Найти тему
Вакцина для цикад

Мой Маяковский. Рассказ

Мой Маяковский – это мой отец. Он знал одно стихотворение Маяковского, и это было, кстати, единственное стихотворение в жизни, которое он вообще знал. Он читал это стихотворение просто от хорошего настроения, как другие люди поют. Нет, отец тоже пел и когда-то он пел очень хорошо, любил очень петь, но я этого не помню. Впрочем, иногда видел, как отец что-то пробовал, как он по-птичьи вытягивал шею и делал твёрдыми губы, но быстро закашливался и смущался. Тот, кто помнит, как пытался петь Сергей Бондарчук в фильме по повести Чехова "Степь", тот уже видит моего отца наполовину.

История, почему отец перестал петь, связана с его болезнью. С той самой, когда он практически замерз – почти как ямщик в степи. Тогда он работал председателем районного ДОСААФ, и это было 8 марта. На работе они отметили праздник, потом отец пошёл домой и упал в поле. Его замело, потому что в тот день была сильная метель. К счастью, мимо ехал на дровнях какой-то мужик и увидел непонятный сугроб. Из сугроба торчало что-то чёрное. Это была пола чёрного кожаного "хромового" отцовского плаща. Мужик откопал отца и привёз его домой, к нам.

Моё первое воспоминание об отце связано именно с той болезнью. Вот он лежит на высокой железной кровати, на которой они спали с матерью, за ситцевой занавеской, а я отгибаю край этой занавески и смотрю на отца снизу вверх. Он улыбается и щёлкает языком. Он здорово умел щёлкать. Очень звонко и очень громко, как деревенский пастух самым кончиком бича. Я пугался, но мне это нравилось. А потом я узнал, что у отца болит сердце. Каждый вечер он брал кусок твёрдого пилёного сахара, накапывал на него валерьянки и клал кусок за щеку, отчего щека становилась угловатой (у отца были тонкие щёки). Я тоже брал кусок сахара, накапывал на него воду из рукомойника и тоже сосал. Но мой кусок не помещался во рту. У отца же рот был большой.

Пока отец не начал болеть, он пел и пил одновременно. Это было взаимосвязано. Так рассказывала мать. Пил он очень по-своему. Не знаю, насколько это красиво, зато очень просто. Он просто брал бутылку, открывал рот и выливал туда водку, как воду в радиатор машины. Не глотая. Не знаю, пробовал ли отец глотать шпаги, но, думаю, у него бы получилось. Вылив в себя пол-литра, отец уже больше ничего не пил, но и не ел также. Он вообще никогда не закусывал. Зато сидел на столом весёлый, румяный и пел-перепевал все любимые, популярные на тот момент песни. Начинал раньше всех и заканчивал позже всех. Глубины моей памяти не хватает, чтобы самому увидеть, как отец пил и пел. Мне досталось только стихотворение Маяковского.

Читал он вполне нормально, художественно, как артист, однако с натянутыми жилами на шее и как будто парализованным ртом:

В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.

Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.

Разумеется, в первые годы своей жизни я был в лёгком неведении, что это стихи Маяковского. Более того, я не знал, что это стихи вообще, потому что понимал в них только отдельные слова. Кажется, отец понимал не намного больше, потом что дальше там было слово "ясь", и когда я спрашивал, что это такое, отец притворялся, что не расслышал и переспрашивал: "Ась?" И так много раз, пока я не начинал от обиды реветь. К счастью, всё это стихотворение написано редкой для Маяковского классической стопой, а поэтому довольно легко запоминалось – несмотря на все непонятности.

Отец выучил его к выпускному вечеру своей семилетней школы. И читал его со сцены. Это было в сорок третьем. Колхоз наварил восемь пудов пива, что было очень немного, и уже на следующий день все парни-выпускники расселись по телегам и поехали в райцентр, на призывной пункт. Отец попал на Северный флот.

А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.

Там, где летом солнце не заходило за горизонт, отец был матросом-стрелком на торпедном катере. Они встречали конвои союзников и выходили на перехват немецким эсминцам, которые базировались в Норвегии. Их катер подбили. Вернее, он сам налетел на взрыв бомбы, сброшенной с немецкого самолета, подскочил и перевернулся. Отца подобрала американская летающая лодка "Каталина". Она приводнилась, чтобы подобрать людей с нашего, затонувшего неподалёку сторожевика. Там все уже были мёртвые. В отца тоже ткнули футштоком, думая, что и этот замёрз, но он сделал слабый гребок рукой, и его подняли на борт. В госпитале же оказалось, что у отца ещё и небольшой осколок в ноге. Правда, вытаскивать осколок не стали. Он долго никому не мешал, однако потом свою долю славы всё-таки потребовал.

Отец был последним, тринадцатым ребенком в семье, но только седьмым, который выжил. Почему-то в семье умирали через одного. Моя бабушка Ольга то есть мать отца, неожиданно родила сына, когда ей было уже пятьдесят четыре года. Бабы не верили, что она сама выживет, и говорили, что "это для тебя смертное", но бабушка прожила ещё ровно сорок лет и умерла в свои девяносто четыре совершенно зря. Поднимала на сеновал сено, но тут ступенька сломалась и бабушка подвернула ногу. К вечеру она попросила соседку, чтобы та подоила корову, а сама прилегла и больше не встала. Бабушку Ольгу я хорошо помню. У неё ещё были свои зубы. Я это знаю потому, что корни зубов она выковыривала из десны косарём, тем самым ножом, которым щепала лучину для печки. Этим же косарём, наточив его на шестке, она вскрывала на ногах вены, а потом замазывала ранки золой и заматывала тряпицей. Она и деда Семёна лечила. Дедушку я не помню, он умер до моего рождения. От него осталась фотография солдата Первой мировой, да ещё вот семейная фотография 1930 года, на которой они почти всей семьей сидят на крыльце своей новой избы.

-2

Дедушка сильно волосат и бородат, он в белой рубахе, подпоясанной верёвкой. Бабушка в строгом островерхом платке, с внучкой на коленях. Мой трехлетний отец сидит тесно зажатый между ними, с очень обиженным выражением лица. Такое ощущение, что сильно напроказничал. Дома его звали кот Васька. По аналогии с котом Заломайко. Вместе с этим котом, у него были заломаны уши, они отвечали за исчезновение сливок с молока, а кот Заломайко ещё был знаменит тем, что уходил в поле и душил зайцев. Кот Васька прославился всем остальным.

А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
И день за днём
ужасно злить
меня
вот это
стало.

На этой фотографии 1930 года обиженный отец чрезвычайно похож на Крупскую в старости. Словно у него тоже Базедова болезнь. В жизни нередко бывает, что из очень красивых детей неожиданно вырастают не самые красивые взрослые. С отцом же вышло всё наоборот. На своих военных фотографиях он уже красавец-моряк.

И так однажды разозлясь,
что в страхе всё поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»

Сердился отец временами только на мать, которая, если хотела его обидеть, называла его "китайцем". Была у них такая знаковая система, если хотели поругаться. Это кличка "китаец" прилепилось к отцу с детства, потому как злые языки говорили, будто родился он не дедушки, а от какого-то прохожего китайца, мол, мало ли тут их по тайге бегает (шутка). Но это неправда. Весь род у отца, все его братья, родные, двоюродные, троюродные, четырёх… и далее, все были точно такие же – высокие, крупноголовые, да, в чём-то похожие на северных китайцев. Откуда они пришли – неизвестно.

Если род матери, живший на реке Кокшеньге, имеет свою родовую книгу, где прямо написано: "... а их родители пришли с Дону" (речь, кажется, о тех казаках Заруцкого, что присягнули царю Михаилу после Смуты и были отправлены на север нести гарнизонную службу), то род отца совершенно бесписьменный. Можно только предположить, что их предки заходили со стороны реки Сухоны, от города Тотьмы, через водораздел, и осели в верховьях реки Уфтюги достаточно давно. Во всяком случае, к началу Советской власти у них уже было два больших куста деревень – по речкам Поца и Лохта.

Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут — не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»

Рисовать отец не умел. Никогда не рисовал. Играть на музыкальных инструментах тоже. Никогда не играл. Я даже не видел, чтобы он когда-нибудь читал книги, хотя он был невероятно начитан. В детстве мы с ним играли "в столицы". Он называл страну, а я должен был назвать её столицу. Если я до сих пор помню, что столица Мальты город Валетта, это благодаря ему.

Впрочем, одну книгу он прочитал точно. Сам рассказывал. Он читал её, когда был дежурным в райкоме партии. Потом эту книгу запретили, изъяли из библиотек. Может, поэтому отец её и запомнил. Книга называлась то ли "Золота Алдана", то ли "Золото" Алданова. Что-то про кражи золота на приисках. Я специально не ищу эту книгу, чтобы сохранить память от отце такой, какая она есть.

Он читал лишь газеты и журналы. То, что он выписывал, всегда было "за". В нашей семье неизменными были только три подписных издания: "За социалистический труд", "За рулём" и "За рубежом". Глядя на отца, мать выписала себе "Здоровье".

Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай, златолобо,
чем так,
без дела заходить,
ко мне
на чай зашло бы!»

Декламируя нижеследующие две строчки, отец выкрикивал их тонким драматическим голосом одной знаменитой мхатовской актрисы. Но он никогда не играл на сцене. Не пробовал.

Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле,
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.

Солнце он понимал. Солнце это было его. Он был коммунист. Стихийный коммунист. Стихийность – это когда в человеке что-то от природы. Правда, и не быть членом партии он тоже не мог. По своей воинской специальности он был шифровальщиком.

За всю свою жизнь отец лишь два раза брал меня в кино. В смысле, так прямо и говорил: "Пошли, сын, в кино!" Первый фильм был "Внимание, цунами!" Это про цунами на Курилах. Отец там бывал и примерно в то же время. После этого фильма он много рассказывал про Тихий океан. Второй фильм назывался "Случай в нейтральных водах". Сюжет был прост и прямолинеен: во время шторма шифровальщика смыло за борт волной. Смыло вместе с его секретным чемоданчиком. На корабле человека за бортом не заметили, так что в течение нескольких следующих суток перед шифровальщиком стояла двуединая задача: не отдать своё тело акулам, а чемоданчик – американцам. Когда мы шли из кино домой, отец упорно молчал и лишь как-то странно вздыхал. Я не знал почему. Когда я был маленьким, он всегда говорил, что служил штурманом.

Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.

Шифровальщиком он стал, естественно, не сразу. Служба на севере во время войны никогда не была райским садом, так что когда отцу предложили поступить в военное училище в Ростове-на-Дону, он охотно согласился (так далеко на юге он ещё не бывал). И только в самом Ростове-на-Дону он узнал, что попал в училище связи.

На курс их набрали более двухсот человек, и целых три месяца они практически ничем не занимались, а только строевой и политической подготовкой. Но каждый понедельник весь курс выстраивали на плацу и выкрикивали с десяток фамилий. Те, кого выкрикнули, должны были немедленно идти в канцелярию и забирать документы; эти курсанты возвращались назад, в свои части. Все остальные, конечно, догадывались, что их проверяют, но конкретно никто ничего не знал. И лишь когда из двухсот осталось восемнадцать человек, лишь тогда им сказали, что они будут учиться на шифровальщиков.Вот тут фотография, где они снялись всем курсом; отец второй справа в верхнем ряду.

-3

Позднее я нередко спрашивал его: "А как тебе удалось такую серьёзную проверку пройти, когда один твой брат пропал без вести, а второй был в плену?" Отец в таких случаях отвечал коротко: "Советская власть умеет доверять людям". Но потом я узнал чуть больше. Да, один его брат, мой дядя, пропал без вести в сором первом году под Москвой. Да, второй его брат попадал в плен, но был освобождён и снова воевал. Уже после войны его вызвали в военкомат, выдали папку с личным делом и направили в фильтрационный лагерь в Мордовию. Там он выучился на шофёра, работал, оттуда он приезжал в отпуск, женился и уехал обратно уже с женой. Зато третий брат успешно прошёл всю войну. Сначала был особистом в полку, затем его перевели в управление военной контрразведки "СМЕРШ", а закончил он службу военным прокурором.

В Ростове отец проучился неполных четыре года. После училища его направили на Балтийский флот и дали три дня отпуска, чтобы он мог заехать домой, повидать родителей. В эти три дня он женился.

В окошки,
в двери,
в щель войдя,
валилась солнца масса,
ввалилась;
дух переведя,
заговорило басом:

На этом месте отец начинал читать страшным басом и пугающе выкатывать на меня свои и без того большие глаза. Я сразу чувствовал себя поэтом и едва не бежал на кухню за вареньем, потому что:

«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чаи гони,
гони, поэт, варенье!»

Историю их женитьбы я знаю со слов матери, но её ещё не время рассказывать. Скажу только, что в город Балтийск (бывший Пиллау) мать впустили не сразу. Ей пришлось долго ждать на КПП, пока отец не съездит в штаб флота, чтобы представиться и получить пропуск на жену. Всё это время мать сидела на чемодане и плакала, а рядом ходили матросики и успокаивали её: "Да ладно тебе, не плачь, не ты первая. Таких, как ты, деревенских дурочек тут было и не пересчитать. Вот тоже посидят на чемоданчике, посидят, поплачут-поплачут да и домой, к маменьке. И ты езжай. Не придёт он". Но мать всё-таки дождалась, и отец пришёл.

Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»

В Балтийске отец никогда не садился на гауптвахту. На улице он часто пил газировку, а в ресторанах — шампанское. И даже если он там довольно сильно перебирал, по-гусарски, то домой всегда возвращался по-флотски. Однако какой бы шаткой походка его ни была, патруль его никогда не забирал. Мать была этим довольна и недовольна. Недовольна она была тем видом, в котором отца доставляли домой, хотя бы и комендантской машине, и разумеется, она не переставала такому вниманию удивляться; она же видела, как строго поступают с другими офицерами. Она удивлялась до тех пор, пока отец под большим секретом не признался, что на самом-то деле он не штурман, а шифровальщик. А шифровальщиков, как должно было быть известно даже самой последней и самой глупенькой деревенской девчонке, на гауптвахту не сажают. После этого мать, тогда уже беременная моей сестрой, принялась делать всё, чтобы прекратить эти ресторанные кутежи. Всех закадычных друзей отца она постепенно переманила к себе домой, где стала им предлагать свои длинные сытные песенные деревенские застолья. Отец с неохотой подчинился, однако с тех пор дома никогда не закусывал, потому что от одного кавторанга по фамилии Агеев научился выливать в себя водку всей бутылкой. Агееву уже не позволяло здоровье, и он только крякал.

Чёрт дёрнул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь — не вышло б хуже!

Хотя вообще-то у матери и отца жизнь складывалась как нельзя лучше. От штаба им выделили половину весьма приличного немецкого особнячка, со всей мебелью и всем необходимым для жизни. Под окнами особняка мать тут же разбила огород, на котором выращивала картошку, капусту, огурцы, помидоры и репу (варёную репу с её сладким металлическим вкусом отец обожал всю жизнь, несмотря даже на её "русский дух"; но тут правда и то, что русского духа в Восточной Пруссии тогда ещё было мало). Конечно, мать могла и не сажать огорода. Она вообще могла не работать – впервые в своей короткой жизни и во всей истории своего рода – вот только жить просто так, жить ради того, чтобы просто жить, тогда ещё никто не умел. И мать стала вышивать. Она вышила себе a posteriori приданое и столько ещё всего, что до сих пор ей хватает на жизнь и хватит ещё на два поколения вперёд.

Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом постепенно.

Когда отец доходил в стихотворении до этого места, он всегда очень строго на меня смотрел, чтобы я не смел спрашивать, что такое "ясь". А я уже и не спрашивал, я только начинал спорить, что говорить "с светилом" – это не по-русски, а надо говорить "со светилом". Правда, на этом месте в стихотворении рвался ритм, и лет в пятнадцать я написал свою первую и последнюю в жизни пародию: "И тут я раз – по небу хрясь! / и про свою степенность / забыв, / сижу, разговорясь, / с Луною постепенно. // Да, я был уже в том возрасте, когда настала пора влюбляться, а поэтому читал Омара Хайяма. Но Маяковский есть Маяковский.

Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!

Он никогда и не унывал. Летал на разведывательных самолетах, ходил в дальние походы, плавал на различных кораблях (дольше всего на крейсере "Чкалов") и даже погружался под воду на подводной лодке, когда на ней испытывали новую секретную шифросвязь.

Он был уже капитан-лейтенантом, когда последовало хрущевское сокращение армии, авиации и флота. Отцу предложили ехать в Германию (на самом деле, дальше), только без семьи. Жену и дочь он отправил на родину, но в Германию (то есть дальше) так и не попал. Оставшись один, он, очевидно, вспомнил о своей былой любви к шампанскому и очень мало задумывался о том, что времена изменились. Последняя должность, которую ему предложили занять, была должность замполита батальона морской пехоты. Отец подал рапорт к увольнению, его вывели за штат, и он тоже уже уехал на родину, к семье.

А мне, ты думаешь,
светить
легко?
— Поди, попробуй! —
А вот идёшь —
взялось идти,
идешь — и светишь в оба!»

На этом месте отец приставлял в глазам разомкнутые кулаки – как будто держит бинокль. Я больше, чем уверен, что так он делал и в сорок четвертом году, когда читал на выпускном вечере. Учителя научили.

Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.

Но заново освоиться на родине в Тарноге отец так и не сумел. За штатом он пробыл год, и это было довольно беззаботное время, с бесконечными разъездам по деревням, по множеству родственников с той и с другой стороны, и тут вот родился я. Я не был заказанным ребенком. Мне было два месяца, когда из Вологды пришла телеграмма, чтобы отец прибыл в областной военкомат за новым назначением. Уже было известно куда – на Дальний Восток, в Совгавань. За ним даже прислали самолёт, открытый двухместный По-2, в который отец забрался одетый по всей форме – в чёрной морской шинели, но в летних ботиночках.

Накануне они с матерью сильно поругались. Дошло до того, что она кричала: "Я с тобой никуда не поеду!" Она и сейчас говорит, что боялась меня застудить, потому что дело было зимой, а ехать предстояло через всю страну. Короче, в Вологду отец улетел в сердцах. Неизвестно, что там случилось, но он отказался от назначения. Зато известно, что сказал вологодский военком на такой поступок отца. Будто бы он сказал: "Видал я на свете дураков, но такого, как ты, я вижу впервые!"

Из Вологды отец дал телеграмму, что он возвращается и чтобы они не собирались. Однако на почте, а потом и дома эту телеграмму прочитали как "собирайтесь!" Когда отец, наконец, добрался до деревни Хом, где тогда у родителей, вместе с новорождённым мной и сестрой, жила мать, всё уже было приготовлено к отъезду. На огороде стоял санный поезд. Одна лошадь везла еду и вещи. Другая была запряжена в лучшие колхозные сани, накрытые тулупами и волчьими дохами. И ещё одна лошадь стояла под возом сена, так как путь до ближайшей станции был неблизкий…

Мать отцу этого никогда не простила.

И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!

На родине у отца снова было много закадычных друзей. Сначала он побыл военкомом и сам, в районе, потом поработал в райкоме партии, затем был директором районной киносети и, наконец, стал председателем ДОСААФ.

Пойдём, поэт,
взорим,
вспоём
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить своё,
а ты — своё,
стихами».

Об умении отца выливать в себя бутылку водки, как воду в горловину радиатора, даже самые отъявленные мужики тогда говорили не иначе, как стихами, и даже собаки смотрели на отца уважительно и не лаяли, когда он шаткой флотской походкой проходил мимо.

Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма —
сияй во что попало!

Местная районная власть давно уже утомилась от него. Предел наступил тогда, когда он, будучи председателем ДОСААФ, должен был уничтожить по акту списанное учебное имущество. Это имущество нужно было отвести в лес и глубоко закопать, что отец посчитал очень неразумным, поскольку у него есть сын, а у сына друзья.

Так у нас дома на чердаке в посёлке Льнозавод, где родителям дали полдома, появилась целая гора амуниции: пустые (естественно) пулеметные ленты, диски от ППШ и пулемета Дегтярёва, противогазы, учебные гранаты, разрезанные и неразрезанные, медицинские сумки с красным крестом и тому подобное. На северо-востоке Вологодской области не было войны, но "на Льнозаводе" мы играли в войну не хуже, чем там, где шли бои. Сам я, помню, ходил в белой офицерской фуражке с золотым крабом, с кортиком на одном боку и пневматическом пистолетом на другом (пистолет был не досаафовский, а купленный отцом, но он его как-то хитро сломал, чтобы мы не выбили друг другу глаза).

Из всего этого богатства у меня дольше всего, до самой армии, оставались только штык от трёхлинейки, который я долго берёг, да малокалиберная винтовка ТОЗ-8. С ней вообще была долгая история. Вначале я даже не знал, что винтовке нужен затвор. А когда узнал, то отец засмеялся, что я никогда его не найду, а если найду, то не починю. Но я, конечно, нашёл и, конечно, починил (там было сломана пятка ударника – та, что навинчивается на ударник, а потом цепляется за шептало; вот она-то и отломилась по штифту). Эта винтовка прослужила мне всё детство. Из неё я стрелял через форточку ворон, сидящих на соснах напротив. Вороны падали на дорожку соседнего дома, и соседка страшно ругалась, думая, что это моя мать специально подбрасывает ей к крыльцу по две дохлых вороны за день. Но это было уже позднее, когда мы жили в Тарноге.

Устанет то,
и хочет ночь
прилечь,
тупая сонница.
Вдруг — я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится.

А тогда отцу не простили ту жуткую панику, когда дети начали бегать по дорогам с гранатами и бросаться с ними под колёса якобы немецких бронемашин. Отца вызвали на бюро райкома и сделали самый последний строгий выговор. Только отец уже сам не хотел ждать. Прямо из райкома он отправился в гараж леспромхоза и устроился шофёром на ЗИЛ-157.

История – как он стал шофёром – тоже типичная для отца. Работая в ДОСААФ, он по долгу службы должен был готовить молодых шоферов. Для этого у него был один учебник по устройству автомобиля и один автомобиль – ГАЗ-63. Читать курсантам теорию он научился легко, поскольку всегда умел рассказывать анекдоты, но так же легко научил их и правильно ездить, вот только испытывал некоторую обиду, что они получали права шофёра третьего класса, а у него же не было никаких. Так что однажды, отсылая на оформление очередную партию документов, он смело выписал права и себе, и, разумеется, сразу первого класса, а иначе это было бы просто нечестно по отношению к нему – как к преподавателю автодела и инструктору по вождению. Вот он и его курсанты:

-4

В автомобилях он разбирался, как бог. Любая машина для него всегда была много проще шифровальной машины типа "Бодо" или другой аппаратуры кодированной связи. Он проработал шофёром много лет, ездил быстро, но аккуратно, и ни разу не попадал в аварию. В аварию он попал на мотоцикле. Тот был трёхколёсный, чужой, незнакомый, и отец улетел в овраг. С ним ехали люди, но пострадал только он один, поскольку был за рулём и оказался зажатым между коляской и самим мотоциклом. Он вывернул ногу. Он вывернул её в тазовом суставе, отчего ступня натуральным образом стала смотреть назад. Лишь через сутки до той забытой богом больнички, в которую привезли отца, сумел добраться хирург. Он был человек немаленький, но даже он прыгал на отце целый день и всё не мог поставить сустав на место – связки стянулись и, что называется, захрясли. Хирург выходил покурить, и было слышно, как он пинает на крыльце кур. К вечеру, когда нога, в конце концов, вставилась, они с отцом уже выпили весь спирт в больнице. Отец, к той поре убеждённый трезвенник, тут, на время, разубедился. Нога же продолжала болеть и наутро. Это сдвинулся осколок. Хмурый, неопохмелившийся доктор только и спросил: "Где?" – потом достал скальпель, сделал надрез и вытащил осколок двумя пальцами. Как занозу. Тот и был похож на занозу. Отец запомнил, что фамилия врача была Марков.

После этой истории с ногой к отцу снова вернулась его прежняя шаткая походка, но теперь на него уже лаяли все собаки, хотя он окончательно бросил пить. А со временем у него стала и запутаннее речь.

Когда-то в Москве на улице Арбат находилась 1-ая хозрасчетная поликлиника. Там принимали одни доценты и профессора. Я заплатил три рубля и привёл отца к невропатологу. Им оказалась ещё молодая женщина. Она смотрела на отца буквально всего минуту, а потом попросила его посидеть в коридоре, а меня вернуться. Я приготовился рассказать об отце всё, но она лишь спросила, не было ли у отца сотрясения мозга и не перенёс ли он его на ногах? Он перенёс. Однажды он поскользнулся на пороге магазина и ударился головой о бетонную ступеньку. "Всё правильно," – сказала врач. "Я так и думала. Слышите, как он говорит в нос? А вы сами не обращали внимания на эту характерную гнусавость? А сама форма носа? Замечали, да?" Нет, раньше я никогда не замечал, чтобы нос у отца как-то странно загибался и вообще становится в некотором роде горбатым, костяным…

Выйдя на пенсию, отец полностью потерял интерес к реальной жизни. Его интересовала только политика. Днём он читал газеты, вечером смотрел программу "Время". Газеты он читал всегда с ручкой, подчёркивая красной пастой отдельные слова, выражения, а то и целые конструкции. Подчёркивал он, начиная с самой первой статьи и заканчивая кроссвордом, который теперь отгадывал чрезвычайно легко, словно кто-то шептал ему на ухо все подсказки. Однажды я решил проверить и сразу убедился, что все ответы неправильные. Отец тогда просто отмахнулся, но после этого стал писать слова только прописью и так неразборчиво, что, кажется, не мог уже прочитать сам.

Никакой логики не было и в подчёркивании им отдельных газетных слов. Вначале, правда, это могли быть слова, на которые в предложении падало логическое ударение, но потом, например, одни лишь глаголы или одни только прилагательные, а то вдруг целые предложения или абзацы. После такого прочтения любая газета из чёрно-белой становилась чёрно-белой-красной.

Стихотворение Маяковского он давно уже не читал. Он перестал его читать, когда я стал взрослым сам. Или когда он решил, что я стал таковым. Мне этого стихотворения всегда потом не хватало. И не хватает сейчас. Когда иногда я разбираю архивы и нахожу газетные вырезки, которые он мне любил присылать, эти газетные вырезки со множеством самых простых, самых обыкновенных слов, старательно подчёркнутых красной ручкой – слов, которые не складываются ни во что, а только лишь в то, что он пытался мне сказать, на глазах моих наворачиваются слёзы.

Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой —
и солнца!