Неизвестно, почему именно сейчас, направляясь к железнодорожному вокзалу и решая в уме древнюю, как мир, загадку: может ли быть человек счастливым, когда вокруг столько несчастных, — я вдруг вспомнил о ней. Она ехала тогда в длинном вагоне дизельного поезда в окружении подруг, скорей всего студенток, которые громко обсуждали какой-то маскарад, и совсем не вмешивалась в разговор, словно ничто из того, что говорят и еще скажут люди, ее не касалось. В мыслях я назвал ее Сольвейг.
Между прочим, я умею отгадывать имена женщин, особенно пожилых.
И впрямь в ней было что-то от музыки Грига, от холодной красоты памятников из шлифованного гранита или красоты северных сияний. Итак, она в тот раз многозначительно молчала, только сказала «РАВНОДЕНСТВИЕ» и, важно удалившись, уселась в уголке у самого окна.
Сидела, бесстрастно глядела, как убегают вдаль заснеженные пашни, пустые бездушные поля, нахохленные деревья, одинокие хутора, и молчала. Была она гордая и одновременно хрупкая, гораздо красивее своих подруг. Больше она не сказала ни слова, хотя ее подруги или сокурсницы, раззадоренные какими-то радостными или смешными переживаниями, долго еще не замолкали.
А я все ждал, пока она произнесет еще хоть слово. Не дождался. И стал гадать, какую связь могло иметь это редкое слово РАВНОДЕНСТВИЕ с их беседой, особенно с настроением девушек. Так и не понял. Хотя, по правде говоря, чуточку догадывался. Но так смутно, туманно, что не хотел долго мучиться себя.
Все они сошли в Каунасе, а я ехал гораздо дальше. На перроне она еще обернулась и наши взгляды встретились. Однако лишь на миг. Она усмехнулась своими печальными губами или только глазами ясной голубизны и чуть подчеркнуто отвернулась. А потом еще долго стояла у меня перед глазами — стройная, гордая, наполненная тихой необычной музыкой и одновременно готовая на все, если кто-нибудь станет ей на дороге... Я еще раз окрестил ее в мыслях Сольвейг.
Спустя двадцать лет я снова ее увидел, но только в журнале, на фотовитрине или еще где-то, — такую же спокойно прекрасную и таинственную. А в прошлом году она прошла мимо меня после окончания республиканского совещания или съезда работников культуры.
Тогда от приятеля я узнал, что сразу после войны она что-то изучала в университете — классику, литовский или иностранный язык, — не окончила, где-то снималась, где-то играла, болела какой-то странной болезнью и т. д. Два или три раза была замужем, но несчастливо, снова разводилась. Одним словом, незаурядная фигура. А зовут ее не Сольвейг, а Патриция. И тогда я впервые засомневался в своем умении угадывать женские имена, но слишком не угрызался, — ведь в то давнишнее время она была еще молоденькой.
Странно — взял и вспомнил ее опять, топая к железнодорожному вокзалу. Нет, на этот раз там, на вокзале, мне ничего не было нужно. Точнее говоря, нужно было только перейти длинный узкий и высокий мост, который переброшен над множеством блестящих рельсов, крыш вагонов и всем этим чуждым мне шумом и суетой, — шума всегда хватает там, под ногами, — и податься дальше, за холмы Вильнюса.
Взошел по высокой лестнице и, медленно оглядываясь, зашагал дальше. Редко, преступно редко прихожу сюда, и поэтому мне всегда приятно увидеть что-нибудь новое: веселый многоглазый дом, длинный, угрюмо сытый склад, оранжевый лоб локомотива, куда-то едущих пассажиров в полосатых пижамах, стоящих в окне или приклеившихся к транзисторам, одинокую старушку с серыми узлами через плечо или заблудившегося пса, нюхающего землю и небо, или тяжело летящего аиста, одуревшего от необычных впечатлений, картин и волнистого моря крыш.
Итак, топал я по этому высокому мосту и внимательно озирался. Вдруг у меня под боком кто-то охнул. По-женски и кокетливо. Обернулся и... узнал: ОНА. Да, она, та, даже имя которой я позабыл и только что опять вспомнил. Да, она, эта прекрасная и тихая Сольвейг, которую я когда-то впервые встретил в поезде в стайке подруг или сокурсниц и которая долго не выходила у меня из головы.
Я застыл, потеряв дар речи.
Она была не такая уж молодая, довольно бледная, но это была она.
Я спросил:
— Вам... плохо?
— Вы не могли бы мне помочь перейти этот мост? Он такой длинный, узкий и высокий.
— Охотно, мадам, — повернулся я боком. — Цепляйтесь.
— Если позволите, я только положу руку вам на плечо. Вот так. Ничего?
— Совсем ничего. Мог бы так идти с вами хоть в преисподнюю.
— Вы не только джентльмен, но и юморист.
Стараюсь, но не всегда получается.
Она положила на мое левое плечо свою правую руку, и мы удачно тронулись с места.
— Здесь... на той стороне живете? — снова спросил я, когда она надолго замолкла.
— Ох нет! — испугалась она. — Здесь такой жуткий шум! Нет, здесь я не могла бы жить. Я только изредка сюда прихожу.
— Как и я.
— И вы приходите сюда, чтобы себя наказать?
— Наказать? — спросил я, неуверенный, что не ослышался.
— Ну конечно. Приходишь, становишься вот здесь высоко на этом мосту и ясно видишь, как мимо тебя идет жизнь. Все эти поезда, паровозы, вагоны... люди, их встречи и расставания... их цветы и улыбки, их рукопожатия и объятия... их духовые оркестры и речи... Все, все.
— Так, так, все это так, — пробормотал я, еще не зная, только догадываясь, куда она клонит.
— А однажды я слышала, как маленькая девочка в черных чулочках, белом платьице и с красными бантиками плакала и кричала: «Папа, не оставляй меня!» — Она говорила, легко пожимая мое плечо. — И все идет, бежит грохочет мимо меня, все мимо меня. Во, во, смотрите, и сейчас!.. — Махнула она головой влево, где у тяжеловесного здания вокзала толпились люди и откуда доносились звуки торжественного шума.
Мы остановились и посмотрели вниз.
— Там кого-то встречают или провожают, — сказал я.
— Да, может, какого-нибудь знаменитого спортсмена, певца, государственного деятеля... писателя... Но ведь и вы писатель.
— Какой там писатель.
— Не стоит заниматься самоуничижением, — вы чувствуете трагизм будней. Нет, вы все это ощущаете и поднимаете до греческого катарсиса. Да, да. Я люблю вас читать.
— А моя жена говорит, что такие, как я, относятся к классу туполобых пресмыкающихся.
— Женщину надо не слушать, а чувствовать.
Я не знал, что на это ответить, и молчал с важным видом, притворяясь, что интересуюсь всеми тайнами бытия сразу.
— Вот так, — еще раз подтвердила она, словно исключая любое другое мнение, и пожала мое плечо.
— Вы хотите сказать, что многие женщины одно думают, а другое говорят? — наконец спохватился я.
— Разве это вас удивляет?
Ни удивляет, ни трогает, только заставляет относиться к ним снисходительнее.
— И больше их любить.
— Я этого не сказал.
— А надо было сказать — хоть в мыслях или словах воскресим рыцарство.
— Чтоб позднее нас разоблачили и высмеяли сервантесы.
— Кто боится быть разоблаченным или высмеянным, обречен на вечную посредственность.
— Лучше посредственность, чем безумие.
— А может, мне нравится сражаться с ветряными мельницами?
— Тогда другое дело.