Найти тему

Роман «Балансируя на грани» Глава 5

Сольвейг-Патриция начала тихо, как-то нервно или даже злобно смеяться, и ее прекрасное лицо, совсем еще молодое, вдруг на много лет постарело. Она поймала мой взгляд, перестала смеяться, и ее глаза красноречиво сузились, словно ей на ум пришла трудная, пагубная мысль или представилась соблазнительная, но опасная картина.

— Погладьте мою щеку, — ни с того ни с сего попросила она тихо и совсем серьезно.

Я неуклюже заерзал.

— Господи, какой вы еще... плотский! — воскликнула она почти с ненавистью и энергично встала.

Встал и я. Мы стояли друг перед другом смотрели в глаза и тяжело дышали.

— Разве я что-то... дурное? — наконец очухался я. — А в вашем голосе — какое-то раздражение, просто ненависть. Какой-то вызов. Почему?

— Почему мужчина в женщине ищет... мгновение, а не друга?

— Но вы же такая... прекрасная, удивительная... живая, теплая, нежная, — пролепетал я.

— А может, и вкусная? — с насмешкой подхватила она.

— Не знаю.

— Тогда узнайте, — подставила она щеку. — Отведайте... И начните с носа.

— А вам бы понравилось, — бормотал я, как заводной, — чтобы я после такого любезного приглашения гладил вас, будто какую... холодную мраморную статую. Но я так не могу. Это выше моих сил. Я тоже мужчина.

— Красота — бремя тяжелее разума, — наконец успокоившись, сказала она и опустила глаза. И снова села.

Я не знал, что на это ответить, и осушил свою украшенную арабской вязью чашку. Вскоре зашевелилась заснувшая храбрость, и я невольно погладил ее руку. Сольвейг-Патриция сидела словно в оцепенении, перебирая длинными хрупкими пальцами замысловато изогнутые раковины. Мне казалось, что эти тонкие изящные пальцы чувствуют природу вещей, их краски, их безрадостное будущее... Вдруг она прижала большую перламутровую раковину к уху:

— Летит.

— Кто летит?

Она приложила раковину к моему виску. Холодная, скользкая нежность перламутра почему-то заставила меня съежиться.

— Вслушайтесь.

— Да, что-то гудит, шумит. Не то Черное море за высокими дюнами, не то черная туча за черным ельником.

— Море? Ельник? Нет! Разве не далекие самолеты?

— Может, и самолеты.

— Они, только они.

— Вы фантастически различаете звуки.

— Муж боится меня потерять! — сменила она вдруг разговор. — Потому и привозит всякие игрушки, безделушки, чтоб я всегда была занята.

— Он судит о вас по себе, — самая характерная черта мужчины, как говорил Ницше, — склонность к игре.

— Господи, как вы все знаете и понимаете!

— Далеко не все! Не знаю, например, что из себя представляет ваш муж.

— Как бы вам попроще объяснить. Деятель, шишка, болтун... Короче, человек, пекущийся о благе всего человечества.

— Тогда, само собой, у него есть основание опасаться. Ведь все в мире так быстро меняется, проходит... Диалектика!

— Особенно любовь... красота. Ну, и ладно!

— Вы раньше говорили, что красота — бремя тяжелее разума.

— Говорила. А теперь добавляю, что разум глупее красоты.

— И мудрости?

— Мудрость…Это... равноденствие.

— Равноденствие?

— Равноденствие! — отрубила она и подчеркнуто поджала губы. И я впервые почувствовал, что она, Патриция-Сольвейг, может быть строгой, решительной, неумолимой.

На лестнице меня догнала та девушка, и я снова увидел, какая она юная, прекрасная, свежая, какое славное у нее лицо и какие зеленые глаза, а янтарные волосы, лежащие на чудесных плечах и гибкой спине, пахнут весной и блаженством забытья. Я снова вздрогнул, как и в тот раз, когда коснулся подбородка ее матери. Она встала на одну ступеньку ниже меня и почти умоляюще сказала:

— Приходите почаще, приходите всегда, приходите даже без приглашения. Вы единственный, кого мама переносит, по кому скучает, кого ждет... надеется...

— Переносит? Скучает? Ждет? Надеется?

— Ну да, да — все ее раздражает и приводит в отчаянье.

— А кто этот мотоциклист, который меня?.. — невольно спросил я. — У него такой агрессивный взгляд и меткие, тяжелые руки?

— Это, наверно... Хорст.

— Кто-кто?

— Разве мама вам не говорила?

— Нет.

— Тогда скажет. Вы придете?

— Я уже пожилой человек, — замешкался я и машинально бросил взгляд на свои «выразительные руки». — Господи, какой я уже старый! — добавил я с ее, Патриции-Сольвейг, интонацией.

— Неважно. Все равно приходите.

— А почему мне никто не скажет, чем именно я могу быть кому-то полезен?

— Не кому-то, а моей маме, — проговорила она очень тихо и обхватила губами прядь своих чудесных темножелтых волос, словно боясь о чем-то проговориться. Однако тут же выпустила ее и сказала торопливо, почти задыхаясь: — Вы ведь такой... какой-то допотопный, не испорченный жизнью и одновременно какой-то... полный трагического опыта.

— Короче говоря, еще не изничтоженный человеколюбец? Верно?

— Что-то в этом роде, — с горячностью подтвердила она, но тут же снова спохватилась и уточнила: — Какой-то Жан Вальжан. Нет, не обижайтесь. Просто уму непостижимо, какой вы. Нет, не знаю, не могу...

— Наверное, кладезь загадок, тайн и мистики? Человек, к которому, будто мухи к меду, липнут всякие дикие происшествия и случайности? А что с ней? С мамой?

— Места себе не находит. Мечется, хватается за то, за другое. Уходит ночью... и вообще, все чаще и на дольше... на этот мост, стоит, мерзнет... смотрит, как приходят и уходят поезда...

— Мы там и встретились.

— Господи, боюсь, как бы чего не случилось!

— Наверно, у нее были какие-то тяжелые переживания, душевные потрясения?.. Не потеряла ли она кого-то дорогого, незаменимого?

— Пожалейте хоть вы меня.

— Простите, что я так...

— Ничего... ничего... Вы придете? — она снова сложила руки, как для молитвы. — И без приглашения. Именно без приглашения. Вы единственный, кто может ее спасти.

— Спасти?

— Ну да, ну да, ну...

— Приду.

Оказавшись на улице, я направился прямо через просторную площадь, мимо сверкающего на солнце памятника, где не было снега, грязи, опасностей и где не положено носиться ошалелым мотоциклистам. Шел и сражался со своими мыслями, как всегда, когда я выходил из состояния пассивности, безразличия. Мысли были жестокими, маниакально-назойливыми.