Солнц е, оказывается, бывает черным… никогда не знала этого раньше, а вот теперь увидела своими глазами. Особенно, если смотреть на него через конверт, в который вложена твоя судьба, сконцентрированная в маленьком слове, написанном толстым карандашом на огрызке тетрадного листка. И оно, это твердое слово, похожее на забор из прямых и острых кольев, там, внутри, освещается черными лучами. И от этих лучей так режет глаза…
Я сидела прямо на земле, среди колючек и держала в руках письмо. Почему я уселась в колючие бодыли, я не помнила. Наверное мир перевернулся вверх ногами, когда это «НЕТ» проорало из конверта и хлестнуло наотмашь прямо по лицу. Я с трудом удержалась на плоскости этого мира, распластавшись в траве. Я вцепилась в траву руками, иначе бы мир меня скинул. Почему я так приняла отказ? Чего я ждала, когда писала, как идиотка, своё признание Сергею, выворачивая наизнанку душу, впервые так выворачивая? Или не впервые? Рамен… или тогда было не так?
Все это мелькало в моей воспаленной голове, мысли были похожи на мелких навязчивых мух, крутящихся над мясом — бедным моим мозгом, почти взорвавшимся от обиды. В конверте было еще письмо от мамы, она вложила все разом и переслала мне, сюда, в Астрахань. Вся наша группа жила «на помидорах» в Астрахани уже месяц, только Сергей остался в Москве, у него заболела мама. Я и написала ему в Москву. Идиотка!
Я бросила смятый тетрадный листок на обожженную солнцем до лысин землю, сжамкала в комочек и подожгла. Бумага вспыхнула разом и рассыпалась легким пеплом, вместе со страшным словом. Мне было почти все равно, у меня уже снова поселился в душе холодный червяк и лег, удобно развалившись внутри, обвив сердце парой-тройкой скользких витков. Поэтому, почти спокойно я вытащила мамино письмо.
Мамины каллиграфические буковки на плотной красивой бумаге (она писала только на такой) были немного суматошны, но успокаивали. Я, почти не читая, прижала прохладный лист к горевшей щеке, как в детстве, заболев, прижимала её руку, и легла, свернувшись калачиком. Наверное, я уснула, потому, что когда мир снова возник вокруг меня, садилось солнце, плавясь в раскаленных рыжих астраханских степях. И я уже была другой в этом другом мире.
***
Мама открыла дверь и ахнула, покачнувшись и схватившись за косяк. Зрелище было, похоже, жутким. Гремящий костями скелет, рыжий и всколоченный возник в коридоре и, посмотрев на неё ввалившимися глазами с черными подглазницами, сказал — «Привет, мам». Это чудище отсвечивало в большом зеркале в прихожей, я тоже с удивлением посмотрела на него. А оно на меня…
— Ирк, знаешь, ты б отвлеклась…, — мама стояла сзади и смотрела, как я пытаюсь затянуть взлохмаченную после мытья гриву в толстый хвостик, — Ну ведь столько ребят вокруг. Что вот — свет клином сошелся? Ну ведь страшный же, носатый татарин, дурной, чумной. Ржет все время, как ишак. Что ты вцепилась в него, как клещ?
— Мам! — у меня внутри больно резала натянутая струна, но я терпела.
— Мам! Я уже ничего не вцепилась. Все прошло. Я на картошку через две недели рвану с нашими. Не против?
— Рвани. Может найдешь кого… И знаешь, тебе худоба не идет. Ты — страшная!
Я вздрогнула, посмотрела на неё и, неожиданно для себя, обиделась. Красивая моя мама еще больше поправилась последнее время и стала уже грузной. Хотя её ловкость сильной, ладной женщины от этого не пропала, а наоборот, стала еще больше заметна, всё же, ей стало явно тяжелее. Но красота… Как она умудрялась сохранить красоту и изящество, даже аристократизм, несмотря на возраст и полноту? «Наверное, это особый талант», — думала я, с завистью. Я часто завидовала маме. Не знаю, это нормально?
Намотав на голову полотенце, я долго сидела перед зеркалом у себя в комнате и разглядывала свое лицо. Хоть и смазливое, глазастое, но простоватое, носатое. Рыжеватые густые патлы и впалые щеки. Почему уж страшная-то? Вот придумала. А ещё мама…
***
И снова автобус тащил нас по Подмосковью. Тяжелые тучи висли и ложились на мокрые, снулые поля с неубранной картошкой и капустой. Я тупо пёрлась на уборку сельхозпродукции только с одной надеждой и ожиданием. Сергей! Паранойя моя была окончательной и диагноз сомнению не подлежал! Я была не побеждена этой любовью, я была распята! Все мамины слова далеким шелестом слетали с моих оглохших ушей, как октябрьские листья с кленов, я кивала головой, но лезла на острия этой бессмысленной страсти, закусив губы и зажмурив глаза. В автобусе было душно и сыро, даже запотели стекла, тонкие солнечные лучики резали мутный воздух салона и слепили глаза. И так, подслеповатая (носить очки с толстыми стеклами я не хотела, дабы не рушить свою потрясающую красоту), да еще сидящая лицом к солнцу, я не видела почти ничего. Только чья-то худая физиономия напротив мне была хорошо видна. Она представляла собой кучерявый лохматый подсолнух, на который почему-то надели очки.
— Маринк, кто это? Почему не знаю?
Мы уже подружились с Маринкой, нашей отличницей. Она оказалась ласковой, всё понимающей, немного правда занудной, но при этом развратной девахой, чем-то похожей любопытного ушастого песика. У нее было симпатичное, нежное личико, пышные пепельные кучерявые волосы и неожиданно обалденная фигура. Когда она первый раз появилась в купальнике, я аж присела. Даже Ленка, тряхнув рыжей копной, с завистью прикусила губу. Моё глубокое убеждение, что у отличниц не бывает такой пышной груди, точеных, крутых бедер и тонюсенькой стройной талии, рухнуло. Я даже стала думать, что следующую сессию, наверное, тоже сдам на пятерки. Раз так…
— Это дохтур, Ирк, он смотреть нас будет. С пристрастием…
Надень ответила мне вместо Маринки, плотоядно причмокнула и даже хрюкнула в сторону подсолнуха.
— А чо? Запала чоли?
— Идиотка, ты Надька. Всё об одном, ты свихнёшься на этой почве. Знаешь — слюни потекут… некрасиво…
Меня бесила эта овца, и вообще Кыси меня раздражали. Но они и не лезли к нам последнее время, наша сплоченная команда четырёх (была ещё Ольга — полная, холодноватая, умная блондинка, настоящая центровая москвичка) научилась давать отпор.
— Да лааадно. Сама небось слюни напустила.
Надька смотрела нагло и вызывающе, пухлые губы зло дрожали.
— Только он на тебя страхолюдину очкастую и смотреть не будет. Только и можешь на Ч..ова дрочить. А он-то с Фенькой сладкое трескает, аж замаслился. Та уж еле ходит, в раскоряку.
Я завелась. У меня дрожали руки, я чувствовала, что побледнела, но потом щеки вспыхнули, загорелись, как обожженные. Ленка стиснула мне локоть сзади, но я пнула её пяткой в голень.
— Хочешь на спор? Этот доктур через неделю мой будет! Раньше! Через три дня!
— А давай! Проспоришь, залезешь на стол при Серёге и будешь орать ослицей. Три раза!
Я настолько разозлилась, что даже не спросила, что будет делать она, если проиграет. И мы так орали, что подсолнух развернулся в нашу сторону и пытался вслушаться в разговор. Его большие очки ярко блестели на осеннем солнышке и отбрасывали зайчики на модную кожаную куртку.
***
— Маринк, горло болит жутко. И температура. Я не пойду сегодня в поле, ты там скажи преподу.
Маринка хитро посмотрела на меня и хихикнула.
— Я тоже не пойду. Тебе сиделка нужна, да доктора… кто позовёт, блин. А?
Ленка посмотрела на нас исподлобья, хмыкнула, но не осталась. И причиной, похоже, был знойный и стройный комбайнер, у которого на краешке пухлой губы всё время этак стильно висела полусжеванная сигарета, невиданного нами дизайна. Только потом, уже позже, я увидела такие в ларьке. Астра!
…
Когда Маринка, тщательно накрасив тонкие губки розовой помадой, необыкновенно её красившей, ушла, игриво вертанувшись перед дверью, я судорожно стала искать необходимый ракурс, делающий неизлечимо больную красавицу ещё привлекательней. Практически одновременно я взлохматила и так косматые волосы, выдернула из рюкзака моднейший лифчик-анжелику и выходные кружевные прозрачные трусы. Всё это напялив, сверху натянула Ленкин сексуальный свитер крупной вязки, постоянно сползающий с одного плеча, рухнула на подушку и томно прикрыла глаза.
В дверь нерешительно постучали.
— Не стесняйтесь, доктор. Проходите.
Маринка с трудом сдерживалая смех, втащила за руку смущающийся подсолнух. Правда сегодня он причесал свои кудри, насколько это было возможно, зеленоватая футболка, выглядывающая из под кожаной куртки подчеркивала цвет глаз. Я разглядела его глаза, потому, что он резко сдернул запотевшие очки и неловко протирал стекла чистейшим, наглаженным платком. Глаза были близоруко-беспомощными и смешными. И желтовато-зелёными, как у кота.
— Марина, выйдите, пожалуйста в коридор. Мне надо осмотреть больную.
Доктор был серьёзен и неприступен, он надувал губы, и так пухлые. Смуглые щеки порозовели, идеально подстриженные усики подрагивали.
— Ох, и не фига себе. Никуда я не пойду.
Маринка решительно села на свою кровать, подобрала стройные ножки и уставилась на эскулапа.
— Кстати, Ир, его зовут Саша.
— Александр, очень приятно.
От доктора пахло хорошей туалетной водой и, почему-то нафталином. Он заглянул мне в горло, и потянул за ворот свитера.
— Снимите это, пожалуйста.
И когда я, соблазнительно изогнувшись, стянула свитер, у него опять запотели очки…