Найти тему

Роман «Балансируя на грани» Глава 3

Я уселся рядом с ней и сквозь незримое облачко совершенно неизвестных мне духов уставился перед собой — и впрямь впечатляющая эволюция: фотографии колыбели, длинного белого моста, на котором стоит одинокая черная дама, прикрыв белое лицо вуалью.

— Значит, и на мост вздохов за вами следует фотограф?

— Ее мне прислал какой-то незнакомый гражданин, назвавшийся «Двуногим, небезразличным к красоте».

Я взял фотографию и долго разглядывал. Белое лицо, усыпанное маленькими черными точечками, как свежий творожный сыр тмином, просто лезло в душу.

— Хороший снимок. Но откуда этот дьявол мог в вас прицелиться? С крыши вагона?

— Не имею понятия. Нет, не смотрите больше, — коснулась она рукой моей руки. — Не надо.

— Почему?

— Эти глаза, эти приоткрытые губы, вуаль, весь этот траур... Эта безнадежность во всем... Почему художники так безжалостны?

— Разве у красоты есть сердце?

На кухне тихонько гудел холодильник, и я подумал: он остановится — все равно однажды остановится, — и у нее появятся лишние хлопоты, которые совсем не вяжутся с ее теперешним, с ее постоянным настроением. Поэтому спросил:

— Вы одна?

— Да. Модестас за границей. В Австралии. Знаете его?

— Слышал, — мне понравилось, что она говорит со мной так, словно этот Модестас — мой старый друг или хотя бы добрый знакомый. — О некоторых людях против своего желания услышишь что-нибудь или узнаешь.

— Да, он часто по заграницам. То сюда, то туда.

— А вы? Нет?

— Редко — я только жена мужа.

По ее тону я понял, что она не хочет об этом распространяться, и перестал расспрашивать.

— Вам кофе, рюмку коньяка или шампанского?

— Охотно выпью чашечку-другую кофе.

Она легко, бесшумно встала и, мягко, по-кошачьи ступая, удалилась на кухню. Чулки у нее были фиолетовые и наводили сдержанную тоску. Я пробежал глазами все эти разбросанные на низеньком столике фотографии, но ни на одной не мог остановиться, — красивая женщина, по природе артистка, в разных позах. И все-таки одну из них я снова взял в руки — на ней она была в бесстыдном купальнике, с веселыми глазами и грустным ртом.

— Нет, на эту не смотрите, — неслышно появившись рядом, она выдернула у меня из рук фотографию и бросила, перевернув, на цветной телевизор, в котором хорошенькая дикторша, кривляясь и опасливо любуясь собой, говорила о чем-то. — И не спрашивайте, почему. В этой области любопытство мужчин неоправданно.

— А где оправданно?

— Ну, в науке, искусстве или... или хотя бы в рыбной ловле. — Она поставила на круглый столик кофе, а потом еще раза два незаметно слетала на кухню, и продолжила: — Вот, кажется, и все. Верно, Джюгас?

— Простите, я... я Джимас, — поправил я.

— Знаю, отлично знаю, но вот — Джюгас, — и она показала рукой в угол, где на шкуре какого-то большого зверя дремал огромный бульдог. Нет, не столько дремал, сколько с суровой торжественностью глядел на нас. Как я мог до сих пор его не заметить? Странно! Просто абсурд! Ведь этот цербер, надо полагать, все время не спускал с меня глаз и наверняка читал мои мысли.

— Я и сейчас еще в обиде на своих родителей и крестных, зачем они дали мне такое дикое англоманское имя, — почувствовав себя неудобно перед лицом этого достойного пса, я постарался напустить на себя глубокомыслие. — Это имя для меня всегда синоним какого-то легкомыслия, даже, сказал бы я, неприличия. Джимми, мини, бикини... какая-то самораспродажа.

— Чувствовала, знала, — перестала она разливать кофе в миниатюрные китайские чашечки и посмотрела мне в глаза. — Потому я это бикини и спрятала. Не станешь же продавать себя моралистам.

— Все мы моралисты, только одни затверделые, а другие размягченные.

— Моралист и мой Джюгас, — улыбнулась она, вспомнив что-то приятное. — Когда я принимаю ванну, он ложится у двери и, разинув пасть, ловит голоса на лестнице. Едва только услышит подозрительный шорох или стук, как сразу: «Ма-ма-ма-а!»

— А может, он только напоминает, что вы уже мать, а не девочка?

— Суть от этого не меняется.

— Значит, ваш Модестас может быть спокоен и в далекой Австралии, а вам остается убегать от этого цербера на мост или топить свою тоску в прошлом. Разве изучение этих фотографий, собственной эволюции — это не ностальгия по прошлому? Уверяю вас, вам еще рано этим заниматься.

Она несколькими изящными движениями сгребла в кучу все фотографии, накрыла их футляром от пишущей машинки и проворно подлила кофе.

— Покончим с эволюцией и перейдем к спелеологии.

— К спелеологии?

— Да. Разве не у француза Мартеля самые большие заслуги перед этой новой наукой?

— Так ли уж нова эта наука? О пещерах, пожалуй, больше всего знал первобытный человек.

— А о пещерах души человеческой — вы, писатели?..

— Пытаемся, пока сами в них не заблудились.

— Но даже заблудившись, вы ухитряетесь в этом не признаваться.

— А что нам остается? Если начнешь стонать, кричать, накличешь беду пострашнее.

— За писателей! — энергично подняла она свою чашку, — За их амбиции! За их ориентацию в пещерах земли, неба и преисподней!

— За Беатриче прошлого, настоящего и будущего!

Мы ударили чашками, но в последний миг я, вспомнив нашу первую встречу в поезде, поправился:

— Нет, за равноденствие!

Она опустила рюмку, даже не пригубив. Я последовал ее примеру. Мы долго молчали. Я чувствовал, что должен что-то сказать, но, как всегда в подобных случаях, ничто не приходило в голову. Она опередила.

— Погладьте мою щеку, — не глядя на меня, тихо попросила. — У вас такие выразительные руки.

Я только поерзал, однако руки поднять почему-то не посмел. Просто не мог.

Вдруг она встряхнулась, словно пробудившись от дремоты или от какого-то душевного оцепенения.

— Нет, не надо. Может, в другой раз. А теперь... пускай будет за равноденствие!

Но чего-то нам было уже слишком много: кошка успела перебежать дорогу — разговор больше не клеился. Кроме того, меня стеснял наглый, полный собачьего превосходства или знания взгляд Джюгаса, а ее раздражали — я чувствовал это всем своим телом — моя скромность, смущение или неуклюжесть.

Я встал и полой пиджака смахнул со стола чашку, которая, падая, сломала ручку и лежала теперь на темно-красном ковре, разинув рот от ужаса. Я посмотрел на Сольвейг-Патрицию и остался благодарен ей за то, что она не сказала привычных банальных слов: осколки к счастью. Эта женщина была так далека от банальностей и стереотипов...

Она проводила меня до двери и сказала:

— Надеюсь, это посещение не последнее.

— Я не против, тем более что нам еще надо кое-что выяснить.

Я имел в виду это слово «равноденствие», но не смел его повторить.

— Да, у нас еще многое впереди, — подхватила она без всякого жеманства, кокетства или двусмысленной навязчивости.