Дверь открыла та же самая золотоволосая, и я впервые заметил на ее груди золотой крестик. Растерялся и вместо приветствия спросил прямо:
— Не помешаю?
— Она лежит, но все равно заходите.
— А Джюгас?
— На страже.
— И мне... ни-че-го?..
— Он знаток души человека.
— А у меня душа навсегда лохматая.
— Вы, кажется, всегда склонны недооценивать себя.
— Нет, я только теряюсь, когда люди хорошо ко мне относятся. Особенно женщины.
— Ну, заходите же, заходите.
И действительно, она лежала в постели, обмотав голову махровым полотенцем и уподобившись какой-то бедуинке, а около нее важно, словно сфинкс в преддверии пустыни, дремал Джюгас. Он был неприветлив, и это не сулило ничего хорошего. Едва увидев его, я уже знал, что больше скажу лишних, чем нужных, слов.
— Садитесь здесь, рядом со мной, — показала она рукой на мягкую кожаную кочку, украшенную арабесками.
— Хвораете?
Патриция-Сольвейг протянула свои благоухающие фиалками руки, взяла меня за виски и ласково повернула мою голову налево, а потом направо:
— Пришел, увидел и... оценил.
От удивления я вскочил и шарахнулся в сторону: в комнате царил хаос — опрокинутые стулья и табуреты, истерзанные платья и белье, разбросанные чемоданы и ящики, разбитые тарелки и бокалы, разорванные фотографии и книги, растоптанные раковины и свечи, сломанные карандаши и ручки, разодранные газеты и журналы... Майонезом, кофейной гущей и винегретом заляпанный экран телевизора... А стекол-то, стекол!.. Как после землетрясения.
— Ну, каково? — наконец спросила хозяйка, все время следившая за моим взглядом.
— Красота, конечно, но что все это означает?
— Капитальную девещизацию.
— И часто на вас такое?..
— Раз в год.
— В день равноденствия?
— Да!
— Простите!
— Что прощать?
— Это мое нетерпение и хамство виноваты в том, что я... вот так вас застал.
— Вы вечно себя обвиняете. Чуткость? Поза или еще что-то? А может, просто нетерпимость?
— Да вряд ли. К очень многому я могу спокойно, даже, сказал бы я, стоически относиться.
— А если конкретно?
— К богатству, карьере, титулам, премиям... почетным грамотам... капитальной девещизации; а иные ордена и медали вызывают только усмешку... Увешался гражданин побрякушками, будто чудотворная икона, и шагает по головам людей: глядите, удивляйтесь, завидуйте мне — ЕССЕ HOMO!
— Ну, вы уж слишком!
— Нисколечко! А увешанная орденами и медалями женская грудь порой вызывает у меня желание проверить мечом ее воинскую доблесть.
— Так где уж тут спокойствие, если вас раздражает орденоносная женская грудь?
— Это исключение, подтверждающее правило, а во всем прочем я — воплощение терпения, лояльности и толерантности.
— Нет, вы только что сердились, может, даже завидовали, — энергично возразила она. — Вам, интеллектуалу, это не к лицу. Даже Джюгас этого не одобряет.
И впрямь, бульдог глядел на меня с нескрываемой ненавистью и презрением, словно понял, что именно я сказал. В довершение всего у него на шее я заметил небольшую блестящую медаль! Нет, нельзя, так бесстыдно разоткровенничавшись, оскорблять достоинство благородных, породистых собак. Я не на шутку застеснялся и надолго замолк, пока не догадался извиниться:
— Да, вижу, что физиономия у него кислая. Конечно, я перегнул палку. Да еще как! Подобно безответственному элементу, который заботится только об аплодисментах публики. Простите.
— Нет, ничего, не переживайте, — ласково успокоила она меня, снимая с головы повязку. — Хорошо, что вы пришли. Хоть я и не навязывала свою неудачную жизнь другим, но иногда так хочется, чтобы тебя выслушали до конца и поняли до глубины. Особенно такой человек, как вы.
— Как я. Странно. Недавно вы сказали, что любите меня читать. А мне больше нравится писать, чем читать или слушать.
— Да. Сказала. А теперь хочу спросить, признаете ли вы исключения?
— Признаю, но только для вас. Так что попробуйте. Мешать вам не буду, а может, кое в чем и помогу. Остается начать. Лиха беда начало! Ну начинайте, да хоть и с равноденствия. Сегодня я встретил одного человека, который заявил, что равноденствие — это равновесие между светом и тьмой. Вы знакомы с каким-нибудь поэтом... порядком спившимся?
— Спившимся? Большинство из них спившиеся.
— Из желания почувствовать себя свободными...
— И я хочу чувствовать себя свободной...
— Похвально.
— Так что оставим это равноденствие на другой раз.
— Тогда начните с моста.
— Говорите, с моста?
— Да. Ведь мы как раз встретились на этом длинном высоком узком мосту, который мне всегда почему-то напоминает о словах Гераклита, что нельзя еще раз искупаться в давно уплывшей воде. И я тогда говорю себе: «Человек на то и человек, что он может повернуть вспять даже течение реки». Так что давайте попробуем и мы еще раз искупаться в давно уплывшей воде.
— О, какие желания! Но разве мы впервые встретились не в поезде?
— По сути дела да — в поезде. Я увидел вас тогда, прекрасную и гордую, в стайке подруг, которые щебетали, а вы видели что-то огромное, значительное, непорочное и слушали совсем не то, что они там щебетали. И я позвал вас, Сольвейг.
— А потом, чего доброго, еще вспомнили Эдварда Мунка и его «Крик»?
— Да, было что-то в этом роде, но мои мысли тогда больше вертелись вокруг аскетической красоты Севера.
Патриция-Сольвейг слушала очень внимательно, а потом облокотилась на подушку и взяла со столика небольшой колокольчик, зажав пальцами его язычок. Подождала, пока я кончу фразу, и осторожно звякнула. Раз, другой, и сказала:
— Давайте не будем возвращать Гераклитово течение воды вспять, давайте будем некрасивыми, грязными и неразумными.
— Я... опять что-нибудь не так?
— Так, так, так, — подтвердила она. — Но хватит купаться в уже убежавшей воде.
Вскоре появилась знакомая девушка и скромно остановилась в дверях. Она была уже в своей яркой кофте и, по-видимому, собиралась куда-то уходить.
— Когда вернешься? — обратилась больная к ней, ставя на стол колокольчик.
— Через час... другой.
— Хорошо, а сейчас приготовь нам кофе и возьми там из своего шкафа бутылку.
— Может... не надо?
— Хочу искупаться не в прошлом, а в настоящем, — сказала она тоном, не терпящим возражений.
Прекрасная юность исчезла из проема двери.