У ресторана «Дайнава» меня остановил как следует поднабравшийся приятель-поэт, с которым когда-то в университете мы мечтали повести все человечество в обетованную страну красоты, добра и правды.
На свою беду я прямо на него напоролся. Он отнял от губ гармонику, которую я ему когда-то по своей близорукости презентовал и с которой он никогда не расставался, и манерно, почти издевательски взревел:
— Чё стоишь, качаясь, тонкая рябина?!..
— Разве по моей физиономии что-нибудь видно? — оправившись от неожиданности, я героически попытался попасть ему в тон.
— Ну еще бы, domine, — ухмыльнулся он. — Простодушная физиономия — наш враг номер один.
— А кто тебе не враг? Ты ведь злишься на весь мир — на друзей и врагов.
— Отнюдь, domine! Злиться на врагов — для меня слишком большая роскошь, а злиться на друзей — тождественно признанию их превосходства. Нет, не могу оказать им такую честь. Итак, вы ошибаетесь, domine.
— И все равно у тебя нет настоящих друзей.
— А вы, domine, с которым я изредка могу вспорхнуть и улететь в страну великой поэзии, а господин Йонас Яблонские. Кто это? Не друзья? Ты согласен с этим?
— Ну ладно. Согласен. А теперь дай мне дорогу.
— Зряшная, бессмысленная спешка — еще налетишь на лягушку, бабу или какой-нибудь мотоцикл. Тогда прощай наше величие и независимость!
— Откуда ты этот мотоцикл взял?
— Откуда? Да все оттуда. Разве они всюду не кишат, как и моралисты? И маленький человечек, этот мыслящий, как выражался метр Паскаль, тростник, никуда от них не спрячется, не укроется.
— Слышал.
— А позвольте спросить, domine, чего еще вы изволили не слышать? Может, того, что великий человек вроде вас — это общественное бедствие? Так нас учит китайская народная мудрость. Поэтому не стоит прыгать, domine, выше головы.
— Пошел бы лучше выспался...
— Это я-то? Выспался? — он величественно приосанился и подбоченился неизвестно когда мытыми руками. — Неужели вашей, domine, светлой и несравненной голове еще неясно, что, по словам папаши Теодора Адорно, при реставрации варварства лишь слабоумные, поклонники Бахуса и музыканты остаются истинными светочами. А я в своей гениальной персоне решил соединить сию троицу воедино, в унисон. Так родилась Истина в трех лицах: истина безумец, истина алкаш и истина музыкант.
— Увы, твоя истина слишком уж трагична.
— А какая истина не трагична?
— Та, которая тебе, увы, еще недоступна.
— Спасибо на этом, domine, — судорожно скрючился он, словно схлопотал кулаком в живот. — Но позвольте надеяться — что не вечно недоступна.
— Если позаботишься о своей голове.
— Каждый свою голову опекает, насколько брюхо дозволяет, — он снова торжественно откинулся и громко зачмокал пухлыми, всегда комично сложенными губами. — Так что не стоит впадать в гордыню. Вылезешь из репейника, попадешь в муравейник.
— Ладно уж, ладно, а теперь дай мне дорогу.
— Это можно, — он неохотно отступил чуть в сторону, — Однако запомни, закоснелый моралист, что жизнь — это кавалькада глупостей, и если хочешь, чтобы она тебя хоть на день-другой не погрузила в ею же поднятую пыль, спрячься вместе с Диогеном, циником из Синопа.
— Ничего нового.
— Nihil nove... под солнцем. Новое — забытое старое.
— Цитировал бы хоть на одном языке, и хватит тебе кривляться и брызгать слюной.
— А зачем, domine? Все равно равноденствие мне не по плечу.
— А что такое — равноденствие?
Мой приятель-поэт снова подбоченился и еще пуще разошелся. Схватил меня одной рукой за отвороты пальто, а костяшками другой, липкими и теплыми, постучал по моему лбу:
— Так здесь, domine, в этой твоей энциклопедии, это словечко еще не зафиксировано? А? Скажите, как это могло случиться? Такой поэт, такая колоссальная память и вдруг... Skleros vulgaris?!
— Да перестань ты, наконец, кривляться и дурачиться, — опешив, растерявшись — нас уже окружали зеваки, — едва пролепетал я. — Я милицию позову.
— О, ясный domine, ты даже милицию втравить возжаждал в наше мирное сосуществование! — кочевряжился он. — Ну что ж — раз уж так, то запомни, друг, товарищ, брат, что РАВНОДЕНСТВИЕ ЕСТЬ РАВНОВЕСИЕ МЕЖДУ СВЕТОМ И ТЬМОЙ!
Я с силой развел его руки и наконец вырвался из его лап, но он снова уцепился за меня с криком:
— А я этого равновесия лишен! Слышишь, уже лишен. И не признаю его. Почему? А потому, что сам я апостол истины и света! Запомните, вы, инфузории! — обратился он ко всем собравшимся. — Кто я есть такой? Корифей света! Маяк будущего человечества!
— Перестанешь ты, наконец, или нет?! — еще раз попытался я вырваться из его клещей. — Пусти! Будь человеком, — взмолился я.
— Человеком?! — выпучил он глаза, словно увидев привидение. — Кто же такой человек? Если не скарабей, охваченный экстазом, который скатывает в шарики чужой помет, то павлин, который сам выдергивает из себя блестящие перья... Я не желаю и не могу быть таким.
— Так будь ты хоть... собакой, только отвяжись!
— Собака — дело другое, — почесал он висок. — Собака — новая ступень к расцвету дружбы. По погоди! — он снова схватил меня за полу, но на сей раз потерпел фиаско — я дернулся из всех сил, и поэт шлепнулся на цементные плиты, а его губная гармоника звякнула, упав ему на башмак.
— Энциклопедическая моль! Паразит науки! — Я удирал, подхлестываемый очередью его отборных ругательств.
Эта встреча с когда-то много обещавшим и мало реализовавшимся поэтом оставила гнетущее впечатление. И еще долго звенела в ушах кавалькада патетических ругательств.
Особенно неприятно было то, что он когда-то не только много обещал, уважал человека, но и чем-то был бесконечно похож на меня. Чем же?
Пожалуй, тем, что старался как можно меньше намусорить в этом мире.
Еще в тот же день я отправился к Патриции-Сольвейг, не дожидаясь ее звонка, и остановился перед обитой черным дерматином дверью, чувствуя, как тревожно постукивает сердце.
Но все равно хорошо слышал, как там внутри визжат, вопят голоса. Это она! Эта златовласая девушка. Молодежь вечно играет в музыку. И чтобы забыться и чтобы убежать от себя — только бы не пришлось утвердиться в неустойчивом мире вещей, теней, идей.
А как ее зовут, эту девушку, которая так заботится о своей матери? Ауксе? Модеста? А может, и Равноденствие.
Я осторожно поднес руку к кнопке звонка, однако снова опустил. А если Патриция-Сольвейг не пожелает меня видеть? Что тогда?
«Вы придете?» — прозвучал в моих ушах голос прелестного создания, и я увидел ее руки, сложенные как для молитвы.
Нажал на кнопку.
«Динь-дилинь, динь-дилинь, динь-дилинь...» — долетело из какого-то далекого прошлого. Так в детстве звал нас колокольчик к причастию. И мы шли к решетке, закрытой белым холстом, оставив в ухе священника все свои грехи, и несли в сердце большую светлую надежду. И ясными казались настоящее, прошлое и будущее.