Поезд пришел рано, и Антанас Петрушонис, не спросив даже, где гостиница, с чемоданом в руке зашагал на окраину города. Город, по всему видно, некрупный, райцентр, большинство домов — новые, высокие. Совсем как у нас, подумал, с той разницей, что дома кирпичные — и тепло лучше держится, и скрип кровати соседа не слышен.
Улица влилась в дорогу, в выбоинах которой поблескивал ячеистый ледок. Наверно, вчера шел дождь, а ночью подморозило. Но Антанасу не было холодно, и тяжелый чемодан не тянул руки.
Дойдя до рощицы чахлых березок, он обвел взглядом просторное пустое поле, по которому убегала вдаль линия электропередачи. За жидким утренним маревом виднелась зазубренная ленточка леса.
Антанас посмотрел на высокое серое небо и глубоко, всей грудью затянулся колючим, чистым северным воздухом. Голова закружилась от бесконечных просторов, пришлось даже поставить чемодан на обочину.
Примчался газик, резко затормозил, парень высунул из него голову в мохнатой ушанке:
— В город? Подброшу!
— Нет. Спасибо.
Газик умчался, подпрыгивая на колдобинах, а Антанас Петрушонис подумал, что зря отказался.
И снова окинул взглядом поля.
Впервые за тридцать лет он оказался так далеко от дома. За тридцать лет, точно... Тогда, правда, путешествие было другим... В новеньких шинелях, сжимая меж колен винтовки, они ехали по изрытой снарядами дороге.
Продырявленный пулями указатель сообщал: «Nach Koenigsberg 75 km». Впереди громыхал фронт. Они тряслись на лавках всю ночь, а на рассвете, когда всех сморил сон, машина вдруг накренилась, увязла в кювете, и взводный крикнул: «Разбегайтесь!»
И тут же все услышали рев самолета. Застрекотал пулемет. Антанас перекатился через борт, прополз немного по борозде раскисшей пашни и замер, широко открыв глаза, в ожидании острого удара в голову или спину.
Прополз еще малость, а самолет, сделав круг, снова прошил из пулеметов пашню. Когда встал наконец, стряхнул с шинели грязь, потер рукой, но только еще пуще извозил ее и сказал: «А такая красивая была...» Взводный, стоявший рядом, горько усмехнулся.
Да, это было, правда давно... тридцать лет назад. За эти годы он не раз обещал: «Вот соберусь и проедусь теми дорогами, по которым шагали... А то — по всему Союзу прокачусь. Такая даль, и все наша...»
Собирался, собирался и... подался на Север, сына проведать. Но ради этого ли он ехал — Виктораса проведать? Ведь месяц-другой, и сын будет дома. Зачем тащился за эту добрую тысячу километров? Может, просто решил мир повидать? Как знать... как знать...
На перекрестке огляделся и двинулся к виднеющейся впереди площади. Знал — надо разузнать, где тут гостиница, но ни у кого не спрашивал, брел, опустив голову, и с каждым шагом крепла мысль: «Не стоило ехать. Что я ему скажу? Ведь толком и не знаю, что ему сказать».
Вдруг мелькнуло: «А может, податься назад... на вокзал... В одиннадцать уходит поезд». Испугался этой мысли, увидел идущего навстречу солдата и решил у него спросить про гостиницу.
И в тот же миг понял — да это же Викторас!.. Поставил чемодан на тротуар и смотрел на сына в солдатской шинели. Шаги Виктораса стали реже, нерешительней. Остановился. По розовому от утреннего морозца лицу пробежала теплая улыбка; мелькнула и исчезла, лишь добрая голубизна глаз кричала: «Это ты, отец!..»
Викторас поднял руку, снял фуражку и шагнул к отцу. Обнялись без слов, постояли так минуту, не оглядываясь на любопытных прохожих.
— Я в гостиницу заходил, а теперь тут всюду ищу.
— Где ты пропадал, отец?
— Не думал, что так рано приедешь.
— Из части привезли. Вечером заберут.
— Целый день дали?
— Да, отец.
— Хорошо. Это хорошо, сын.
Гостиница была неподалеку, напротив белого здания с красным флагом над подъездом. Администраторша, пожилая женщина, поинтересовалась, откуда приехал гражданин да по какому делу, от души порадовалась встрече отца и сына, сказала, что все койки заняты («Наверно, захотите отдохнуть с дороги... хотя, что я говорю, столько не виделись-то...»), но жилец из пятой комнаты обещал сегодня съехать, значит, койка будет — потом, после обеда.
Чемодан, конечно, можно у нее оставить, а покамест сын может город показать. Город-то не бог весть что, но в истории известный — в эти края царь ссылал революционеров... Женщина была говорливая, вопросов не ждала и сама не задавала — тараторила, пока ее не прервал телефонный звонок.
— Ты завтракал, отец? — спросил на улице Викторас.
— В поезде чай давали. Потом.
Полчаса прошло, но они ни о чем еще толком не поговорили, и оба чувствовали; что-то стоит между ними, глушит мысли, гасит тепло встречи. Не стоило ехать, окончательно решил Антанас Петрушонис, и тут же понял, что запоздал с этим решением.
Он уже был здесь, вышагивал рядом с сыном, которого не видел почти два года, о котором думал каждый день, которого ждал. Ему бы радоваться, что Викторас так славно выглядит — возмужавший, статный, плечистый. Ему бы любоваться им...
— Как дома?
Викторасу давно полагалось об этом спросить, но только теперь... Голос у него такой, будто это его и не заботит. Или все сам до мелочей знает.
— Ничего дома. По-старому.
— Как мама?
— Работает. Там же.
— Довольна?
— Да вроде. Маленький магазин, нетрудно.
— Рената здорова?
— Вся моя радость!.. Так хотела со мной поехать.
— Надо было взять.
— Трудно в дороге с малышкой.
— Это правда.
Узкая улочка, по обеим сторонам — старые, низенькие дома с резными голубоватыми ставнями. Высокие дощатые заборы, расписные ворота, церковка со сверкающими луковками двух башенок.
— Куда мы идем, сын?
— Не знаю. Никуда.
— Может, в церковь заглянем?
— Ты зайди, я тут постою.
— Да ладно.
— Зайди, отец. Говорят, там есть на что посмотреть.
— Давай вернемся лучше...
Свернули в переулок. Солнце светило, правда, не очень-то высоко, но мерзлота держалась, под ногами хрустели комья стылой грязи, потрескивал ледок. Как в ноябре, подумал Антанас Петрушонис, но эту безмятежную мысль тут же спихнула другая: Викторас все еще не спросил о главном. Молчит, стиснув зубы.
В ресторане сели за столик в углу. Было пусто, они одни во всем зале. Официантка подошла тут же и отбарабанила как заведенная:
— Украинский борщ, бифштекс с макаронами, котлеты...
— Все, пожалуйста, — сказал Викторас.
— По порции?
— По порции.
Сидели, облокотившись на столик, скрипели стульями и больше молчали. Викторас изредка заговаривал о своей части.