Этот поезд, кажется «Литва», уехал, и над перроном еще какое-то время порхали руки, шапки, платки... У нас под ногами просвистел последний вагон, а люди стали расходиться. И я снова увидел то окно, из которого когда-то выпорхнул белый голубь и сбросил с моей головы синюю шляпу. Я тогда едва успел вскочить в отходящий поезд и, счастливый, глядел, как ее нахлобучил на голову босоногий цыганенок, перед этим показав мне маленький черный кукиш.
— Мимо, мимо... И все мимо меня.
Я снова почувствовал руку на плече и спросил:
— Почему мимо вас? Под вами... под нами...
— Еще хуже: достаточно мне сделать шаг, другой, и я... Но нет, не могу. Могла, может, и должна была когда-то, но сейчас... поздно, — вдруг она посмотрела на меня и тут же сомкнула губы; ее лицо приобрело почти плаксивое выражение. — Но я вам уже надоела. Простите.
— Не спешите с выводами, — невольно заразился я ее интонацией. — Я давно хотел с вами познакомиться, но все как-то не мог собраться. Видите ли, я довольно инертный субъект и тугодум. Когда впервые увидел вас в поезде среди подруг, вы были печальны, молчаливы, бесконечно прекрасны и... задумчивы.
— А теперь веселая, болтливая, бесконечно старая и склонная к агрессии. Верно?
— Нет, я не то хочу сказать. Хочу сказать, что я вас тогда окрестил в мыслях Сольвейг и уже настроился в душе на какую-то очень теплую встречу.
— Сольвейг? Настроились на теплую встречу? — она остановилась, положила мне на плечи руки и всем своим элегантным естеством преградила путь. — Боже, какой вы еще наивный!
— Боже, какой женский вывод!
— Мне совсем не смешно.
— Увы, и мне тоже. И никогда не было смешно. Вы тогда сказали одно единственное слово РАВНОДЕНСТВИЕ, но я отлично его запомнил. И не только потому, что оно непривычное, неизбитое, не затасканное поэтами, но и какое-то полное, сказал бы я, гармонии, той осмысленной уверенности... веселого будущего.
— И печального прошлого, — тихонько добавила она, сняла с моих плеч руки и прислонилась к холодным перилам длинного моста. Какое-то время она стояла и глядела себе под ноги. Желтая прядка ее волос, выбившаяся из-под синей шляпки у виска, оказалась около моих губ. Неизвестно почему я подул на нее. Она печально усмехнулась и повторила: — И печального прошлого.
Я понял, что ее прошлого касаться не следует, а она снова положила мне на плечо руку, и мы неторопливо двинулись дальше.
— И я тогда вас заметила, — снова заговорила она. — В вас тогда было столько печального опыта, невеселой мудрости, даже какого-то сурового вызова всему миру, что я побоялась быть веселой. Просто не хотела остаться непонятой.
— Тогда я, кажется, только что счастливо развелся с женой и каждая встречная женщина была для меня потенциальным тюремным надзирателем.
— Не знаю. Но я тогда смотрела на ваши руки и ничего не видела. Вы не чувствовали?
— Да вроде нет. Мне чудилось, что вы смотрите на заснеженную пашню и видите там норвежские фьорды и одинокие ладьи.
— Да, я тогда глядела в окно, но, по-моему, ничего не видела.
Когда с более грозным грохотом уехал еще один длинный поезд, перрон совсем опустел. Нет, кое-где еще сновали или толпились зеленые бойкие солдаты, черные железнодорожники; медленно брел одетый в оранжевое человек, как бы насквозь пропитанный закатными зорями.
— Равноденствие, — сказала она тихо или только хотела сказать, глядя в сторону парка, куда я иногда хожу, чтобы отвязаться от легковесных мыслей и почитать эпитафии, и неподалеку от которого теперь чихал одинокий паровоз с красной, словно безжалостно ошпаренной грудью. — Да, это слово я тогда сказала, вспомнив... Но нет, об этом в другой раз. Хорошо? Ведь мы еще встретимся? Встретимся?
— Обязательно! Здесь?
— Да хоть и здесь.
— А почему вы хотите себя наказать? Мне не хочется, чтобы вы шли на встречу со мной как на эшафот.
— Разве человек делает только то, что ему нравится?
— Конечно нет.
Я проводил ее до остановки такси. Мы не обменялись адресами и не дали друг другу никаких обещаний. Сев рядом с молоденьким водителем, она только посмотрела мне в глаза и не без некоторого усилия улыбнулась. Точно так же, как двадцать лет назад на Каунасском вокзале.
В вокзальном буфете я выпил стакан томатного сока и направился домой по самому дальнему пути. Мне нравится идти вот так не спеша, встретить старого приятеля, подмигнуть юной продавщице капусты или морковки, увидеть небудничное зрелище, какое и не думал увидеть...
А сегодня я шел особенно медленно. Голова трещала от ее слов, мыслей о величии и ничтожестве человека... но я все-таки старался глядеть перед собой и по сторонам, чтобы не споткнуться, не задеть какую-нибудь неповоротливую машину. И оказывается, не зря: очутившись на важной автомагистрали, я увидел посреди улицы... огромного пса. Он величественно сидел на мостовой, а мимо него в обе стороны со свистом проносилась разная техника.
— Фаталист! — вслух сказал я себе и, преисполнившись гордости и восхищения, остановился. Вскоре рядом со мной появилось еще несколько человек — люди боятся риска, однако обожают смотреть, как рискуют другие. Все они глазели, галдели, шумливо удивлялись.
Я провел по глазам ладонью и снова пригляделся к псу. Чистокровный бульдог, немного усталый, но мрачновато умный.
Однако мой внутренний монолог прервала изящная, полосатая, как тигрица, девушка, которая, проворно лавируя между машинами, подбежала к псу, поцеловала его в ноздри и увела.
Люди, явно недовольные таким прозаическим финалом, ропща разошлись.
Мне снова вспомнилась Сольвейг.
Было двадцать первое марта.
Всю ночь я много думал о себе и о ней — обоих вместе и по отдельности, — а на другой день, примерно в этот же час, отправился к мосту. Нет, никого там не обнаружил. По правде говоря, я там обнаружил тьму народу — мужчин, женщин, детей, — но все они спешили мимо. И никто не остановился и не попросил, чтобы я позволил положить руку на плечо. Внизу, под ногами, грохотали поезда, пассажирские и товарные, полные и полупустые, на перроне сгущалось и опять редело, а над парком бесшумно летали черные птицы, которых не распугивали паровозы.
После обеда она позвонила по телефону и сказала:
— Я сижу одна и изучаю собственную эволюцию. Если хотите поучаствовать, вас ждут.
И назвала свой адрес.
Меня впустила юная миловидная девушка, которую я где-то уже видел. Она вежливо ответила на приветствие и тут же исчезла за дверью соседней комнаты, а я вошел в гостиную лишь тогда, когда в ушах перестали тренькать мелодичные удары дверного звонка, напоминающие затейливые радиопозывные.
Патриция-Сольвейг сидела в роскошной комнате, окруженная заграничной мебелью, коврами, стоял цветной телевизор, много было хрусталя, модных сервизов и прочей импортной чепухи, которая безжалостно заполняет жизнь людей, занимающих солидное общественное положение, имеющих деньги, знакомства, хороший вкус, любящих вещи, и словно карты раскладывала перед собой фотографии разного формата.
Когда я поздоровался, она подняла свою красивую голову и чуть меланхолично усмехнулась:
— Здравствуйте. Я вас ждала.
— Приятно, когда тебя ждут, но заранее предупреждаю: не возлагайте на меня больших надежд, — я скверный советчик. Особенно в вопросах эволюции.
— Сядьте вот здесь, — показала она рукой рядом с собой. — Так будет лучше и удобнее. Ваш взгляд анфас, как вы уже наверняка заметили, меня всегда смущает. В вас есть что-то такое... а может, вы умеете быстро мобилизовать свои душевные силы, пока ваш оппонент еще обнажен...
— Как их, силенки-то, мобилизовать, когда их уже раз, два — и обчелся.
— Так я и поверила — все писатели смешивают действительность со слезами, ложью или желчью.
— Пока не иссякают их запасы. Кроме того, жалеть, лгать или злобствовать — слишком большая роскошь. Ее могут себе позволить только баловни судьбы. К миру надо относиться как к младенцу, который все делает под себя.