«Нас мало, избранных, счастливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой единого прекрасного жрецов…» - проникновенно говорит пушкинский Моцарт. Немножко забегая вперёд, заметим: Моцарт произносит ЭТО, будучи искусно отравлен как раз тем, кого он мнит собратом по верховному ремеслу и отходя навеки в иные пределы.
О да! Круг счастливцев, друзей Аполлона, даже уже, чем думает Моцарт, ремесленник Сальери, отравитель Моцарта не вписывается в избранный круг. Его иногда пугающая узость обусловлена не только традиционным и в чём-то даже стереотипным противостоянием художника обывателю. Менее очевидно то, что служители Аполлона вполне буквально образуют своего рода эстетическую секту. Их мало…
Увы, наш круг час от часу редеет -
- писал Пушкин в стихотворении «19 октября», напрямую имея в виду то, как разбросала судьба бывших воспитанников Царскосельского Лицея. И всё же, всё же подспудно у Пушкина речь идёт о том таинственном круге поэтов, который в точном смысле слова не связан с кругом лицеистов. О, да, в Лицее преподавалась риторика, из которой поэзия, если так можно выразиться, отчётливо не вычленялась, не становилась самостоятельным предметом. Изящная словесность преподавалась всем, и в этом смысле Царскосельский Лицей потенциально мыслился как своего рода город поэтов. Но ведь упражнения в версификации, даже самые утончённые, ещё не рождают искусства, и можно ли вообще взращивать поэтов неким разумно воспитательным путём?.. можно ли взлелеять их в Лицее как некие садовые цветы?..
И всё-таки послушайте:
Друзья мои, прекрасен наш союз,
Он как душа неразделим и вечен,
Неколебим, свободен и беспечен
Срастался он под сенью дружных муз.
Это пишет Пушкин. Видится, что он немножко играет значениями слов «поэзия» и «риторика» и одновременно облагораживает, возвышает до себя своих соучеников (но едва ли поэтов соизмеримого с Пушкиным дарования). Не так ли и Моцарт приближает к себе Сальери?
Впрочем, не хотим быть превратно понятыми. Разумеется, Пушкин в «19 октября» не становится жертвой некоего коллективного заговора соучеников по Лицею, которые были бы мыслимы как коллективный Сальери. Разумеется, нет. «Клевета друзей» - это скорее лермонтовский мотив.
А всё-таки едва ли, пусть и дружественные к Пушкину, выпускники Лицея не вписываются безоговорочно в круг служителей муз. Можем ли мы, например, назвать поэтом холодного Горчакова, который делал успешную государственную карьеру? Да и так уж ли Горчаков, благополучный государственник, хотя бы даже политически неотделим от других лицеистов, которые исповедовали ценности либерального дворянства? О каком союзе вообще приходится говорить, если некоторые лицеисты в противоположность Горчакову стали декабристами!?
Во избежание отсебятины послушаем Пушкина:
Ты Горчаков, счастливец с первых дней,
Хвала тебе! Фортуны блеск холодный
Не изменил души твоей свободной,
Всё тот же ты для чести и друзей.
Итак, Пушкин замечает, что, не пострадав вместе с декабристами, Горчаков остался по-своему честен в параметрах лицейского дружества. Поэт продолжает:
Нам разный путь судьбой назначен строгой,
Вступая в жизнь, мы быстро разошлись.
Но невзначай просёлочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.
Дружеские чувства Пушкина не вызывают сомнения, однако заметим: сколь бы Горчаков ни был честен и верен лицейской дружбе (при всей его успешной государственной карьере!), не понятно, почему чиновник Горчаков (холодный рассудительный человек!) вдруг оказывается в круге поэтов - дружных служителей дружных муз. Ага!.. Союз слагался под сенью Аполлона, но не все выпускники Лицея были поцелованы этим порою своевольным богом, покровителем прекрасного. Пушкин ретуширует данное обстоятельство, как бы не желая выделяться из круга друзей своею, немного неуместной гениальностью. Почему так уж неуместной? Просто потому, что будучи позиционирован в качестве гения, Пушкин стал бы неизбежно белой вороной в лицейском коллективе (гений вообще существо не коллективное, и уж какой там союз!). Не сложился бы немного вымышленный круг избранников Аполлона, куда в поэтическом мифе (фактически наравне с Пушкиным) входит и чиновник Горчаков.
Возникает странная и совершенно неуместная ассоциация с гоголевским Хлестаковым, который состоял с Пушкиным на дружеской ноге.
Что ж, никак не хотим уличать Пушкина в отклонении от исторической правды, ибо существует её старшая сестра, художественная правда, и как говорит лирический персонаж другого стихотворения Пушкина:
Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман.
К тому же, как было замечено, пребывание Горчакова под сенью муз автоматически не означает, что Горчаков лично общался с музами. Мало ли, где - под какой сенью или под какой крышей он пребывал?
Однако пойдём далее.
Пушкин пишет Дельвигу в том же стихотворении «19 октября»:
И ты пришёл, сын лени вдохновенный,
О Дельвиг мой! Твой голос пробудил
Сердечный жар, так долго усыпленный
И бодро я судьбу благословил.
С младенчества дух песен в нас горел,
И дивное волненье мы познали,
С младенчества две музы к нам летали…
В дальнейшем Пушкин облагораживает лень Дельвига, впадая в неожиданное самоуничижение, возвышая Дельвига в ущерб себе.
Но я любил уже рукоплесканье,
Ты гордый пел для муз и для души.
Свой дар как жизнь я тратил без вниманья,
Ты гений свой воспитывал в тиши.
Академик Лихачёв пишет о притворном самоуничижении в средневековом узусе, в письмах Ивана Грозного. Не обнаруживаем ли мы к нашей общей неожиданности средневекового эха у Пушкина? Пушкин как бы уступает место на Парнасе Дельвигу.
Но почему мы собственно решили, что самоуничижение Пушкина притворно? Во-первых, поэт мог думать о себе нелицеприятно и главное, во-вторых, известность Пушкина - факт закадровый по отношению к тексту, где явно пальма первенства отдана Дельвигу на фоне Пушкина.
И всё же друзья, мы видим, вникая в текст: Пушкин с одной стороны, великодушно возвышает Дельвига до себя, с другой - всё-таки играет с читателем, впадая в некую демонстративную самокритику. Фраза Пушкина о том, что он тратил лучшие годы без вниманья, узнаваемо предваряет Есенина:
Не жаль мне лет, растраченных напрасно,
Не жаль души сиреневую цветь…
Есенин вообще был склонен не только перифразировать Пушкина в частностях, но и вторить ему личностно стихийно. На фоне Есенина, который почти украл, уволок у Пушкина строку, видно: дар Пушкина настолько велик, что, сколько его ни трать, он лишь умножается, и сама душевная расточительность Пушкина (как лирического героя стихотворения, а не только как поэта) есть признак исключительного дара, в котором Дельвигу, при всех его достоинствах, отказано. Нет необходимости подчёркивать, что данная дефиниция не относится к явлениям, закадровым по отношению к тексту.
Более того. Более того. В тексте стихотворения «19 октября» содержится своего рода психолингвистический парадокс. Вставая едва ли ни на позиции морализирования (по поводу того, что надо быть серьёзным и не тратить жизнь попусту), Пушкин объемлет и жизненную нишу Дельвига, который пребывает в сосредоточенной тиши, и жизненное поле петербургского повесы, русского денди, который живёт намеренно разбросанно.
Своего рода текстуальной квинтэссенцией авторского начала в «19 октября» становится пушкинская максима:
Служенье муз не терпит суеты:
Прекрасное должно быть величаво.
О да! По смыслу восходя к тиши и лени Дельвига, приведенная максима эмансипирована от Дельвига и включено в авторское смысловое поле Пушкина. Тем самым литературный портрет Пушкина как бы включает в себя эстетически преображённые черты Дельвига и в то же время обнаруживает, что Пушкин шире, масштабней Дельвига. Пушкин глубже понимает необходимость плодотворной лени, нежели сам Дельвиг, порождение лени!..
И всё же, друзья, не только кощунственным, но и нелепым было бы утверждение о некоей скрытой насмешке Пушкина над Дельвигом, замысел Пушкина гораздо тоньше, сложнее и многогранней. Действительно немножко принижая Дельвига как поэта, Пушкин одновременно возвышает его как человека. Творчество по Пушкину требует широты души и значит - едва ли не всеядности, но человеческие качества Дельвига, в частности некоторая его односторонность, родственная натуре крота, Пушкиным воспеты и «возведены в перл создания».
Типологически персонаж, имеющий качества недотроги и свойства некоторой даже неуклюжести (пушкинский Дельвиг - человек не светский и самоуглублённый), предваряет и гончаровского Обломова, и Безухова Льва Толстого. В типологическом соседстве с ними стоит Мышкин Достоевского, случайно ли он - Лев Николаевич (как бы сам Толстой)? И всё-таки Мышкин остаётся сбоку приведенного типологического ряда. При всей своей кротости Мышкин несёт в себе нравственное донкихотство - активное начало, тогда как Обломову и Безухову подчас присуща почти ориентальная созерцательность и пассивность. Понятно, что если бы Безухов стал бы писать стихи, это было бы в лучшем случае нелепо, но данное обстоятельство не отменяет того, что у Безухова (или Обломова) чистая незамутнённая душа.
В означенном типологическом ряду людей внутренне чистых, но эстетически не искушённых остаётся и пушкинский Дельвиг. Случайно ли, что в «Онегине» он выступает в параллели с беднягой Ленским, о Ленском у Пушкина сказано:
Владимир книгу закрывает,
Берет перо; его стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает
Он вслух, в лирическом жару,
Как Дельвиг пьяный на пиру.
Дельвиг был близок Пушкину не столько как поэт, сколько как человек. Показательна пушкинская фраза «Никто не был мне ближе Дельвига…». И в дальнейшем, пережив смерть Дельвига, Пушкин продолжает ощущать с ним внутреннее родство и сходство судеб:
Зовёт меня мой Дельвиг милый…
Итак, над кругом пушкинских друзей-лицеистов как бы намечается иной круг - круг служителей Аполлона. В сравнительно малоизвестных стихах к Языкову Пушкин пишет:
Издревле сладостный союз
Поэтов меж собой связует.
Они жрецы единых муз,
Единый пламень их волнует…
В стихотворении «19 октября» Пушкин, как было сказано, играет - создаёт поэтическую омонимию двух союзов: союза друзей и союза избранников Аполлона (что как мы убедились не одно и то же). Друг поэта может и не быть поэтом.
И тогда поэт отчасти остаётся внутренне одинок даже в самом тёплом кругу друзей…
Внутреннее одиночество Пушкина, несколько парадоксально сопряжённое с его живой общительностью, выражалось, разумеется не только в его взаимоотношениях с лицейскими друзьями, будь то чувствительный Дельвиг или холодный Горчаков. Само место поэта в российском социуме было и остаётся двойственным если не двусмысленным. Кто он, Пушкин? Выходец из русского княжеского рода Пушкиных и в то же время потомок негров, поэтически неприкаянный в дворянской России («нелюбимое дитя в семье родной» - интимно пушкинский архетип от Татьяны до девы-осени в стихотворении «Осень»). Русский гений, который учился литературному ремеслу не столько у Жуковского и Батюшкова, сколько у Парни, Шенье и Байрона.
Я знаю, нежного Парни
Перо не в моде в наши дни -
сетует Пушкин в Онегине и задаётся целью «письмо Татьяны перевесть», ибо сама она, как мы знаем из романа, «по-русски плохо знала» и писала по-французски… Не приходится удивляться, что в творчески ответственную, творчески решающую минуту Пушкину приходит на помощь французский поэт. Тотальная галломания была нормой в Екатерининскую, а затем и в Александровскую эпоху. Александр был на троне приемником Екатерины, и Пушкин буквально с детства был проникнут несколько вольным французским духом.
В период ссылки его мысленным собеседником был мрачный изгнанник Байрон -именно он, а скажем не Жуковский, романтический меланхолик, наряду с Наполеоном (офранцуженным корсиканцем) фигурирует в одном из самых известных стихотворений Пушкина - в стихотворении «К морю».
Если же говорить об истоках, о корнях творчества Пушкина, то их, быть может, наиболее проникновенно нащупала, назвала Ахматова:
Смуглый отрок бродил по аллеям,
у озёрных глухих берегов.
И столетия мы лелеем
еле слышный шелест шагов.
Иглы сосен густо и колко
устилают низкие пни.
Здесь лежала его треуголка
и растрёпанный том Парни.
Вот он, русский гений, который буквально до оторопи зачитывался Парни. А его треуголка, нравится нам то или нет, вызывает ассоциацию с Наполеоном - поэтическим двойником пушкинского Байрона.
Едва ли надобно, а главное едва ли возможно объяснять как же так произошло - русский гений возрос на европейской почве, и муза Пушкина, Татьяна, как было упомянуто, «по-русски плохо знала». И всё же напрашивается если не объяснение, то мотивация центрального места и в то же время внутреннего одиночества Пушкина в русской литературе. Всякая поэзия существует в своём национальном языке, но для того, чтобы стать мировой, русская поэзия, со времён Петра и Екатерины, этих двух преобразователей России на европейский лад, итак, русская поэзия должна включиться в европейский контекст. Подобно Петру, который пересадил на русскую почву иные привезенные из Европы растения и злаки - например, картошку, Пушкин не просто перевёл Парни или Байрона, а сделал их близкими и узнаваемыми для русского читателя (сходные задачи решал Жуковский в своих вольных переводах европейских баллад).
Стоит ли удивляться тому, что даже почвенник Достоевский в своей знаменитой пушкинской речи произнесённый в 1880-ом году на открытии памятника Пушкину в Москве на Тверской, итак, даже Достоевский говорит не об особом пути России на фоне Европы, а напротив о том, что центральное свойство русской души (и прежде всего, души Пушкина) это всемирная отзывчивость и такая любовь к европейским камням, на которую, быть может, не способны и сами европейцы (с их умственным холодом, скукой и прагматикой)?!
Оставаясь в союзе избранников Аполлона, Пушкин дружил с мировыми классиками - с Анакреоном, Шолье, Парни (которых упоминает в стихах «Моему Аристарху» и в других лицейских стихах).
Друзья мне мертвецы
Парнасские жрецы
- пишет Пушкин в «Гордке», и из сих мертвецов наиболее созвучен ему французский скептик и насмешник Вольтер:
Всех боле перечитан,
Всех менее томит…
Учитывая некоторую таинственную общность поэтов, которые составили мировую классику, а главное, принимая во внимание глубоко гальскую закваску Пушкина, мы можем предположить, что убежав тленья (как то было предсказано поэтом в «Памятнике»), Пушкин где-то там в далёкой вечности встретился с друзьями-поэтами, которые явились значительно позже его. Речь идёт о французских классиках Верлене и Рембо, отчаянных хулиганах и любителях абсента. Практически не вызывает сомненья, что Пушкин выпил бы с ними на троих абсент «Зелёная фея» (любимый напиток Верлена и Рембо). Нет необходимости добавлять, что с ними Пушкин чувствовал бы себя творчески более естественно, нежели например, с Дельвигом, которым Пушкин дорожил как человеком.
Меж тем собственно как поэт Пушкин - дитя Европы. В довершение всего сказанного, достаточно упоминать, что всемирного поэта Фортегуэрри называют итальянским Пушкиным. Меж тем в русской поэтической традиции не находится поэта, который был бы близок к Пушкину также, как Фортегуэрри. Даже Есенина (уж не говоря о Маяковском) было бы натянуто и даже курьёзно назвать Пушкиным XX века. «В формальном отношении меня всё больше тянет к Пушкину» - писал Есенин, глубоко осознавая, что по своей сути он, Есенин, творчески самостоятельное явление на фоне Пушкина.
Здесь-то, при всей, казалось бы, неопровержимой ясности сказанного и возникает бесконечный вопрос: а по каким признакам поэт отличается от человека и почему он собственно должен быть противопоставлен человеку. Ведь если мы подойдём к предмету разговора со стороны текста или формы, то мы легко обнаружим, что формы рифмы, ритма, метра совершенно не описывают сути того, что такое поэзия. Если же мы подойдём к поэзии как бы изнутри, то станет ещё более непонятно, почему собственно поэзия должна быть эстетически холодной и внутренне бесчеловечной и почему, например, юный жар и юный бред, присущие Ленскому у Пушкина, художественно наивны. Или просто художественно слабы.
Ведь приписать поэту бесчеловечность или даже нечувствительность к себе подобному, т.е. психическую холодность было бы, по меньшей мере, натянуто. И напротив, немало примеров того как поэт глубоко чувствует людей.
Есенин пишет:
Все успокоились, все там будем,
Как в этой жизни радей не радей,-
Вот почему так тянусь я к людям,
Вот почему так люблю людей.
Есенин не только выказывает гуманность на уровне текста, но и на уровне своей авторской интенции, интонации говорит о некоем трогательном единстве человечества на фоне зияющей вечности и смерти.
Юноши, девы, деревья, созвездия, тучи,-
Богу на Страшном суде вместе ответим, Земля!
- пишет Цветаева, никак не выпадая из поля человечества и из мирового целого. По художественным высказываниям Цветаева или Есенина мы можем отследить, обнаружить не столько одиночество гения, сколько его принадлежность к единому человеческому древу.
Текстовым примерам, в которых оппозиция поэт/человек снимается (или вовсе отсутствует) по смыслу вторит реальный случай из жизни Ахматовой. Однажды чуть ли ни в толпе её опознал некоторый человек и высказал ей слова признательности как знаменитому поэту. Попутно незнакомец заметил, что ему приличествует представиться.
- В этом нет надобности - сказала Ахматова с царственным жестом. - Вы Петров.
Тотчас же выяснилось, что вышеупомянутый человек действительно Петров.
Итак, поэт бывает чуток к людям или, во всяком случае, знает всё о них. Знает о них многое, если не всё.
И невозможно придумать такую дефиницию, которая бы надёжно отличала человека от поэта. Заметим, однако, следующее: поэт существо эстетическое. А это означает, что он и жарче, и холоднее человека. Он холоднее, потому что трагедию жизни он неизбежно переводит в эстетический план и в потенциале превращает ужас в объект эстетического любования. Например, Пушкин писал по поводу смерти Байрона, что рад ей как поводу для стихов. Понятно, что человек о человеке не мог бы сказать того, что в данном случае сказал поэт о поэте. С точки зрения человека сказанное поэтом - например, в данном случае (Пушкин и Байрон) уж едва ли ни цинично. С другой же стороны, поэт чувствительнее человека, ибо обострённый эстетизм не только притупляет реальное человеческое горе, но и в некоторых случаях - обостряет его. Недаром говорят: эстетическое чувство.
А всякое чувство вообще опасно. Чувство ранит. Есенин пишет:
Быть поэтом - это значит то же,
Если правды жизни не нарушить,
Рубцевать себя по нежной коже,
Кровью чувств ласкать чужие души.
Поэт способен и рубцевать себя, и одновременно - не чувствовать реального человеческого горя, причём эти два полярных свойства всякого поэта несколько парадоксально взаимосвязаны. Кровь чувств и охлаждающее слово стоят бок о бок в бытии.
С поэтами трудно, потому что они не совсем люди. И им не просто друг с другом, потому что примыкая к одному эстетическому полю, к полю деятельности Аполлона, они очень разные. И будучи изгоями среди людей, они подчас сорятся между собой, фактически опровергая пушкинскую утопию «сладостного союза», который «поэтов меж собой связует».
Символист Блок пишет, отдавая неизбежную дань эпохе декаданса:
За городом вырос пустынный квартал
На почве болотной и зыбкой.
Там жили поэты,- и каждый встречал
Другого надменной улыбкой.
Итак, будучи изгоями в мире людей, поэты у Блока и друг с другом не совсем ладят, откуда бы иначе взяться надменным улыбкам поэтов?..
Они по-своему тяжелы. И всё-таки закончить хотелось бы строкой Цветаевой:
И можно всё простить за плачущий сонет.
Настоящим поэтам можно всё простить не только потому, что они создают великое, но и потому что (независимо от своих человеческих качеств) они несут на себе вселенскую боль, рубцуют себя по нежной коже.