинированный, он очень подходил для своей профессии – преподавателя метрологии в институте. Правда, искры творческой не имел, поэтому в научной деятельности его талантов хватило лишь на "катээна". На родной кафедре его не любили за желчь и эгоизм, но отдавали должное профессионализму и терпели язвительные сарказмы, сжав зубы. Эпизодически предъявляли претензии и получали в ответ насмешливые взгляды и высокомерные отлупы. Бирюк по натуре, он ни в ком и не нуждался. Работа, чтение, футбол в телевизоре по выходным (болел за прагматичное киевское "Динамо" и терпеть не мог "Спартак") и резьба по дереву. Как брал стамеску в руки, сразу преображался. Вставал на балконе за верстак, подвигал утренние гантели и колдовал над заготовками, вылупляя чудесные фигурки. Лицо его в эти моменты озаряла добрая улыбка.

В Загорск он любил ездить, сколько себя помнил. Это только казалось, что он непробиваем и толстокож, что поплёвывал он на всё и всех с высокой колокольни. А нет, душа под шкурой таилась чуткая и трепетная. Затаённая где-то в глубинах тоска требовала выхода. Побывав в Загорске ещё в карапузовом возрасте с родителями, он находил умиротворение и покой, бродя вокруг лавры и поглядывая исподволь на купола. Глубоко атеистический человек, он не с богом разговаривал, не лицезрением роскошно-православных атрибутов наслаждался, а слушал дыхание веков и осязал смирение Сергия.

В дорогу с недавних пор (себе объяснил – "по возрасту пора уже") стал брать кипу газет, и где-то посредине пути, вскоре за Пушкино начал подмечать странности. Не сразу осознал, а лишь когда впечатления подкопились. Когда вагон дрыгался перед полной остановкой на станции "Правда", перед шиканием открывающихся дверей буквы перед глазами Кисурина разбегались, а потом собирались обратно в назначенный в типографии порядок. Он моргнул раз, моргнул другой. Подумал про зрение своё стопроцентное, про то, как поезд неласково тормозит, про шрифт кривоватый в газете. Но повторилось раз, повторилось два. И привык бы Пётр Иванович, как и остальные пассажиры – кто в окно начинал глядеть при подъезде к станции, кто глаза прикрывал, кто и вовсе не обращал внимания – да только фотографическая память Кисурину не позволила.

Большинству своих немногочисленных успехов в жизни он был обязан этому дару. Глянет на страницу учебника – хлоп, в ячейке мозга отложилось картинка. Когда хочешь вынимай, разглядывай. И не распухал мозг от избыточной информации, складировалось всё плотно и аккуратно, как и всё в жизни Петра Ивановича.

Так и с газетам в электричке - смаргивал он, смаргивал непонятное дрожание текста на станции "Правда", потом стал раздражаться, потом подметил закономерность, потом "сфотографировал" в этот самый момент лист газетный, а в уж дома, за пятичасовым кофием перед трансляцией футбольного матча расшифровал.

Много дивного узнал, вспотел лысиной, несмотря на осеннюю прохладу, проникающую в раскрытую форточку.

"Известия". День ведь какой случился – "Лебединое озеро", три дня траура... Речь Андропова. И вместо слов про "тяжёлую утрату", "крупнейшего политика современности", "обеспеченные при нём могущество и рост" и прочего, вместо этого объёмного некролога личные, даже какие-то эгоистические заботы товарища Андропова проявились. Что ему теперь всё это расхлёбывать, а давно он говорил, давно надо было. И старик, конечно, молодец, что держался, но как же теперь… а и сам Юрий Владимирович не железный… И всё в таком роде, будто индивидуальную программу, как на духу, вывалил Андропов на полосы газет.

Кисурин выдохнул тяжело, кофием волнение лакернул, и сердце распрыгалось окончательно, хотя никогда на сердце он не жаловался. Но картинку туда-сюда ещё мысленно погонял, сравнивая с первоначальным текстом.

- Бред какой-то, - покачал головой.

И дал себе приказ. Это он любил, приказы себе отдавать.

Недоразумение это надо позабыть. И позабыл на неделю.

А в следующую субботу опять всё повторилось. "Советский спорт" теперь отличился. Не успели отойти толком от горестных событий, как подоспели соревнования по расписанию.

Череда решающих матчей, впервые минскому "Динамо" светило чемпионство. И они его не упустили, победив в Москве "Спартак" – тут Кисурин ничего неправильного не увидел, всё по-честному. А вот "его" киевское "Динамо" в Тбилиси фальшивым катком прошлось по местным динамовцам, раздавив их 5:0. Обговорив предварительно условия. И все эти подробности Пётр Иванович, словно отпечатанные увидел. Прямо в электричке, как от станции "Правда" отъехали, так и уяснил про не совсем честную победу любимой команды. Расстроился.

А только потом опомнился, неожиданному дару своему, под новым ракурсом раскрывшемуся, внимая.

- Интересные варианты вырисовываются, - проговорил вслух - соседи по лавочке скосили глаза.

Так и повелось. Человек рассудительный и основательный, не кинулся он в ежедневные поездки по Ярославской дороге. Правдоведение устраивал по субботам. Разбавлял забавой свою устаканившуюся жизнь.

Нельзя сказать, чтобы каждый раз откровение случалось. Многое и так читалось между строк, и не такое ходило по кухням. Но всё-таки детали иногда поражали. А кое-чего всплывало, так никем и не озвученное ни до, ни после. Кисурин в такие моменты крякал и победоносно глядел на других людей в электричке.

Коллеги подметили перемены. К худшему. Хотя и не выносил Кисурин на люди своего нового умения – человек он был, мягко говоря, не общительный – и тайные знания общественности не доверял, но чувством собственной значимости, хочешь, не хочешь, переполнялся. И брызгал едким высокомерием теперь чаще.

***

- Петьк, взял бы разок с собой, - сказал однажды балагур и кафедральный весельчак, черноусый Володя Быков. И подмигнул остальным коллегам в комнате.

Кто-то сидел с проверкой студенческих работ; Кисурин отлаживал стенд для лабораторок, тыкаясь щупами осциллографа в плату с проводами; а Быков скучал в преддверии лекции. За окном подтаивал февраль, разбавляя рабочую тишину стуком капели.

- На лабораторку? – хмыкнул Кисурин.

- Не, сам с ними возись, - отмахнулся Володя. – В Загорск. Ты ж, поди, каждый камень там знаешь.

Кисурину сказанное не понравилось. Как ни скрывал он свой образ жизни, как ни давал от ворот поворот на всякие дружественные и не очень дружественные намёки, про регулярные поездки к лавре знали все. Просочилась как-то информация и распространилась лавиной. Кисурину потом ещё перед парторгом ответ держать пришлось – заподозрили в религиозной привязанности. От клерикального клейма он отбился, но факт поездок стал достоянием общественности.

- Я дочек хочу свозить, - качался на стуле Володя, покручивая в пальцах карандаш. – А ты показал бы и рассказал. Чего тебе, сложно, что ли?

Ножки стукнули по рассохшемуся паркету, приземляя стул.

- Экскурсоводом не работаю, - отбрил Кисурин.

А Володя и бровью не повёл. То ли скучно ему было, то ли Кисурина хотел достать. Спас Петра Ивановича звонок на пару. Быков схватил папку и побежал.

- Потом договорим, - пообещал он.

И таким он клещом вцепился в Кисурина, что тот вздрагивал, когда усатый коллега входил громогласно на кафедру, раскидывая шуточки направо и налево. С постоянным теперь вопросом персональным для Петра Ивановича: "Когда в Загорск едем?". Коллеги такое приставание молча одобряли. Позлить всё больше борзевшего Кисурина рады были многие, но мало кто решался. А Быков веселился и о последствиях не думал.

В конце концов, Кисурин сдался.

- В субботу, в десять на Ярославском возле памятника Ленину, - назначил свидание.

Все удивились уступничеству Кисурина и расстроились немного, что представление окончилось. А Володя нет, он не ради цирка старался. Он всегда за просто так тянулся к людям, улыбался им. И когда не улыбались в ответ, он прилипал намертво.

***

Когда Кисурин пришёл на вокзал, Быков уже топтался возле памятника вместе с дочками. Где жена, почему без неё – Кисурина совершенно не интересовало.

Вера и Алёна, одной семь, другой пять. Старшая стояла с совершенно взрослым спокойным лицом, держа в за руку рвущуюся "с поводка" сестрёнку.

- Билеты уже взяли, - сказал Быков, заглядывая коллеге в глаза, словно вынуть оттуда хотел всю его желчь.

Тот только бровью под шапкой меховой двинул и пошёл к поездам. Быковы поспешили за ним.

В электричке Кисурин разложил газету.

- Эх, надо было лыжи захватить, а Пётр Иваныч? – хлопнул его по плечу Быков.

- Может, и санки ещё? – фыркнул Кисурин, пытаясь читать.

Но где там. Гудели кругом многочисленные лыжники. В вагоне стоял смолёный дух вперемежку с апельсиновыми ароматами. Возле ног сновала самая маленькая из Быковых. А старшая пыталась её угомонить, одёргивая постоянными: "не шуми", "не залезай с ногами", "потому...". Сам же отец семейства доставал Петра Ивановича пиханиями в плечо и восхищениями то снегом в проносящихся пейзажах, то хорошими студентами в этом семестре, то "классной вон той" лыжницей в белой шапочке.

Чтения не выходило, и Кисурин мрачно смотрел в окно, постоянно подталкиваемый Алёной, которая ловко выскальзывала из объятий сестры.

- А мама ваша где? – спросил доведённый до белого каления Пётр Иванович. Брякнул от отчаяния.

И всё. Замерли они все. Быков перестал улыбаться, Алёна вжалась в сиденье, испуганно таращась на лысого дядю, а Вера отвернулась в окно. Поезд притормаживал на станции "Правда". И неважно, что начал мягко говорить Быков про "уехавшую в командировку", слова не достигали Кисурина. Он читал печальную правду с побледневшего личика Алёны.

В Загорске Кисурин переменился. Быков открыл рот, удивляясь незнакомым талантам коллеги. Пётр Иванович брал на руки визжащую радостно (а поначалу от страха) Алёну, с Верой разговаривал, как со взрослой, всем вместе выдавал историческую справку невзначай, с легендами, слухами и байками и сдабривал это всё купленными пирожками. Лишь про своё подслушивание вечности возле стен Кисурин не распространялся.

А на обратном пути он перед "Правдой" взмок весь, постоянно утирая лысину платком, и пялился в окно, чтобы не дай бог на глаза ему никто не попался.

***

Прошло три года.

За это время Кисурин заметно подобрел, коллеги вздохнули с некоторым подозрением, но потом поверили. А он за правдой ездить не перестал, просто от газеты глаз теперь не отрывал, в поездки никого с собой не брал, а сведения почерпнутые принимал сухо, лишь иногда удивляясь лжепечатанию, кривомыслию и неискренности. Вздыхал. Но в воздухе и так дрожало всё под нажимом молодого генсека с демократическим говорком. Из его пятнатой головы Кисурин тоже выудил немало интересного, хотя и несильно отличающееся от настоящих дел.

Время шло, и не замечал Пётр Иванович, как читает он газеты листы за листом, всё дальше отъезжая от станции "Правда", но всё с таким же дрожанием сути, с перевёртыванием печатных букв в правдивые.

***

Конец апреля разухабился теплом. Перевалило за двадцать градусов, и граждане вывалили на улицы гулять, радоваться зелёной траве и вылупляющимся листикам; кто-то засобирался на дачи, чего-то копнуть успеть до майских, покрасить, чтобы потом с чистой душой отмечать праздник.

В субботу Кисурин вклинился в плотную толпу дачников, распухших рассадами (перевезти с подоконников в свои картонные домики), ощерившихся черенками лопат и граблей, и сел в почти родную загорскую электричку. Плащ через руку, в руках газеты. Незаметно для себя он привык ловить то самое превращение слов вскоре после отправления электрички с вокзала, позабыв про момент торможения возле "Правды".

Читал он в "Труде" про "руки прочь от Ливии", но тут буквы перемешались и выстроились в страшные слова. Правдивый отрезок времени расширился и безо всякого "фотографирования" картинки. У Кисурина было время вчитаться в ужас разверзшейся пропасти.

В Загорске он ещё долго сидел в вагоне, заехав вместе с составом в тупик. Буквы в газете давно вернулись к своему типографическому изначалию. А Кисурин сидел, буравил стеклянным взглядом сидение напротив, не видя и не слыша ничего. "Авария на Чернобыльской АЭС" – громыхали в его мозгу беспрерывно проговариваемые чёрные слова.

Электричка часа через два неохотно выползла, посвистывая, в обратный путь до Москвы.

- Так. Так… - хлопнул себя по коленям Пётр Иванович и встал, выходя из ступора. Как никогда ему было нужно коснуться древних стен.

Стены молчали, прохладная их поверхность успокаивала. И первые кошмарные видения, порывы бежать, кричать, собирать помощь отхлынули.

- Молчать. Это правильно. Паника, она не поспособствует. А вот добровольцем – это можно, - решил он.

Но погуляв, приглушил не только пустившую ростки панику, но и последовавший за ней энтузиазм. Совесть, конечно, заворчала, но разум пересилил. Не землетрясение, добровольцы тут не помощники.

Молчали ещё и день, и два. Кисурин набухал гневом и готов был прорваться тайным знанием, когда ТАСС обронило краткое сообщение. В Москве народ, конечно, заволновался. Кто-то рванул на восток. Но на фоне слухов панических шептали и успокаивающее - радиационное облако ушло на запад. И стало ясно, что это надолго, а планета на всех одна, не спрячешься.

Выдохнул и Кисурин. Везде обсуждали одно, и его голова была занята Чернобылем.

Утром вышел на зарядку – прямо-таки выгнал себя, боясь расхлябнуть в слабоволии – вдохнул пряный весенний воздух, глянул на щербатый монумент на Тишинской площади. В восемьдесят третьем праздновали двухсотлетие русско-грузинской дружбы – поставили памятник. Народ сразу прозвал творение "шампуром" и "початком кукурузы" за внешнее сходство. Не хотели граждане внимать задумке архитекторов и видеть сплетение русских и грузинских букв в братские слова на высоком столбе.

"Шампур" показался Петру Ивановичу покосившимся.

- Разнюнился совсем! – разозлился он на своё кривое восприятие пространства, списывая на трагичный фон, и стал размахивать гантелями.

***

В этот день пришёл к нему на консультацию по курсовому проекту один из лучших его студентов. Звали студента Гурам, по фамилии Чхартишвили. На кафедре многие симпатизировали этому смышлёному пареньку с бледным лицом, тонким носом и густой шевелюрой в рыжину. "Из князей, наверное", - шутил Быков, делая выводы из аристократической утончённости студента.

- Вот, Пётр Иванович, - Гурам выложил свои расчёты из уже почти готового курсового. Хотя до защиты ещё было недели три. – Не могу понять, как лучше аппроксимировать между точками на графике давления…

- Давай посмотрим, - сказал Кисурин.

А в голову лез утренний монумент со своей кривобокостью, вытесняя чернобыльское смятение.

- Да тут просто всё – квадратичное берёшь, и нормально, - сказал он, отдавая листы. Про курсовой ему больше говорить не хотелось. И он отпустил бы уже студента, не будь он грузином. Вылетело само: – Гурам, а ты из Тбилиси родом?

Гурам, не очень удовлетворённый краткостью консультации, намеревался задать ещё несколько вопросов и шуршал листами, отыскивая нужные, с пометками. Услышав странный вопрос, замер на секунду, а потом поднял на преподавателя большие умные глаза.

- Из Мцхеты, - обычно по-русски он говорил чисто, а сейчас на родном топониме прорезался акцент, слово произнёс с придыханием на "х" и загрублением "е". – Это рядом с Тбилиси.

Кисурин кивнул, мол, понятно, и рассеяно на него уставился.

- А поедешь на каникулы? – спросил, думая о чём-то своём.

- Если бы не отец, не остался бы здесь никогда! Надоел ваш дурацкий язык, надоели вы сами! Зима ваша противная! И то, что вы других за людей не считаете! Топчите другие народы! – прокричал с заметным акцентом Гурам и загортанил что-то по-грузински, а в конце тирады добавил: - Ничего, Грузия ещё покажет себя…

У Петра Ивановича кожа на лысине собралась складками от удивления. Он раскрыл рот осадить наглеца, но услышал спокойный, опять без акцента голос Гурама.

- Конечно, - улыбнулся он. – А потом в Батуми, к бабушке. Там море. Будем есть персики, бабушка будет готовить лобио, сациви, оджахури, чахохбили…

- Пить Киндзмараули… – ошарашено добавил Кисурин.

- Немножко, - засмущался провокации в эти антиалкогольные времена Гурам и тут же добавил презрительно: - Как вы водку не будем жрать, уж наверное. Из-за вашего пьянства виноградники нам и рубят… гады!

Пётр Иванович в этот момент всё и понял. А уж рука дрогнула съездить по морде паршивца. Раздвинул Кисурин границы правдорубия. Вот уже и станция ему не нужна, и газеты (это-то он понял ещё тогда, с семейством Быкова), вгляделся сейчас в Гурама и вот, полилась националистическая гневь и ненависть (кто бы мог подумать, ведь катаются, как сыры, чего не устраивает…). Он помотал головой, прижал пальцы к вискам.

- Что с вами, Пётр Иванович? – спросил Гурам.

- Чего-то голова раскалывается. Давай на сегодня всё. Нормально у тебя идёт, доделывай, - преодолев себя, выдавил Пётр Иванович. Боялся глядеть на студента, понимая, что ничего приятного не "услышит".

Гурам, внешне оробевший, засобирался и, сказав всей комнате: "До свидания", вышел.

- Хороший парень, да? – повернулся со своего места Быков. – Они вообще радушные, грузины-то… - закачался он на стуле мечтательно. – Хорошо у них там…

- Националисты они паршивые! Чуть что, нож в спину, - прошипел Кисурин.

Быков сначала не понял, нахмурился, осознавая, потом пожал плечами.

- Кавказцы… Тут уж… но всё-таки получше многих. Не воинственные, им бы погулять, попеть, попить…

"А ведь прав грузинчик, - подумал Кисурин, - мы ж снисходительно ко всем… за что им нас любить?". И тут же одёрнул себя: "Ну да, ну да… самая дотируемая республика… бандит на бандите и управы нет", - вспомнил он правду из газет.

- Слушай, Володь, у меня пар нет сегодня. А чего-то не очень себя чувствую. Пойду. Скажешь тогда, если кто спрашивать будет.

- Хорошо, - кивнул Быков, с тревогой провожая взглядом занемогшего коллегу. Про радиацию в эти дни вспоминали по поводу и без.

***

Кисурин стоял на балконе и курил. Обычно курил он очень редко. Чуть ли не раз в год. Или в задумчивости великой или вот, как сейчас, в момент сильного потрясения. За последние пять дней это была уже пятая сигарета.

Даже пачка теперь нервировала - вместо "Минздрав предупреждает", в глаза била надпись "Гробьте себя на здоровье".

А "Кукурзина" и правда накренилась. Под определённым ракурсом, после пристального на неё глядения - в глазах Кисурина окривела она изрядно. Многочисленные трещины рубили монумент на нестройные куски.

- Понятно, чего уж тут не понять, - говорил себе Пётр Иванович, выдыхая дым.

И начались у него трудные времена.

Нет, конечно, всем в стране пришлось несладко. Все вместе широкими шагами перестраивались и двигались к гласности, всё ощутимее приближаясь к пропасти. И не надобно было правдорубия Кисуринского, чтобы понимать гнетущих перспектив; келейно говаривали такое, о чём Пётр Иванович и в газетах своих ни читал, о чём с трибун в телевизоре ни кричали под пристальным его взглядом. Но детали…

На кухнях всё больше гремели фантазийно, пытаясь поразить жён, приятелей, девчонок, себя завести, в конце концов – не тварь ведь дрожащая. А Пётр Иванович видел неизбежность мыслей и желаний властителей. Скоро завиднелись и следствия.

***

Пытаясь отвлечься от советского поезда, летящего на всех порах в туманные дали, он размышлял, чего ему со своим разросшимся даром делать. Незаметно для себя перестал ездить в Загорск по субботам, наведываясь туда всё реже и реже.

"В цирке бы с руками оторвали", - усмехнулся он как-то, придумав беспроигрышный "гипнотизёрский" номер. Но шутки отложил в сторону, не по нему был цилиндр фокусника.

С опаской "просветил" всех коллег. Думал перед этим, что после - всё, хана, его желчь прорвётся плотиной, смоёт остатки уважения к нему, а его к ним. Разругаются вдрызг, и придётся ему искать другую стезю. Но уберечься не смог, нет, нет, да и утыкался глазами в лица. И удивлялся. Если что и скрывали, то не неприязнь, зависть и угрозы какие малосбыточные, а свои неурядицы, беды даже, сокровенные печали. Не выносили сор, а зла за спиной почти никто не прятал.

Вот только Сан Саныч, казалось бы, добрейшей души человек, заслуженный, всеми уважаемый профессор, не одно поколение воспитал. Вот он пыхал искренней злобой в адрес почти каждого. Кисурин отпрянул даже, когда с лица обычно улыбчивого старикашки считал всё это. Что характерно, в адрес Петра Ивановича профессор ядовитых стрел выпускал меньше всего, считая за своего. А вот другим от него доставалось за глупость житейскую, ум и энергию, пускаемые в пыль.

Удивился Кисурин, он-то предполагал, что пропорции обратными окажутся, подумал, может, выборка не полноценная - такая вот кафедра у них замечательная оказалась.

Сосредоточился на студентах. На сессиях приноровился обрабатывать их со скоростью пулемёта, вызывая недоумённый ропот коллег – раньше Кисурин мурыжил каждого минут по сорок.

А теперь он сразу брал быка за рога – есть ли что там, кроме пустоты и голых ног одногруппницы, нового альбома "Кино", джинсов у того барыги и киношки по вечерам? Не рубил с плеча, иногда приходилось перетряхнуть пыльные склады студенческих мозгов, чтобы отыскать знания по предмету. А что он или она выписали на лист, "бомба" или "шпора" экзотическая помогла, вызубрил или, наоборот, от волнения всё куда-то улетучилось – это уже не имело значения.

Слушок про Кисурина пополз. Желающих попасть к нему на экзамене стало как ни странно больше. Вопреки расхожему мнению, студент хотел справедливости. Репутация "нормального препода" начала замещать прошлый, сопутствующий ему шлейф "злобный и мстительный лысач".

Он привыкал к новым своим возможностям, а коллеги привыкали к нему новому. Нельзя сказать, чтобы он резко подобрел, и стал в доску своим. Но плеваться высокомерными замечаниями, придирками и сарказмами он прекратил. Всё больше задумчиво поглядывал на других преподавателей, покачивая иногда головой. Сам он как-то высох, потерял былую массивность. Шелестели слова вослед: "Постарел".

Тяжело давались ему индивидуальные и общественные истины. Будь похлипче Кисурин, давно переломился бы хребтом. А он прыть свою первоначальную приструнил, переживания подкрутил и пользовался даром деловито. Когда нужно было выдохнуть, сбросить это вечное теперь напряжение, он резал фигурки из дерева или перебирал старые. В них правда была одна, с какой стороны на них не глянь. Искренне творил их Пётр Иванович.

Раз в несколько месяцев наезжал к молчаливым стенам в Загорск. Стены тоже не менялись под пристальными разглядываниями Кисурина. И он словно вдыхал воздух перед погружением под воду.

Привыкнув к открывшимся с исконной стороны коллегам, он стал понемногу участвовать в кафедральных сборищах и совместных выездах на природу более узким составом с Быковом во главе. Коллеги же постепенно прониклись мастерством Кисурина определять годность студента с полувзгляда, подкидывали ему особо сложные случаи и к вхождению в тесную свою компанию Петра Ивановича отнеслись, в целом, положительно. Хотя тот не пил, а всё больше помалкивал, слушая досужие разговоры.

На обочине мужского коллектива кафедры окопалась Сонечка, "вечная аспирантка", весёлая и симпатичная, отчего-то всё увереннее вживающаяся в роль старой девы. Хотя и за тридцать уже, но популярностью у мужского пола она пользовалась масштабной. Почему отшивала многочисленные ухаживания, никто не знал. Кроме Кисурина.

***

Отбрыкавшись от самых нерадивых студиозусов, заперлись в лаборатории, где уже была нашинкована колбаса, открыты шпроты, стояли солёные огурцы, белела квашеная капустка. Спиртное, добытое с трудом и под страхом, до поры держали в тайнике, мало ли что.

- Красота! – потёр руки Быков.

Да и остальные роняли слюни, рассаживаясь. Вынутый пузырь то ли разбавленного спирта, то ли непонятного самогона встретили тихими восторгами. Разлили. Кисурин сидел в уголке, уютно устроившись на скрипучем стуле. Жевал докторскую и закусывал хрусткой капустой. Лениво заглядывал в головы своих товарищей. И в который уже раз утвердился, что даже не успевшие ещё охмелеть мозги работали на настоящее – что заботы новогодние (конечно, мелькало про завтрашнее тридцать первое; и ёлка; и жена сказала что-то купить; и детям подарков нормальных не достать…) упрямо задвигались текущим застольем. Что на уме, то и на языке. И это Кисурину нравилось, он уже давно чувствовал себя высшим судьёй, разграничивая чётко: вот этот лицемер и лгун, а этот ничего, нормальный товарищ. Вердикты выносил исключительно внутри себя, не разглашая и не вынося ничего наружу.

- Сидит, не пьёт. Хоть бы взглянул на меня. Ведь не старый ещё. Что ж до баб дела нет совсем… - разрушил тихий голосок какофонию поздравлений, политических споров и пережёвываний учебных дел завершающегося семестра.

Это Пётр Иванович чуть глазами приятное лицо Сонечки зацепил, вот голосок её мысленный и прорезался, при этом разговаривала она с другим, поглядывая на Кисурина искоса.

Вздохнул он тяжело. Не раз он слышал этот ясный, но грустный голос внутри себя, как будто рядом она пригорюнилась. И ничего не делал со знанием этим своим, всё также мимо проходил. А сейчас, разлившаяся благодать от разомлевших коллег лизнула и его, и уставился он на Сонечку внаглую.

- Э, ты чего это, Пётр Иваныч? – пихнул пьяно его Юрий Желудков, молодой доцент, шумный рубаха-парень. – На Сонечку? Ты это брось!

Кисурин посмотрел на него и серьёзность намерений уяснил сразу.

- Задумался, Юр. Всё в порядке! – похлопал успокаивающе того по плечу.

Тот хмыкнул, покачивая головой.

А Сонечкина правда застыла молчанием. Заметила в свой адрес брожения и замкнулась безмолвием.

Женоненавистник, Кисурин наделял женщин поистине адскими характеристиками. Но всё это было ещё до правды. До дочек Быкова. Тогда он задумался первый раз. А последние полгода думал об этом постоянно. Так ли уж чужд он женского тепла...

***

Первого января они проснулись непоздно, не хотелось им спать. Сонечка всё говорила, говорила, рассказывая про себя и любовь свою давнюю к Кисурину. Ещё когда он преподавал в их группе, втрескалась. А он, как ни всматривался внутрь неё, не улавливал разницы между тем, что говорила она, и что думала. "Выходит, всё так и есть?", - удивился он её прямодушию. И ещё больше удивился он тому, что его, оказывается, можно любить. Но мог ли любить он сам?

- А мне только правду можно говорить, - сказал он, вклиниваясь в потоки её исповеди.

Она затихла ненадолго, а потом продолжила обвивать его ласковыми речами, поверив ему сразу и безоговорочно. И не была она дурочкой, наоборот, всегда она на кафедре поражала оригинальными суждениями ("Устами младенца", - комментировал Быков), чтобы не понять того, что объяснял ей про станцию "Правда" Кисурин, про его фотографическую память, про распространение дара на всё его жизненное пространство. Но не поразилась, просто приняла и всё. У каждого свои недостатки, у меня, мол, вот родинка на затылке – пощупай. Справимся – и льнула к нему. С удивлением Кисурин понимал, что ему это нравится. Нравится, что порушено его одиночество, так холимое им и пестованное ранее.

Надев олимпийку, поверх неё набросил овчинную тужурку и вышел покурить. "Зачастил", - подумал, поглядев на пустеющую пачку. А потом посмотрел на площадь, на заснеженную, опустошённую морозом и первым января. "Дружба навеки" накренилась и потрескалась ещё сильнее.

***

Всё посыпалось резко, без предупреждения. Пришла беда, отворяй ворота. Как ни готовился Кисурин к чему-то подобному, потрясён оказался до глубины души. А может, разомлел в своём свежем неизведанном доселе семейном счастье.

С Сонечкой расписались, жила она у него, щебетала, окутав заботой, даря ему добро. И он продолжал добреть, даже брюшко отрастил, хотя и занимался с гантелями усиленно – просто Сонечка готовила вкусно даже на фоне пустых прилавков. Исхитрялась. На работе продолжал сортировать студентов, по рентгену тяжёлого взгляда понимая, у кого правда в знаниях, а кто вихляет неуверенно.

Газеты читал по утрам, хмыкая иногда:

- Я так и думал.

Сонечка спрашивала, что именно. Он просвещал. Она кивала. Её больше волновало меню на неделю.

Подсыпало снежка, и хоть март уж маячил, весной не пахло совсем. Тут все газеты и прокричали аршинными заголовками про Сумгаитский погром. Нехорошо засвербело у Кисурина внутри. Следил он за событиями, за резнёй обоюдной, за тем, как Баку превращается в моноэтнический город, а Карабах начинает полыхать ярким пламенем, за тем, как преступно бездействует Горби и Ко. А в настоящем, не столь правдивом мире ползали только слухи.

Сонечка беспокойством его прониклась, в длинном летнем отпуске не отдыхали они, а больше мучились. "Вести с полей" приходили всё тревожнее и тревожнее. Время ускорилось. Казалось Кисурину, что отпущена напряжённая так долго катапульта, и шпарят теперь перемены одна за другой, карточный домик сыплется, не уследить. Громыхнул Тбилиси, заволновалась Средняя Азия.

Девяносто первый встретили Кисурины совершенно измождённые. Она переживаниями мужа, он - видимыми своим правдивым умом переменами. Не принимал в расчёт радостные визги простых граждан, упивающихся дуновениями свободы.

Он видел испуганные речи всех этих новоявленных лидеров и тех, кто вроде бы пытался их сдержать. Видел маниакально-туповатую искренность Ельцина, и предательскую трусость его соперников. Видел, как грызутся они каждый за своё, а народ в искренних порывах лезет на баррикады. Только правда эта выплавлялась новой безоглядной верой, сменившей другую, прогнившую и исчерпавшую себя. Новые веяния ложились на истаявшие почти души; люди с радостью кидались в неизведанный омут, весело внимая надвигающимся грозам.

***

- Сам же говорил, что он правду режет, - сказал Сонечка, стоя рядом на балконе.

Они вернулись от "Белого дома".

Кисурин курил. Вторую за час.

- Горби тоже правду говорил. Иногда, - сказал Кисурин, выдыхая дым. – А "Дружба навеки" - всё, рожки да ножки одни, - сказал он про развалившийся в руины монумент. В его глазах развалившийся.

- Тебе твоя правда все мозги свихнула. Ты понимаешь, что так правильно? Что изжил себя Союз, нет дороги назад, - устало объяснила Сонечка, глазея на запущенный, но всё же целёхонький монумент.

- Да? А чего ж они изгаляются? Проект союзного договора один за другим меняют, Борька соглашается, и сам сразу же другое строчит… Ты знаешь, чего у него в башке? – дёрнул плечом Кисурин.

- Если бы ты знал, как я устала от твоей правды… - покачала головой Сонечка и ушла с балкона.

А он в раздражении затушил сигарету в пепельнице и уставился на тёмную площадь. Давно он уже не заглядывал за правдой в людские души. Простых людей рядом. Студентов проверял по старинке, с женой разговаривал только о политике. Да, он мало отличался этим от остальных сограждан - исторический котёл вскипел, готовясь переварить очередную эпоху, поленца подкидывали в костёр под ним всем миром. Но он со своим даром впитывал всю эту правду и ложь каждой порой, изводя всего себя. И для жены от него оставалось совсем мало.

И сейчас он вдруг понял, как отдалился, что не знает, чем сам живёт, что променял цветы на горшки.

Она сидела на кровати в спальне, поджав колени и уставившись в одну точку. Кисурин встал напротив, вперев в её отрешённое лицо тяжёлый взгляд.

- Что слышно? – спросила она, всё также буравя стену.

А он слышал тишину.

- Я ухожу, - сказал она.

- Зачем? – тупо спросил он

- Полюбила другого, - отвернулась она, но сквозь тишину на её лице он успел услышать: "Не могу больше так… любить без ответа".

***

Кисурин завязал ботинки, одёрнул смокинг и подошёл к зеркалу поправить бабочку. Перед зеркалом усмехнулся – от самого себя правду не скрыть. На него смотрел не крепкий мужик в самом соку, а утомлённый старик с морщинистым лысым черепом в липовом пиджаке с несуразной бабочкой.

- Ладно, - махнул он рукой и вышел из квартиры.

Решил идти пешком, обозреть, так сказать, окрестности. Казино близко – через два квартала.

По дороге прогудел мощный джип, Кисурин проводил его взглядом – джип чуть дрогнул изображением, превращаясь в ржавый рыдван, громыхающий гайками. Кисурин сморгнул – джип скрылся в потоке машин.

На новенький дом для богатых, из которого он только что вышел, можно было и не глядеть. Для всех - красивый монолит всего в пять этажей с эркерами, окнами в пол и черепичной крышей. Кисурин же слышал в кривых стенах тарабарщину заморских строителей, заливающих кое-как бетон вокруг ржавой арматуры. Видел потёки вокруг протекающих уже труб и гнилую электрику.

Не оборачиваясь, он шёл в казино.

Завсегдатаи и знатоки с ним давно не играли. Но всегда находились новенькие, только вот шагнувшие из грязи и не знавшие ничего о Кисурине с дамокловым мечом игральных карт в руке.

Возле входа он увидел тот самый обогнавший его джип и характерного хозяина, грузно и барственно вылезающего из двери.

За столом сидело таких одинаковых, как близнецы-братья, три штуки перед ним. Кисурин с вялым интересом скидывал своим проницательным взглядом кровавые их пиджаки, обнаруживая неизменного пацана с района в майке, трениках и тапках. С семками и папиросой. А их карты в Кисурине не вызывали никакого интереса. Выигрыш он делал на автомате, выбивая безжалостно из бритых затылков всё до копейки. И все их угрозы считывал из мозгов – хотя лились они и напрямую из уст, но, по правде говоря, почти все они были далеко не смельчаки, хоть и угрохали уже прилично народу. Но этот лысый, на Брюса Уиллиса похожий, нагонял на них жуть, поэтому в мозгах проносилась: "Ну его к такой-то матери". И уходили, раздетые, по-тихому.

С хлыщами было интереснее, но тоже приелось. Маменькины сынки, объевшиеся шальных денег, усиженные дорогими шалавами, дрожали потом осиновым листом. И хоть у некоторых что-то там кроилось за душой, но было плотно погребено разнузданной новой жизнью.

Обратно Кисурин шёл уже в сумерках, цепляясь иногда взглядом за тут и там висящие плакаты. Он читал: "Голосуй и всё равно проиграешь".

- Надоело…

Но нет, не надоело, не мог обмануть себя.

Дома осел в кресло, врубил телевизор. И внимал потокам лжи, с наркоманской улыбкой задурманивая себе мозг. Деревянные фигурки пылились на полке рядом. Всё реже бросал на них мутный взгляд Кисурин, немогущий выбраться из сладостного болота вранья.

Источник: http://litclubbs.ru/articles/11394-pravda-kisurina.html

Ставьте пальцы вверх, делитесь ссылкой с друзьями, а также не забудьте подписаться. Это очень важно для канала.