(Сто рассказов о детстве и юности - 60)
Полы мыть – хуже нет. Но что делать, раз бабушка сама не может – у нее спина болит, ей нагинаться нельзя. Это она так говорит «нагинаться». Я ее поправляю:
– «Нагибаться» надо говорить, или «наклоняться».
– Почему ж? – спрашивает бабушка и добавляет убежденно. – «Нагнуться» – «нагинаться».
У нее на все ответ готов. Я говорю насмешливо:
– Ты еще скажи, что надо говорить «шкап», «бежи» и тучА» вместо «тУча».
– А что, – миролюбиво гнет свое бабуля, – и так люди говорят.
– А нам в школе объясняли, что так неправильно! – прибегаю я к неотразимому аргументу.
– Ишь ты, в школе… – она качает головой. Но против моего ей возразить нечего.
Я победила, но бабушку чего-то жалко. Она тоже в школе училась, только давно потому, что родилась еще до революции. Наверно тогда все так говорили: «в шкапу», «нагинаться», «подмесца»… (подмести – упрямо поправляю я)
– Вот-вот, – кивает бабушка, – с этого и начни. Будто я сама не знаю!
Веник большой, еще не истертый, обернутый сверху для сохранности старым капроновым чулком. Его надо сперва намочить, чтоб пыль не поднималась. В комнате у нас малиновые дорожки. Сору на них мало потому, что сорить некому: я да бабушка. Но раз положено подмести – мету. Я бы может и не стала, да только баба все слышит – она за стенкой в прихожей дерюжки ногой сгребает.
Почему в «прихожей», когда у нас там стол обеденный и диван, на котором я сплю – непонятно, но так уж она называется. Там у нас попроще: дерюжки домотканые – в полосочку, как у всех. Их надо на забор повесить и палкой выколотить. Это бабушка сама. Мое дело – полы. Я скатываю дорожки в рулоны, обнажая доски, крашенные желтой масляной краской.
– Что-то ты скоро… – подозрительно говорит бабуля, переставшая слышать шорканье веника. – Ай, подмелась уже?
– Угу, – пыхчу я. Рыхлый скатанный рулон норовит развернуться обратно.
Взгромоздив перевернутые кверху ножками стулья на стол, вздыхаю: вся работа еще впереди, а я уж уморилась!
Воду для мытья полов полагается брать из бочки на заднем дворе – немного застоявшуюся, с зеленцой, зато теплую – на солнышке нагрелась.
На дворе еще только начало мая, а тополь, яблони, сливы уже вовсю буяют листвой, и солнечный свет оплавляет их маслянистую зелень. Пахнет ландышами с бабшуриной клумбы и нарциссами – с нашей. Денек хоть куда!
– Ну, чего стоишь стоиня, рот разиня! – говорит бабушка мне в спину, выходя на двор с ворохом дерюжек в руках. Пристыженная, бросаюсь помогать ей. Вдвоем развешиваем их на ограду из железных прутьев. Бабуля охает и тыльной стороной руки подпирает поясницу.
– Иди уж, – гонит она, – я сама тут…
Полы мыть – чем тяжело (бабушка говорит «чижало») – воду без конца менять надо. Три половицы помоешь – и вода в ведре уже черная. Знай, туда-сюда бегай! Я в книжке читала, как матросы полы моют – по-морскому надо говорить «драют». Выльют ведро воды на палубу и шваброй ее разгоняют. Вот бы и мне так! Только у нас швабры нет. Бабушка, пока могла, так мыла: ноги расставит, попу кверху – и пошла тряпкой шуровать, и пошла! Я пробовала, как она – да где там…
С улицы доносятся гулкие хлопки бабушкиной палки, а я елозию на коленках и думаю, вот если б я была моряк, могла бы тряпку ногой возить, вместо швабры. А чего, хорошая мысль. Но бабушка серчает:
– Какой еще моряк-с-печки-бряк! Мой как следует, да гляди, подпол не залей!
Про подпол-то я и забыла. Это яма в полу, покрытая досками. Зимой там картошка лежит и варенье. А сейчас нету ничего – съели. Но болото разводить все равно нельзя.
Отмытые до влажного скрипа доски пахнут чистотой. Толкнув задом тяжелую дверь, вываливаюсь в коридор – общий для нас и бабы Шуры. Дерюжки и здесь уже сняты – бабушкина палка во дворе молотит как стахановец. Половицы тут крашены не как у нас – желтой, а блеклой темно-коричневой краской, но когда плюхнешь на них тряпку, блестят прямо празднично.
Ну вот: наша половина коридора мокро сияет, а бабшурина – пыльная и тусклая, как граница между хозяйками: хорошей и так себе, чистюлей и неряхой. Но я недолго собой горжусь. Скоро мне делается противно от глупого самодовольства. Баба Шура еще старше, чем моя бабушка. Да что я лишнего ведра воды не принесу?
– Это кто ж тут трудится? – выглядывая в коридор, хвалебным голосом вопрошает Шура и растрогано всплескивает руками.
Я, отдуваясь и пыхтя, усердно возюкаю тряпкой возле ее ног, обутых в поношенные тапочки. Аккуратно переступая через помытое, она идет на двор доложить моей бабушке, какая замечательная у той внучка. Я слышу, как они там судачат: тары-бары-растабары – и проникаюсь энтузиазмом: сенцы тоже за двоих вымою и крылечко! Мою, тру, шлепаю тряпкой – спешу. Охота же узнать, чего они там про меня говорят.
Но бабушки хитрые. К тому времени как я задом выползаю на крыльцо, они уже виды на урожай обсуждают. Гляжу на них, склонившись вниз головой, между собственных коленок. Шура выше, осанистее. А все-таки видно, что они сестры. Обе узкоплечие, с закрученными на затылке поредевшими косами, с широкими оттопыренными усестами – это у них фамильное: "сорокинский стульчик" называется, а по-научному лордоз. Теребя круглые половики, сплетенные из старых колгот и разных тряпок, бабуля жалуется: заморозки нынче побили весь цвет, и яблок нипочем не дождаться. Шура согласно кивает, хотя яблоки ей без надобности – жевать-то нечем.
Последнее ведро, шумно плеснув, выливаю под бабшурины ландыши, задавая новый виток похвалам в свой адрес.
– Вот ведь бабушкина помощница! – умиляется Шура.
Я скромно потупляюсь, будто не обо мне речь, и собираю выбитые дерюжки.
– На мокрое не стели, обожди пока высохнет – поучает бабушка. Нет бы и ей меня похвалить! Но она и не думает. Может Шура ничего ей не сказала?
Заканчивать работу – не то, что начинать – всегда приятно. Дерюжки пахнут солнцем и ветром. Я стелю и думаю, не сказать ли бабушке, какая я молодец? Небось, ей будет приятно узнать. Нет, нехорошо на похвалу напрашиваться, неприлично. Она тогда нарочно скажет: «Сделала и ладно, что ж тебе теперь медаль дать?» Укоризна ее так ясно звучит в моих ушах, что и повторять незачем. Я смиряюсь, бурчу под нос: «Подумаешь! Я только, чтоб Шуре легче…»
Покончив с трудами, смотрюсь в зеркало: батюшки! А коленки-то черны, а локти – будто я на карачках огород вспахала. Захватив в сенцах ковшик, иду на двор отмываться. На плите греется и уже запевает чайник, но бабушек не видать – разбрелись куда-то.
Возвращаюсь нескоро (мыть пришлось не одни коленки), а бабушка чай пить собралась – меня дожидается. На столе и пряники, и баранки с маком, и вазочка с конфетами, которые только гостям выставляют, чтоб уважить.
– Гости, что ли, будут? – спрашиваю.
Тут дверь открывается – гостья идет. Шура. С запотевшей – видать только из погреба – банкой.
– Вот, – говорит, – вареньица вам, вишневого.
– Да на что ж? У нас свое есть, – возражает бабушка (так полагается; на самом деле вишневое у нас еще зимой кончилось – оно мое любимое).
– Так то у вас, а то – у мене, – резонно отвечает Шура, усаживаясь.
Варенье с разбухшими в сиропе черными блестящими ягодами накладывают в стеклянные розетки. Одну – с горкой – бабуля, одобрительно улыбаясь, без слов придвигает ко мне.